Валентин Бердичевский

Давай договоримся. Рассказ

Ранним утром, пятого января, в ударивший накануне тридцатиградусный мороз еду я в психбольницу. 

Праздники, не перевалив еще Рождества, словно выдохлись. И, прежде чем рухнуть через пару дней к неизбежной своей кончине, с ее агонизирующими фейерверками, отвратительно судорожным шампанским и пугающими собак ночными стрельбами, оцепенели теперь в ледяной взвеси.
В семь утра город почти не подает признаков жизни. В полутемном, промороженном, как рефрижератор, троллейбусе лишь я да кондуктор — нахохлившаяся груда тряпок на сварном насесте. 
Водителя не видно. Его словно и нет вовсе. И легко представить, как неуправляемый, но неумолимо влекомый гигантским, укрытым в самой сердцевине ночи магнитом, мчит в никуда дребезжащий троллейбус, все убыстряя ход, мимо переметенных снегом остановок, по бесконечным черным улицам вечно ночного города…
Картина, скажем прямо, встает вполне себе безумная. Ну, да ведь я и сам большую часть своей жизни провожу на обочине здравого смысла, по ту сторону реальности, которая и на торной дороге не совсем то, что она позволяет о себе думать.
И маршрутом этим я езжу без малого двадцать три года. А сумасшедшие и вовсе мой хлеб…
Я психиатр. Веду прием в диспансерном отделении областной психиатрической больницы. Дважды признавался лучшим по профессии, имею высшую категорию, недописанную, в силу природной своей лености и недостаточной материальной мотивации, кандидатскую, кучу грамот и звание почетного донора. 
Я здоров. Нахожусь, как известный персонаж, в самом расцвете сил, и ничего меня здесь особо не напрягает.
Место моей работы после ремонта сильно похорошело. Не так давно больничка с размахом отметила свое первое столетие, и от большого пирога нам тоже кое-что перепало.
Плитка, пластиковый водопровод, подвесные потолки сменили вздутый линолеум, облезлые, не крашенные со времен коллективизации стены и круглогодичную капель прогнивших труб.
Даже раздолбанные дорожки, по которым и посуху-то было не пройти, совместно с подвергнутыми трудотерапии больными к осени заасфальтировали.
Полгода диспансер лихорадило. Шум, пыль, долбежка. Регистратура ютилась в закутке, справа от входа, из которого на время убрали аптеку. Толчея, неразбериха с карточками; очередь спускалась с лестницы, кольцами тянулась во двор. 
Но уж теперь… Аптеку, правда, назад так и не вернули. Пусть сумасшедшие с рецептами по городу помотаются. Зато в фойе просторнее.
Открываю заиндевелую железную дверь. На первом этаже прохладно, светло, непривычно пустынно. В регистратуре вместо шатких стеллажей установлены теперь бутафорские сейфы со сдвигающимися дверцами и колесиками вместо ручек. Обновленная конструкция, вероятно, символизирует новый уровень защиты врачебной тайны. 
За стеклом — одинокая регистраторша Амина. 
— С Новым годом! — она глотает гласные и улыбается. Впрочем, улыбается Амина всегда. Даже в будни, когда сражается с клубящейся очередью.
За стойкой, напротив, под щитом с расписанием врачей — охранник в тельнике и камуфляже, он же вахтер Петрович, с полгода как уволившийся из армии прапорщик. У него круглое красное лицо, толстая серебряная цепь с крестом и испепеляющая страсть к зимней рыбалке. 
Здороваюсь, беру ключи от кабинета. Даже сегодня он все о своем: подлещики, чебаки, окунь…
— Олег Петрович, голубчик, — говорю я по-отечески строго, — грань между увлечением и манией тонкая, как апрельский ледок…
Пока поднимаюсь к себе на второй этаж, слушаю эхо собственных шагов. Пятиэтажное, чисто вымытое здание пусто. Даже дневной стационар, он наверху, распустили на каникулы. 
Забавно, но не все мои коллеги с легким сердцем соглашаются дежурить в такие вот праздничные дни. Ну, кого сейчас можно встретить? Разве что тень отца Гамлета забредет? А ведь в будни на прием запросто может заглянуть не только сам принц Датский, но даже его автор собственной персоной, а то и в нескольких ипостасях. 
В кабинете сажусь, наконец, за свой стол. Прием до двенадцати тридцати. Медсестры Леночки сегодня нет, и некому будет скрасить мужское одиночество.
Женщины — по злой воле Эльвиры Николаевны, нашего завотделением — с первого по десятое отдыхают. Завтра дежурить придет Леша Колбышев и до одиннадцатого все врачи вне зоны доступа. Если что — вызывайте скорую психиатрическую помощь. 
Пока же я извлекаю из тумбочки подаренную мне в канун Нового года бутылку «Дойны» — чудесного, девятилетней выдержки, молдавского коньяка. «Дойна», как и многие ее собратья, несколько лет как исчезла с прилавков, и теперь меня гложет тревога: а не коснулся ли ветер перемен ее когда-то превосходного качества? 
Есть, конечно, проверенный способ определить выдержку коньяка. Встряхнув бутылку, надо посмотреть, с какой скоростью стекают капли по стеклу. Но бутылка заполнена почти доверху, и это сильно затрудняет расчеты.
Пробовать же коньяк, по крайней мере, до конца рабочего дня в мои планы не входит. 
Слаб человек и немощны усилия его, — вздохнув, я определяю бутылку в нишу на стеллаже между толстенным желтым томом Гурджиева и серо-зеленым избранным дедушки Фрейда. Выглядит очень гармонично, и видно бутылку только с моего места. Если и принесет сегодня кого-нибудь, то — будьте любезны! — присаживайтесь.
Стул для посетителей стоит напротив, и содержимое полок скрыто от них боковой стенкой шкафа. 
Я же, усевшись прямо, упираю кончик языка в небо над верхними зубами, уголки рта приподняты, и впериваю немигающий взгляд чуть выше коричневой этикетки, в кристаллик света, мерцающий в глубине золотисто-медовой жидкости.
Солнце Дубоссарских виноградников. Горячий дурман луговых трав. Тяжелые головки цветов, запах просыхающего ночного дождя в глянцево-красных лепестках. Запах щекочет ноздри. На языке, уже в горле тягучая обжигающая влага. 
Кожу на лице пощипывает горячее полуденное солнце. Обволакивающее тепло, волна за волной, поднимается к темени…
Если я до конца приема не напьюсь, это будет означать сокрушительную победу моего несгибаемого духа над моей же изнемогающей от жажды плотью, но куда важнее был бы совсем иной результат.
Когда-то, еще в бытность мою студентом-медиком, писал я курсовую по теме «Влияние внушенных органолептических ощущений на биохимический состав крови».
Суть работы была предельно простой. Я погружал своего товарища по комнате в общежитии в состояние гипнотического сна, после чего он выпивал 100 (сто) граммов чистого медицинского спирта. Для молодого, привыкшего к большим нагрузкам организма доза, разумеется, опасности не представляла. 
Установка, которую он получал, была нехитрой: «В стакане вода!» 
Пробужденный по моей команде, он не только оставался трезв, но смело мог бы дохнуть в трубочку самого озабоченного гаишника. 
! Спирт полностью расщеплялся на воду и сахара 
Обратный же ход у меня решительно не получался, что приводило меня к мысли о том, что разница между сотворенным Спасителем чудом обращения воды в вино и медицинским экспериментом все-таки существует.
Но боль давней неудачи не смогла убить во мне исследователя. Получить доступную методику дистанционного опьянения — это ли не цель для настоящего ученого? 
Вот уж поистине был бы вклад в сокровищницу мировой культуры. А где, как не в психбольнице, его и вносить?
Иногда мне кажется, еще один подобный юбилей — и пафосную литую надпись над главным входом: «Учреждение высокой медицинской культуры» можно будет оптимизировать до простого «Учреждения культуры». 
Да если б в память о каждом ее деятеле, когда-либо зависавшем в этих кирпичных, цвета свежих внутренностей, корпусах, осталось хотя бы по скромной мемориальной доске, безобразный административный корпус облагородился бы мрамором, по крайней мере, по самые свои решетки…
Вот, говорят обыватели, пока не побывавшие у нас, — дурка, психушка, клейкая лента для потерявшихся насекомых… 
Невежи!!! Да психбольница — тот же театр! В регистратуре, точно в театральных кассах, — всегда аншлаг. Залитые ярким светом коридоры полны. Тихие стайки погруженных в себя пациентов-зрителей плавают в ожидании как будто одного, и все же каждый надеется получить здесь свое. 
Кажется, большинство из них я встречаю в обоих этих местах. Некоторые верят в излечение. Иные надеются по билетам получить ответы на вечные вопросы от вечных же, как персонажи Стокера, каких-нибудь «Трех сестер».
Но, главное, что роднит оба учреждения — сговор! Сговор о взаимном доверии. Разве не о нем взывал классик: «Верю — не верю?!» 
Больной верит врачу. Зритель режиссеру. Психиатрия и театр заняты одним делом, имя которому — экзорцизм (примитивная форма целительства). 
Актеры — то же евангельское стадо свиней! Разве не сказал Чехов о них: «Пустые, насквозь прожженные самолюбием люди»? Именно внутренняя пустота — суть актерской профессии. Чтобы было куда войти временно покинувшей зрителя нечисти.
Конечно, впрямую ее никто из зрителя не изгоняет. Это иной уровень исполнения. На сцене клубятся акцентуализированные личности-психопаты всех мастей, параноики, больные всеми формами шизофрении, психозами, депрессиями, навязчивыми состояниями и прочая, прочая… из списка психических заболеваний, приводящих в жизни, в лучшем случае, к инвалидизации больного. 
Страсти, смерть, сгусток всех мыслимых грехов — репертуар любого успешного театра! 
И вот, повинуясь всеобщему физическому закону, согласно которому все вращается вокруг собственной оси и падает, одновременно, к ближайшему центру тяготения, отдельные сущности исходят из зрительного зала на сцену, к сгущению себе подобных. 
Актера никак нельзя лишать роли! Лишь в роли он заполнен, пусть временно, пускай и чужой личностью, и только этим жив бывает. Без роли пустота его пожирает душу его. Что это, как не грех лицемерия, возведенный в образ жизни? Но и это жизнь…
«Актеры — скот, — сказал как-то один очень маститый режиссер. — А скот или стригут, или режут». 
Цинично, но понимание сути вопроса у него сопоставимо только с врачебным. Правда, и сам мэтр лишь старая клистирная трубка. А хороший спектакль только клизма для души. 
Ну, и ладно…
Мысли мои постепенно рассеиваются, бегут, как легкие облачка, не задерживаясь, легко скользя по прозрачному голубому небу. Я уже чувствую: я на пороге, вот-вот все у меня получится.
Волны, нет, еще только их предощущение, предвкушение такого долгожданного опьянения подступает, начинает окружать, легко отрывает меня от пола. 
И тут дверь в кабинет открывается. Входит, не постучав, Амина.
— Скучаете, Виктор Васильевич? А я вам больного привела!
И жестом Деда Мороза, раздающего подарки на детском утреннике, она кладет передо мной тонкую белую папку.
— Некогда нам скучать. Представляешь, по данным ВОЗ, сорок процентов населения Земли нуждается в психолого-психиатрической помощи.
Узкие, сильно загруженные макияжем глаза Амины округляются до миндалевидных. Но она все еще улыбается. 
— А остальные, — я зловеще поднимаю палец, — у нас просто не обследовались!
Она наконец исчезает.
Твою мать! Похоже, просветления мне сегодня не достичь. У нас, конечно, не театр, мы тут ничьих тараканов не сублимируем…
Потерев лицо, чтобы окончательно «вернуться», я водружаю на нос бутафорские очки в тяжелой роговой оправе. Настоящие очки мне пока не нужны, но так солидней и у некоторых больных отбивает охоту праздно изливать душу психиатру.
— Заходите…
Посетитель молод, худ, сильно сутулится. Прежде, чем он успевает присесть, замечаю, что голова его мелко подрагивает.
— Со сном у меня плохо, — говорит он глухо и замолкает. Лицо его, потухнув, сжимается в кулак. 
Я никак не могу его разглядеть:
— И вы пришли за снотворным…
— Нет. Я сплю много. Я все время сплю… Но во сне я становлюсь другим… человеком.
— Солнце мое, и наяву-то люди не такие, как о них думают!
— Я его знаю. Мы в армии вместе служили. Во сне я в нем. Я даже он, но одновременно я еще я. Только меня теперь совсем мало…
— Там народу есть? 
— Где? 
— В регистратуре…
— Нет там никого…
— Ну, тогда все сначала и по порядку. 
Поерзав, он начинает что-то рассказывать, монотонно, очень глухо, почти не интонируя. 
А я рассеянно, чтобы не смутить, рассматриваю его. Среди моих коллег бытует мнение, что опытному психиатру достаточно двух минут, чтобы определить, болен человек или нет. И для этого даже не так важно, что он говорит. Мне, обычно, хватает минуты. Но тут, кроме следов многолетних занятий боксом и землистого, ни кровинки, цвета лица, я ничего не вижу. Слиппер хренов! И я начинаю прислушиваться.
…Служить я попал в Волгоградскую область, во внутренние войска. После курса молодого бойца ребята стали проситься, кто в артиллерию, кто в саперы. А мы, впятером, только в разведку.
Мы еще в поезде, когда ехали, думали, как бы нам в спортроту попасть. Нас там пять спортсменов было. Офицер с нами ехал, сопровождающий, сказал, — спортроты нет. Есть разведрота, тренировки каждый день. Мало не покажется. 
А тут канун двадцать третьего февраля. Впереди первенство части по рукопашному бою. 
Нам говорят: в разведку, — тесты разные. Или в соревнованиях поучаствуйте, мы посмотрим. 
Выступили мы хорошо, нас заметили. Я даже в сборную части сразу попал. 
А в разведроте служить было интересно. Стрельбы, тактика. Налет, разведка, засада, поиск. Горная, водная подготовка. Постоянные марш-броски с полной боевой.
Учили нас не по шаблону. Офицеры свой опыт передавали. Им и по тридцать не было, а у каждого по три-четыре войны за плечами. Три взвода у нас было. Один — условный противник, второй, третий — догоняют. У каждого свои вводные.
Выбросят нас за Дон, и начинается. А кормили нас хорошо, вкусно кормили. В разведроте еще и доппаек, — сгущенка, соки, масла двойная норма. 
А потом в Дагестан перебросили.
Поучаствовали мы… Много операций и ни одного раненого, ни одного убитого. Брали объекты, засады устраивали. 
Дошло до того, что за голову комроты пятьдесят тысяч долларов обещали. Кизляр, Махачкала.… 
Пока в сентябре не получили приказ — захватить ретранслятор в горах. Вышка там с радиоаппаратурой стояла. Народ к войне призывали. 
Разведрота наша захватывает гору, бригада село штурмует. Мы сверху огнем поддерживаем. 
Погрузили нас в крытые КамАЗы, скрытно провезли через блокпосты. Десантировали уже в горах. 
Всю ночь поднимались, ни одного привала. Проводника местного взяли, он такими тропками вел, дух захватывало. 
Ближе к рассвету он уперся: — Все. Дальше не пойду… Метров, — говорит, — сто пятьдесят, и вышка будет… 
Пошли мы. Ядро группы, головной, боковой дозор.
Головной докладывает: — Вижу боевиков.
Уточняет: — Вижу ретранслятор. Охраняет один человек.
Рота разделилась. Нас, второй взвод, с одной, первый и третий с другой стороны. 
Тут комвзвода подзывает двоих наших снайперов и еще одного, прикомандированного, из спецназа «Русь». У него винтовка бесшумная, без вспышки. 
А дождь все моросит, скользко. Толком еще не рассвело, видимость никакая. 
У вагончика боевик топчется. Здоровый такой, бородатый, как в кино показывают. Да еще и ОЗК натянул, человек-гора. 
Командир говорит: — Если он промажет (снайпер из «Руси»), с первого не убьет, тогда наши стреляют. Все равно себя обнаружим.
Но он не промазал. КМС по стрельбе, и винтовка не то, что у наших, «Драгунов»... Точно в шею попал, с первого выстрела уложил.
За руки, за ноги в сторону его перетащили. Командир одними губами: — Вы, снайперы, в те окопы. Мы врываемся в вагончик. Вы нас, если что, огнем поддержите.
И пошел первым.
Ребята тихо все сделали. Ветка нигде не хрустнула, да и сумерки еще не разошлись. Как тени вагончик окружили — и к двери. 
Только внутрь, а оттуда такой огонь!..
Парни назад отошли, а лейтенант лежать остался, он первым был, на себя все принял.
Огонь настолько плотный был, что залегли все за камни. И тут, Илюха, пулеметчик наш, пулемет свой бросил и под таким огнем, согнувшись, обратно к вагончику. Под пули.
— Куда?! — орем. — Ложись!!
Вытащил он старшего лейтенанта. В руку и в голову тот ранен оказался. У него мозг уже из раны вытекать начал. Он потом в госпитале умер. 
А два боевика, что в вагончике оставались, выскочили и вниз, к селению. Как раз на первый взвод. Их в упор и расстреляли…
А мы начали окапываться. Почва — камень. Хороший окоп не выкопать. Я копал, пока лопатка саперная пополам не согнулась. А туман такой, — три метра и ничего не видно. 
Торопились, надо было к рассвету успеть. Бригаду огнем сверху поддержать. Но что-то там не срослось.
Как после сказали, боевиков в селе оказалось в разы больше, чем было известно из разведданных. На штурм идти — надо хотя бы четырехкратное преимущество иметь. А получилось примерно поровну. Все равно бы село не взяли. Все бы там полегли. И на штурм не пошли…
А боевики, поняв, что вышка захвачена, пошли ее отвоевывать. 
Поднялись они быстро — местность для них знакомая, туман не помеха. С соседней вершины мы хорошо просматривались.
Нас у вышки было пятьдесят четыре, с контрактником пятьдесят пять. А их около пятисот. 
Но мы ничего этого не знали! Окопы, как могли, выкопали, костер развели, завтрак готовить начали, тушенку разогреваем. 
Неожиданно туман рассеялся. Резко так, минуты не прошло. Стало так красиво! Кругом зелень после дождя блестит. Внизу село как на ладони. Ясно так, как только в горах бывает. Все даже замерли. Замолчали. Тишина несколько секунд стояла полная…
И вдруг началось. Такой огонь ударил!..
Боевики с соседней горы били. Работали двойками — снайпер и пулеметчик. Ребята только успели в окопы попрыгать. Лежим, в камни вжимаемся. Окопчики мелкие, голову не поднять. Пули над нами, только камни сыпятся. 
Остальные боевики взяли гору в кольцо и поднимаются.
Отстреливаться толком невозможно. Чуть шевельнулся, снайпер с соседней вершины бьет. Так, автомат выставишь, постреляешь. Гранату бросишь. 
Долго держались. Часа четыре. Потом из соседнего окопа к нам Витька Соломатин перебежал. До сих пор удивляюсь, как он при таком плотном огне перебежать смог? И не ранило, не убило его…
Витька кричит:
— Парни, Колю убило!!
А у них окопчик впереди был. Коля — пулеметчик, он боевиков первым встречал. Из-за него они к нам подойти не могли.
— Может, показалось?
— Нет, убили. Я ему сам глаза закрыл. Когда ленту менять стал, его снайпер точно в глаз убил.
В том окопе еще Паша Птицын оставался, один. Он кричит:
— Пацаны, прикройте! Я к вам бегу!
А мы ему:
— Паша, подожди! Прикрыть не можем пока!
Так и перекрикивались через грохот.
— Птица, ты как?!
— Нормально!
— Смотри, чтобы через тебя не прошли!
— Хрен пройдут через меня! Устанут проходить!..
И вдруг он замолчал.
Мы ему:
— Птица, ты как?
Тут грохот на миг прекратился. А в ответ стоны:
— А-а-а…
Ему в окоп граната попала. Таз ему весь разворотило. Умер он быстро…
А боевики идут. Совсем близко уже. Голоса слышны. Слова отдельные разобрать можно.
Нас в окопе восемь человек было. У каждого свой сектор обзора, чтоб не пропустить. Чтоб не подбежали близко, в упор нас не расстреляли. Лежим мы так, каждый на свой участок между камнями бруствера смотрит. Вдруг, не знаю зачем, голову назад поворачиваю. 
Смотрю, у Артема Каледина, он с другого края лежал, на спине граната лежит, Ф-1. Гранаты и до того падали. То дальше, то ближе, со всех сторон сыпались. А тут точно. И на спину ему.…
А он не чувствует ничего. Там же боль, грохот, горячка. Подумал, может, его кто прикладом или локтем задел. Или еще что…
Ф-1 граната серьезная, оборонительного действия. У нее разлет двести — двести пятьдесят метров. Если б взорвалась, там месиво было бы…
Когда чеку выдернешь, кидаешь, три-четыре секунды — и взрыв. А боевики, что поопытней, выдернут чеку, одну-две секунды подождут и бросают. Чтоб уж наверняка. Чтоб обратно не выбросить…
Но, тут, видно, неопытный кидал. Хотя время в бою по-другому течет. Это правда. Я смотрю — она лежит.
Я к нему, через ребят, но тут Вова, снайпер наш, он рядом лежал, как почувствовал что-то. Схватил гранату и донес до бруствера. Медленно, показалось, медленно… Взрыв…
Головы подняли, он кричит:
— Ребята, я гранату выкинул!..
Смотрим, а у него правой кисти нет. Ногу ему еще посекло, кровь штаны заливает.
Еще Женьку ранило. У него больше двадцати осколков из головы достали. Но он жив остался. Только левую сторону парализовало. Правда, потом она разработалась. Но и сейчас видно: идет, а одна сторона не догоняет.
А мы все лежим, отстреливаемся, но патроны уже кончаются. По рации подмогу запрашиваем, а нам одно:
— Инициативу не отдавать! Держаться до последнего!
А до последнего — что ж? Мы, когда служили, нам офицеры, что не одну вой-ну прошли, говорили:
— В плен сдаваться не вздумайте! Последний патрон для себя, только не плен. Замучают…
Ну, лежим мы так, а Женька, он же в голову раненный, лежит лицом вниз. Его тошнить начало. Он стал захлебываться. Локтем ему голову чуть поднимешь, чтобы рвота наружу вытекала, и снова вниз. 
Потом Ленька Мухин кричит:
— Пацаны! Что у меня с глазом?!
А ему глаз выбило. Мы ему:
— Муха, терпи! Нету глаза!
А боли тогда не было. Ни у кого боли не было. Шок, адреналин. Боль в бою не чувствуешь. Боль потом приходит…
Артему, у которого гранату со спины сняли, и Коле-пулеметчику, которого первым убили, им родители повязали такие черные пояса-обереги. Там еще молитва написана.
И везде они с этими оберегами. В баню ходили, кушать… Никогда их не снимали. И вот Артем начал молиться. И, видно, позу поменял. Чуть приподнялся ненароком. Голову повернул так неудачно. И его снайпер в голову убил.
А мы все лежим. Лежим, уже не надеемся. Все. Помощь не придет. Последний патрон берегли. Если что, в себя… 
Мне кажется, я уже тогда умер… За минуту до того, как снайпер мне в голову попал. 
Наших в том бою пятеро погибли. Трое там и двое потом в госпитале от ран умерли. А всего двадцать шесть раненых. Разной тяжести…
Радиста нашего, когда последний раз помощь у бригады просил, его другие услышали. На нашей волне были. Услышали, что разведка помощи просит. Отряд спецназа «Русь» нас услышал. 
Видно, где-то неподалеку были, со своим заданием. Они со своим командованием связались, запросили:
— Там разведка в окружение попала. Разрешите помочь?
Командование дало добро…
А боевики нас уже в плотное кольцо взяли. Поняли, что патроны у нас кончаются, почти вплотную подошли.
Все, думаем… Еще минута, две… и последняя пуля…
И тут спецназ вышел со стороны леса и шквальным огнем отбросил боевиков.
Подошли к нам. Собрали раненых, убитых. Тогда только подполз к нам наш санинструктор, старший прапорщик, и вколол промедол. 
Боль все не приходила, но ребята боялись — вот-вот начнется. 
Вовка, у которого кисть оторвало, просит:
— Уколите еще!
А у прапорщика слезы по бороде текут:
— Вован, там столько раненых! Промедола на всех может не хватить. Давай я всех обколю, если что останется, я тебе еще вколю! 
Ну и все… Собрали нас, раненых, убитых, расстелили плащ-палатки, положили и понесли. Разделились на две группы, одна прикрывает отход (боевики нас все время преследовали), другая уносит убитых и раненых. Кто устает нести, идет прикрывать отход. 
Меня Паша Филимонов нес. Сам раненый, его снайпер по касательной в голень ранил. А там кочки, кочки… Плащ-палатка подо мной о них терлась, терлась и прорвалась. Я из нее и вылетел. Был бы жив, снова убился бы, наверное.
Тогда пацаны взяли автоматы, по двое за дуло и приклад, а ремни мне под спину. Так меня на этих автоматах и тащили. Часов пять тащили, высота-то большая. Мы отходим, а боевики все время следом, не отстают. 
Когда к подножью спустились, там уже ждали нас. Внутренние войска. Дагестанский ОМОН. Тогда только отстали.
Нас сразу в машины погрузили. Ребята, кто цел остался, рядом. На руки взяли, бушлатами накрыли, и в госпиталь… Там анестезия, и стали к операции готовить…
Кажется, я с тех пор и сплю. А как жить, если все спишь, и сны эти душу до корки высасывают? Если не умер, так жить надо, или уж умереть совсем, успокоиться… Устал я от такого, не могу больше лежать, понять хочу.
Как все так вышло? Рота наша уже ночью в горы пошла. Утром штурм начаться должен был. А на рассвете вдруг оказалось, что боевиков слишком много. Кто за ночь их посчитал? Какая разведка? Мы сами разведка… Когда пять сотен в гору пошли, ретранслятор отбивать, село, выходит, пустым осталось? 
Что ж, нас подыхать бросили и сами в село не вошли. Может, я чего не понимаю, думал. Не солдатское это дело, понимать. 
Сам искал им оправдания, мне оно нужней было: раз боевики ушли, зачем в село входить? Знаю, слыхали: каждый мнит себя стратегом…
Но нас-то даже не пытались спасти! «Держитесь, — говорили, — до последнего!» 
Знали ведь, выбора у нас нет. Так и так в ад, всех пацанов, строем! 
После бы роту геройски погибшей объявили. Срам свой за чужими могилами спрятали. 
Почему боевики не сами себя, а друг друга. Чтоб живыми не сдаваться.… Веруют разве больше? 
Почему «Русь» только нас услышала? Почему бригада сама помощи у соседей не запросила?
Может, пацаны бы живы остались, может, и я бы пулю поймать не успел…
Парни, что с оберегами погибли, говорили: на все воля Божья. Как же это? Они ведь молились все время. Родители их, знаю, молебны разные заказывали.
Взводный наш, что в вагончик первым ворвался, он Афганистан прошел, первую Чеченскую, вторую, а тут… 
Пулеметчик, он их несколько часов сдерживал, мы голову поднять не могли. Птица один в окопе отстреливался, мы ему перебежать не дали, может, жив бы остался. 
Гранаты все обратно выкидывали, почему Вован — Герой? Он, что, собой ее накрыл? Свою жизнь спасал, наши только заодно со своей. А нужна мне такая жизнь, ни жить, ни умереть, меня об этом спросили?! Может, лучше остался бы там, у вышки, и конец мороке…
Я с тех пор и не живу, сплю только. Ну и ладно бы. Но во сне другая жизнь приходит, не моя. С этим-то что делать?
Вначале я даже радовался. Во снах жизнь была, девушки. 
Вот я вроде курсант. Жив, здоров, форма на мне снова. Вот на машине новой по городу еду, и лихо так. В президиуме сижу, все вокруг суетятся, а я сижу. Я будто всё наверху, выше других. И хорошо мне от этого. Запомнить старался, как-то историю выстроить из мелькания, впрок жизнью запастись. Жить-то, на самом деле, хотелось, наверное.
Но скоро понял, сны не мои! То есть сны-то мои, но жизнь в них чужая. И я уже догадывался, чья. Во сне я все левой делал, и ловко так делал, будто с детства левша.
Пригляделся, — я уже научился тогда «картинку» останавливать, мир чужими глазами видеть, — а на правой-то у меня протез! 
Тогда и сложилось все. Вован письмо министру нашему написал. Для него, как для Героя, исключение сделали. Он в училище наше поступил. Куда-то там избрали его, председателем обществ разных сделался. Свадебный генерал, короче, и все у него в шоколаде. 
И я его возненавидел! Может, больше за то, что так долго его жизнь за свою принимал. Умом понимаю, не за что мне его ненавидеть, любой бы на его месте гранату выкинул. Так фишка легла. Но ненависть не проходит! Куда-то мне выместить ее надо. Ломает меня от этого! Я убить его хочу. И знаю теперь, что могу. Во сне я в нем. Вижу его глазами, руль одной левой кручу, лихачу. Баб его… 
Вот он жениться осенью собрался, дом строит. Невеста его, то ли Юля, то ли Вика, я во сне плохо слова разбираю, больше вижу или так знаю. Он с ней или ночью в парке, или на людях почти, чтобы на нерве. Просто так не может.
А у меня невесты нет. У меня ничего нет, даже жизни своей нет! Только одно желание осталось — убить. И ведь могу! Я за него теперь не только в постели обломаться могу, я руль повернуть могу. Раз… и на встречку! И все кончится. Сны мои кончатся… 
А убить хочу. Хочу и могу, оттого, наверное, не убиваю…
Он замолчал, будто раздумывая, продолжать ли еще. Но темные губы уже слиплись, взгляд сделался потухшим. Невидящими глазами уставился он за мое плечо, в черное по-ночному окно.
— Ну да, ну да…
Подождав немного, я отложил ручку. Пока он говорил, я все черкал на листе какие-то рисунки, значки. Непонятные мне самому схемы, мудреные спиралевидные конструкции.
Сумасшедший наоборот на мою голову! А ведь так хорошо день начинался… У нормальных-то психов в их больную голову обычно другой кто-то подселяется, мысли разные нашептывает, картинки показывает. Этот же сам в чужой голове окопался, и я его теперь оттуда выуживать должен. Не то он, видите ли, убьет Героя в собственном сне. Верю — не верю?.. Станиславский, твою мать!.. 
Галлюцинаторный бред! Срочная госпитализация! Галоперидолом тебя лечить надо, в лошадиных дозах, пока не поздно. Впрочем, поздно уже давно было…
Этого я ему, конечно, не говорю. Лучше так, на его языке.
Вот твои вводные. Несправедливость. Противоположные чувства к одному и тому же человеку. И, наконец, сны.
Касаемо несправедливости. Не секрет, что подвиг обычно результат чьего-то разгильдяйства. Часто он совершается из страха. Страха за других, за себя, страха подвиг не совершить, струсить, проявить слабость. Бывают спонтанные, почти мгновенные действия, не связанные с осознанным самопожертвованием. Это случай.
Несправедливость в чем? На войне атеистов не бывает. По крайней мере, в судьбу верят все. Так вот, ваши окопные жизни оказались нужны этой самой Судьбе. Зачем, вопрос не к психиатру. И Герой ваш, вернее, рука его, — всего лишь рука Судьбы, которая, после совершения действия, руку свою обратно у него забрала.
Блага же, свалившиеся на него, всего лишь небольшая компенсация за ваши, нужные, возможно, куда больше, чем его, жизни. Вряд ли бы он сам, добровольно, совершил бы этот обмен. Он только орудие! А орудие ненавидеть глупо.
Командование, что вас бросило, — Бог им судья. Парни же, что обереги носили, да и погибшие все, — это Господь их спас! 
Уберег души их от невозвратных потерь, от греха самоубийства. Даже «смотрящие» на небесах до конца точно не знали, чем дело кончится. Не все на Земле предрешено.
«…да будет воля Твоя, — сказано, — яко на Небеси, и на Земли…» Молится, выходит, остается за то, чтобы здесь было, как там, наверху, и делать то, что надо делать. Что вы и делали…
Раз ты спасен был, значит, нужен был. А если нужен, значит — должен. Нужен и должен — достаточный смысл жизни. 
Теперь о твоем желании убить. Хочу убить и не убиваю. А у кого не так? «Царь в голове» — нынче большая редкость. Чаще с утра один, в обед другой, вечером вообще пиво пить пошел. И каждый косячит, как халиф на час, в полной уверенности, что имеет право. А расплачиваться-то другому или всему целому. И хорошо, если не всю оставшуюся жизнь.
Отсутствие единства заложено в нас природой.
Отче наш… Мы, выходит, дети Его. Но мы и рабы Его, что вовсе не одно и то же. 
Весь вопрос в умении договариваться. В доверии, но никак не в вере. 
Вера спасает лишь, когда весь ты веришь, но кто теперь так верит?
С доверием много проще. Доверие — это вера на разумных началах. Мы еще не верим, но уже доверяем, доходим до веры, добираем ее разумом, осознанием жизненной необходимости веры. 
Доверяем — значит, верим тому, что думаем, но при этом всегда думаем о том, чему верим. 
Доверие помогает сохранить рассудок. Доверие лучше маловерия.
Маловерие — игра с верой, игра в веру. Лицемерие, актерство — суть внутренняя пустота. А пустота необходимо заполняется. И, перекрестившись, мы идем к гадалкам, магам, экстрасенсам. 
Мы сами садимся между стульями, а после недоумеваем: что это с нами?! Откуда такой аншлаг в психушке? 
Доверие — единственный способ примирить разум и веру, не проломить хрупкий лед над бездной безумия… 
Этого, однако, я тоже ему не сказал. Пока речь готовил, передумал. Краткость, говорил мой завкафедрой, и психиатру сестра.
Что ж, выходит, в семье не без урода. Но парню при всем желании столько не съесть. В его голову и так много чего прилетело.
И я говорю: 
— Солнце мое! Этого бояться не надо. Выпишу таблеточки, азалептин, по 0,25 мг. Доза минимальная, почитаешь инструкцию, будет нужно, увеличишь до 100. Через месяц ко мне. Современный нейролептик, легкий, плющить не будет. И снотворное попьешь. Шесть-семь часов сна, утром встаешь, как огурчик, и без привыкания. 
Знал бы ты, кто в этом кабинете на твоем месте сиживал. И у больших людей проблемы случаются.
Возьми хоть Наталью Бехтереву, да-да, внучку того самого, великого. А ведь директор института мозга была! По молодости тоже чужие мысли слышать начинала, даже развивать способности пыталась.
Так вот! Вовремя спохватилась. Ни одних переговоров провести не могла, ни одного совещания.
Представляешь, что она о себе слышала? Но, попила таблеточки, сама себе, благо, и выписать могла, способности и ушли. И сны чужие у тебя уйдут, свои-то видеть перестанешь. 
Положив перед собою чистые рецептурные бланки, достаю из сейфа коробочку с печатями. 
О, времена! Четыре печати на рецепт! По спецназначению…
Тяжела ты, жизнь психиатра…
Но мой больной неожиданно поднимается.
— Я ухожу.
Голос его звучит нутряно, глухо. Темные губы не шевелятся, как у чревовещателя. 
— Леонид Петрович! Вам совершенно необходимо лечиться! Не хотите в больницу, я вас в дневной стационар после праздников устрою. А пока, — я стараюсь быть убедительным, — если хотите вернуться к нормальной жизни, попринимайте лекарства. Аптека на Иркутской, в двух шагах отсюда…
— Вернуться, — повторяет он эхом. — Пора вернуться…
Тусклые, замутившиеся глаза его становятся незрячими. Пятясь на негнущихся ногах, он исчезает, забыв притворить за собой дверь.
Я еще слышу, гулко, издалека:
— Он просто рука…
И шаги его затихают в чисто вымытом пустом коридоре.
«Просто рука…» Кажется, парень, действительно, слышит мысли. 
— Прием окончен, — говорю я и достаю телефон. Мне срочно нужен Интернет, а компьютеры в кабинетах выхода в сеть не имеют. Вдруг злодеи решат похитить персональные данные тысяч наших больных…
Торопливо набираю: «Лопухин Леонид Петрович».
Перехожу по ссылке.
«…смертью храбрых… в 1999 году… во время проведения спецоперации… награжден… посмертно…»
Смотрю еще раз, не веря, в карточку: «Лопухин Леонид Петрович. 1980 года рождения…»
Звоню по внутреннему:
— Амина!! Мой больной не проходил?!
— Только что вышел…. А что вы на меня кричите, случилось что? — в голосе регистраторши сквозит неподдельная обида. 
— Ничего…
Я кладу трубку, и на этом мои душевные силы иссякают. Даже сталь без присадок — штука довольно хрупкая.
И я достаю «Дойну».
Вытащив пробку, щедро, до стограммовой риски и выше, до краев, наполняю узкую лабораторную мензурку. Подхожу с коньяком к новому белому платяному шкафу, распахиваю створки. 
С обратной стороны большое зеркало медсестры Леночки. Не люблю пить в одиночку.
Из зазеркалья на меня смотрит высоченный справный мужик в бутафорских роговых очках, толстом исландском свитере (дресс-кода у нас нет) и с седой щетиной на круглой розовой голове. 
Во что мы верим, то для нас и реальность. И потому иногда, как антидот, необходима не вера и даже не хваленое мною доверие, а неверие!
Неверие даже очевидному. Но «…дедушка говорит: бурундук — птичка, значит, — летат?!» С этим-то что прикажете делать?
А выкусить! Бурундуки не летают. И даже когда я своими собственными глазами (а зрение у меня, как я уже говорил, до сих пор «единица») увижу парящего в небе грызуна, я не поверю им! 
Иллюзия, обман зрения, пить надо меньше… — скажу я себе и пойду дальше своей дорогой.
Раз и навсегда я договариваюсь, вступаю с собой в сокровенный и самый нерушимый изо всех возможных сговор: я не верю в то, что не укладывается в рамки моего персонального представления об этом мире.
Не верю, значит, и быть такого не может!
— Так выпьем за сговор! — с пафосом предлагаю я своему отражению. — Сговор между верой и неверием, между разумом и безумием. За тонкую невидимую грань, разделяющую два мира, за единственную границу, которую человеку лучше не нарушать. 
За рассудительность, которая больше мудрости!
И бережно, чтобы не пролить ни капли, я поднимаю наполненную до краев мензурку.
Двойник в зазеркалье, с точностью повторяя мои движения, охотно тянется ко мне.
И коньяк при этом, поправ законы отражения, он тоже держит в правой руке…

 

К списку номеров журнала «ДАЛЬНИЙ ВОСТОК» | К содержанию номера