Вячеслав Карижинский

Ante Noctem. Поэма

I. «Funeralis»


 


Как попал я в этот дом – не вспомянется.


Зеркала накрыты аспидной тканью,


чай холодный мне в гостиной оставили


и мальчишку семилетнего рядом.


За окном рассвет туманный румянился,


во дворе рубили клён со стараньем.


– Мы назвали это дерево Авелем, –


молвил мальчик не словами, а взглядом.


 


А потом мы провожали покойника,


бесновались в небе ящеры молний.


гроб лежал под сенью старенькой яблони –


мне сказали, что её звали Евой.


Этот сон не разгадать даже сонникам:


нам читал апокриф батюшка полный


о пустующих судах горней гавани


и о том, что Бог не ведает гнева.


 


Капли серого дождя с яблок розовых


упадали на чело, растекались


по молитве подорожной, по венчику.


Мальчик шёпотом сказал:


– Буквы плачут.


Подошли к реке, где тихо и плёсово.


По воде пустили гроб – попрощались.


Затрещали колокольцы-бубенчики.


Экипажные зафыркали клячи.


 


Отворились две небесные проруби,


все разъехались, залитые светом,


а малыш легонько взял меня за руку,


и пошли мы вдоль реки желтоватой.


– Люди, – молвило дитя, – это голуби,


это песни, что ещё не допеты,


и живут они кладбищенской задругой,


а повсюду имена их и даты…


 


Забрели мы в камышовые заросли,


и лишился я былого покоя:


там от неба и людей будто пряталась


безымянная сухая могила.


И мой сын из неисполненных замыслов


лёг на холмик и прижался щекою,


и слова, что я услышал, впечатались,


в сердце мне, и это сердце кровило.


 


– Ты меня похоронил в мыслей ворохе,


по чужой земле хожу я без имени.


Ни при свете дня пустого, ни в мороке


не могу тебя узреть, как и ты меня.


Моего отца ли прах здесь покоится?


Иногда твоё лицо вижу явственно –


до него хотя бы раз мне дотронуться


и хвалу судьбе воздать благодарственно.


Дай допеть мне эту песню незрячую,


твердь небесная тогда станет пухом мне.


От сапсана крылья белые спрячу я –


приближается уже гулким уханьем.


Голубиная душа, ты – скиталица,


нерастраченной любовью гонимая.


В этом мире умирая – рождаются,


унося с собою невыразимое.


Кто ещё на свете мог так соскучиться?


Папа, папочка, вставай – там же холодно!


Или смерть сию делить будем поровну.


Не могу тебя оставить на улице!


 


И настала тишина – доля горшая,


Доля, тошная до невыносимости.


От лица отвёл ладони замёрзшие,


Огляделся – никого нет поблизости.


 


Что наделали вы, травушки райские,


ветры-воры, ядовито-дурманные?


 


И ответил мне земли голос ласковый:


– Возвращайся, через час поминальная…


 


II «Vomitorium»


 


И был мне сон второй.


 


Это дом не тот.


Это дом чужой.


Стол и эшафот


о крови большой.


Стоголосый плач,


вой до хрипоты,


радостный палач,


ложе тошноты.


 


Я к столу подошёл – вижу разную дичь на подносах.


Исковеркано всё, словно дикий тут зверь пировал


и оставил ответ на любой из возможных вопросов,


до которых мой разум мучительно не дозревал.


На железной тарелке, подёрнута плёнкой распада,


вся в коросте и шрамах свиная была голова.


В чёрных гротах глазниц неизбывные сумерки ада –


чернота умоляла за нею последовать в ад.


 


– Вижу я нашу ферму, – плыл голос усталым куплетом, –


дни былые, когда ты ребёнком ко мне забегал.


Аккурат каждый день появлялся ты после обеда,


ставил миску зерна, милой хрюшкой меня называл.


Ты разведать не мог, что попал я в недобрые руки,


что восточным ножом мне глаза вырезали живьём,


ненавидя за что-то, и после чудовищной муки


умирать отнесли, на колючее бросив жнивьё.


Нас такими запомнили небо и солнце, и вечность.


Мы – застывшая память, музей рукотворного зла.


Волны новых убийств, к нам восходят, туманясь и пенясь,


и печатям седьмым в этой мёртвой дали нет числа.


Опоясали тьму вереницами остовы птичьи,


и звериные скулы толпятся на Млечном Пути,


слепы, глухи, беспамятны, святы своим безразличьем,


от былого очищены тленьем до самой кости.


 


И запел голосами детей хор вселенский чудовищной снеди:


 


– Мы с ума не сошли, коротая часы


нескончаемой силой терпенья –


это боги отпили кровавой росы


и познали восторг разрушенья.


Обитая в лесах нашей боли, они


ловят жизни себе на потеху,


и смеются расставленные западни


механическим, бешеным смехом.


Время вышло, недвижен часов циферблат.


Бесконечны пиры бессердечности.


Не вчера нас пытали, не годы назад –


каждый день, каждый час каждой вечности.


 


Поминайте нас, поминайте!


 


Я из дома бежал.


Совесть тысячи жал


выпускала и в душу вонзала.


Это сон или бред,


или страшный секрет


мне миражей поведала зала?


 


На высокой горе


силуэты богов


и огня исполинские тени.


И рядами в костре


мириады клыков,


словно стражи червонной геенны.


 


А на троне запретную книгу листал


предводитель небесных сынов Ацефал.


 


III. «Arbiter»


 


За ржавой клеткою – злодей,


тот, самый главный.


Родоначальник нелюдей,


тотем безглавый.


Он говорит, но не губами –


Краями раны.


 


– Ты видел всё, что недоступно душам смертным, –


всё, что печать седьмая спрятала от взора.


Богатства горя и греха – огни несметны.


То боль вины людской и тяжесть приговора.


Ты мог бы здесь остаться жалкой единицей,


дары порока принимать, как подаянье,


в краю свободы и величья злодеяний,


сокрытый тенью от кровавой багряницы.


 


Но о тебе замолвил слово вещий голубь.


Ступай из клетки вон! Беги куда угодно,


тропою ветра в камышах, дорогой водной,


в небесную ныряй златую прорубь.


Найди ту пристань, что людьми зовётся явью –


нам, обезглавленным, она – лишь сон неверный.


Нам, бессердечным все гущины – мелкотравье,


людские радости и горести – мизерны.


 


Тянулся нитью по песку


мой след кровавый,


и пот струился по виску


холодной лавой,


и гулом каменных дождей


звучал безглавый


за ржавой клеткою – злодей,


тот, самый главный…


 


IV. «Desperatio»


 


Отличить не могу, это сон или боль пробужденья.


Сколько минуло лет, что состарился так и устал?


По Земле я скитался, до бледной луны долетал,


был золою костров, серым пеплом и лунною тенью.


Мне дышать тяжело, словно нити всех прожитых жизней


окружили, скрутились на шее смертельным жгутом.


Не исправить ошибок в чужом, неизвестном «потом»,


только призраки прошлого в сердце звучат укоризной.


В прежнем доме моём кто встречает холодное утро,


в понедельник дождливый уходит, не заперши дверь?


Что тогда не сберёг, каждый день я теряю теперь,


и на лицах родных помертвелый окрас перламутра.


Вместо мёда оставило мне невозвратное лето


только мёртвых стрекоз, только крылья сухие в траве.


Обветшалый билет в никуда хороню в рукаве,


Ведь у сердца, увы, не бывает обратных билетов.


Выйду к морю, и мне всё мерещится, будто бы кто-то


Издалёка зовёт, машет лёгкой, знакомой рукой,


словно есть у разлуки невидимый берег другой,


и вальсируют волны в пустыне неспешным гавотом…


 


V. «Evigilo»


 

– Холодный лоб – он говорил, – глаза недвижные.


От тёплого касанья ты отвык,


и свет в твоих зрачках – лишь точка чёрная.


Но скоро ветер заколышет нивы пышные,


и ты, весенних трав узнав язык,


оставишь тропы, сонно-беспризорные.


 


Вглядись в мою ладонь, отец небесной пустыни,


вот линии другие, новый день,


и звери все в твоём хлеву здоровые.


Того, кем был ты, волны вдаль несут без устали


в ладье скорбей, скользящей, словно тень;


а ты со мной идёшь одной дорогою.


 


Рука в руке, вдоль речки желтоватой…


 


Ко мне вернулись память и сознанье,


и, чувствуя, что близится исход,


я обнял сына – радость узнаванья


была мне наивысшей из щедрот.


 


Он продолжал:


– А я смогу родиться


в чужой семье, что, горем заплатив


судьбе, о счастье перестав молиться,


мою любовь поможет воплотить.


Да будут имена, новы и древни,


у дерева, судьбы и у меня,


и небу поднесёт волна на гребне


благодаренье дольнего огня.


Возьми свечу, её неспешный пламень


до сумерек храни, как жизни ключ,


но погаси, когда в густую рамень


светило унесёт последний луч.


Тогда закрой глаза – и пробудишься


в том доме, где незапертая дверь,


дождливым утром точно в понедельник…


 


Ответил я:


– Тебя благословляю!


С судьбой решили спор и я, и ты


на кромке ада, у истоков рая –


важней, что до прихода темноты.


Лети туда, где нет разлук и смерти,


а утром в окна льются свет и трель,


где душу голубиную, приветив,


отец и мать уложат в колыбель.


Пусть сон уснёт во мраке хвойной чащи


и будет явь, как я – не имярек,


что, не родившись, умирал всё чаще,


и вот, решил родиться, умерев!


 


И голубь воспарил…


 


Померк закат,


погас костёр


безжалостных богов


горы высокой.


 


Я погасил свечу,


закрыл глаза.


 


И наступила ночь.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера