АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Валерий Сухарев

Слабоумие сна. Стихотворения

***

ИЗ ПОЛЬСКОГО

Умираешь не ты, умирает она…
Ей – под крест немоты и венки, что весна
отдала ей за так, заготовила впрок;
прах ко праху, медяк к медяку – не порок.

Но подумай о ней, отпустив ее в даль,
где ни слов, ни теней… Так кому же печаль
она выльет в мехи, чтобы стало вином?
Пусть она там туманится сном.

И она отошла, за собою маня;
и сухая весна – от нее до меня.
Не гляди в эту даль – как воронка она,
а отдашь эту дань – станет вечной весна.

И за снами планет, за остывшей золой, -
ничего, видишь, нет: там не страшно, не зло,
лишь одна пустота, словно тень от небес,
замыкает уста – слышишь – голос исчез.



ИНДУСТРИАЛЬНОЕ

Под углом 45% и под градусом «сорок»,
человек преодолевает холм, затем – буерак;
впотьмах восклицает собака, средь розного сора
покрышек, бутылок, жестянок, в виду у других собак.

Время – после заката, по-летнему пусто, не поздно,
ветры лижут ковыль, гоношится дикий укроп;
и выйдет видимо так, что, держась по звездам,
человек потухнет в пролеске, как в ранке микроб.

О окраина! Индустриальный лопух в печали,
пыльные осы, как гетры после игры
иль синоптические колпаки в начале
взлетно-посадочной; приметы летней поры.

Здесь кулички жизни, периферия
фантазий о мегаполисе, мекка фабричных труб,
сплошной конотоп, и что ни говори я, -
не на лютик скорее здесь набредешь, а на труп

собратьями недообеданной жучки…
Здесь ночью стрекот ржавых цикад, светляки, тишина,
как у имярека, что, не напившись с получки,
швырнул свое тело вон из окна.



КОРОТКОМЕТРАЖКА

Самим себе во снах мы привираем –
по цвету – ад, а странно – пахнет раем…
Развилка, тропы, некий истукан,
похожий на флакон или стакан,
бабай пространства; видишь, вдалеке
ожившие и злые барельефы
мытарств, кометы делают пике
и падают, преобразив рельефы
округи; ты проснулся, три часа,
от ночника на кресле полоса.

Октябрь, ноябрь отгуляли, в окна
ползут прохлады длинные волокна,
как будто дым в стоячей пустоте –
каляки и маляки на листе
ребенка бесталанного; зима
рисует лучше, но пока не в форме,
не в тонусе рука, и жизнь сама
похожа на поземку по платформе:
все смазано, растянуты штрихи
вагонов, здесь и там дерев верхи
сбиваются в колтун – мы едем и
едим, и мы не делимся с людьми.
За окнами зима в плохом пальто
идет за литром, сетки решето
вмещает также хлеб, паштет и «яйцы»;
шмыгнул бигборд, где алчные китайцы
вам телевизор дарят, чтоб смотреть
в HD на вашу собственную смерть –
на отражение в стекле, в просторе
за ним – лица на фоне косогора;
вот рюмка с Менделеевым – и та
там отразилась, залпом выпита.

Закатные на небе витражи.
И думаешь: «А ну-ка, покажи
соседке по купе тихонько дулю –
что будет?» Может быть, как на ходулях,
поднимется и выйдет, может, нет;
в купе висит зловещий синий свет;
и спать невмочь, а пить да говорить,
на полустанках обрывая нить
беседы – легче ей и проще мне,
слова – одне, и тьмы в окне – одне.


***

Я забываю недавнее, хоть и не был под «мухой»:
на сцене дождь и от рояля тень,
и к шороху нот прижавшееся ухо
партера, лысеющего в темноте.
Чей это был концерт и куда мы потом ходили?..
Вытерто тряпкой с доски, остался матовый след,
от которого плохо зрачкам, как пальцам от пыли...
В комнате воспоминаний афиши нет.



ПРИВЫЧКИ ЗИМЫ

Что более чешуя под слюдяным
и невразумительным зимним солнцем – брусчатка
с наледью или же черепица? что дым
хотел бородато изобразить на небе? кто шатко
движется средь сугробов узкой стезей,
помавая локтями, точно пингвин неловкий –
зачатками крыл? и зачем этот мезозой
зимы здесь развели? отчего отсырели головки
фонарей в метель?.. Так выглядит день,
если таращиться из тепла наружу,
попивая едкую дрянь – бледную тень
крепких коньячных букетов, пахнущих в стужу
не псиной, как в шансонетке, а старым йодом
и каким-то веником с пектусином;
зима вообще – если не цедра и хвоя – то ода
аптечным запахам, и ее парусиновый,
траченный снегом, угрюменький небосвод
кого склоняет к философичному пьянству,
кого к ситуативному блуду, а третьих берет
размеренное отупение, похожее на постоянство.
Привычки зимы, навыки жизни зимой.
И тем не много, и вариаций мало:
выуживание любого тепла из самой
его вероятности, ныряние под одеяло
при первой возможности, когда не надо ходить,
готовить ужин, мыться и строить рожи
зеркалу, бреясь; и все, что есть впереди
заманчивого – это залечь и множить
в себе, как некое сборное «итого»,
все теплодающие излучения:
приятельницу, не снимая со своего,
кошку в ногах, чай в стакане, чтение
хорошей прозы; все, что есть под рукой
и способно прельстить возможностью встречи
с любыми формами согревания – широко
приветствуется, а иначе нечего…
И это пишет если не патриот
заморозков и не седов прогулок
по сопкам сугробов, то человек, чей рот
никогда не кривился при слове «зима», чей гулок
отзвук в пространстве и чей грандиозен размах
в забытых людьми полях и любезных стуже
лесах… Зима – это онтологический страх
живого перед броском из пещеры наружу.


***
Остывший чай заката, и наискосок
и порознь гуси в небе тянут выи;
у променада шторм, и в рытвинах песок,
и ревуны гудят сторожевые.

Ноябрь лежит, как медная доска,
на этих склонах, склонных к анемии,
прохожего спина – она тоска,
и драпает под ветром драп… Прими я

еще грамм двести – стану громко петь
из «Тоски» или «Битлз» или марши,
один на склонах, в лиственной толпе,
и дело это в общем-то не ваше.

Уже по вечерам седеет ствол
платана и упорствуют эолы,
раскачивая тяжких штор подол,
и отсвет ночника метут подолы.

И в доме тишина. Она сидит
в пижаме в кресле, и меня листает,
и жадный полумрак дает в кредит
и блик, и тень. Их розница простая

вас примиряет с жизнью за окном,
с тоской водопровода в полвторого;
и воздух спит, мерцает волокно
ноябрьских заморозков, и пустеет слово,

слетая сгустком пара изо рта,
драконом смысла, что давно утрачен…
На перекрестке пляшет пустота,
чтобы согреться так или иначе.



ПЛЕД

Отыскав в кладовой старый плед и открытку
с закоулками Ялты (мекка для падших духом,
особенно – в несезон), я вспомнил осенний и прыткий
дождичек, и себя, отраженным витриной; над ухом
тарабанило по зонту и стекало по коже,
и куртка казалась кварцем, вовсю блистая;
помню, денег кому-то дал, чтоб не видеть рожи;
помню – «форд» пролетел, что та холостая…

Это было червонец с гаком тому. Распростившись с женою
(думалось – не навсегда), а с отцом – навеки,
я приехал сюда к друзьям; тучи шли стороною,
за кудыкины горы; и мысли шли, как калеки –
неизвестно куда, у них ведь своя забота…
А моя была – продышаться от гари лета,
а точнее – угара; и пить было неохота…
И ночами, когда друзья, как хлеб и котлета,
съединялись, - я думал: «Ну что еще может
случиться тогда, когда уже все случилось».
И придумывал разное, аж до озноба по коже,
пытаясь высчитать очередную немилость.

Осень в Крыму похожа на даггеротипы
или картинки Тернера – всюду туманно:
так, не разглядеть ни руку, ни пипу,
стоя в пару на смертоносном кафеле в ванной.
И даже эта баня у моря порою
что-то там вылечить может, хоть пар и ломит
кости дерев и столбов, и висит над горою…
Жаль – не бывало тихо в ялтинском доме.



РОЖДЕСТВО

1

Старухи молятся, кошки спят, дребезжат трамваи.
Между прочим, падает снег, невпопад и не в такт
механизмам судьбы, на которые не уповаю,
ибо чему пристало – будет и так.
Или эдак; или во сне, как наводнение,
череп затопит щепой причин и трупами следствий, –
неожиданное, но ожидаемое решение,
за которым – гуськом – толпа босоногих бедствий.

В околотке – холод, в мире тихо, как под
одеялом в избушке, в лесу; сумрачные небеса
за щекою прячут звезду, как флюс; и дуют от
севера к югу вьюги на разные голоса.
Но звезда прожигает ткани и плавит плоть;
так – нарывает, и нерву орешь: – «Попусти!»;
и волхвы задирают головы – там Господь,
и идут, ибо знают пути и куда идти.

2

Не изба и не лес, но скала и пещера в ней.
стужа судит свое, как, за волами, молвят волхвы,
и, сдается, звезда в невозможной своей вышине, –
не светило пространства, но нимб вокруг головы.
Вы прошли этот путь, волхвы, и рады Дарам:
прикровенно – Мария и, удивленно, – Иосиф;
Все растворяется в Свете, и черного входа дыра
охраняет вертеп, и ангелы простоволосы.
Се – начало грядущего, ужас комет и планид,
завершение драмы, кровь и грязь судеб…
Переменчивый снег, неизменный рождественский вид, –
как две тысячи с лишним тому, как вино и хлеб.



ПОБЕРЕЖЬЕ

Слабоумие сна, когда бесконечный «Титаник»
тонет и тонет, под воду идут валторны,
гобои дымящих труб, прощаясь заранее,
а после, в виде воронок на глади – повторно.

Декабрьский хруст пространства, соленая влага
смывает пену с выбритого побережья,
и ветер на ощупь сух, как гуашь на бумаге,
и то, чем является даль – рисовали небрежно,

на скорую руку; и все эти дни – зарисовка;
не ври, что увидела ангела, это, в белом плаще,
дама с собачкой-переводней, сама – полукровка,
а тот унылый рыбак не похож вообще.

Что бы мы делали, если бы вдруг лишили
тебя и меня этой жажды – видеть иной
покров бытия, если б небо, ставшее шире
от взглядов твоих, вдруг обернулось стеной

с евразией и мозамбиком сырых проплешин?
Я знаю – тогда возвращаться в линейный ад
городской геометрии, словно идти к заболевшей
родственнице, ей принося наугад

бильярдные апельсины, торт со съехавшим кремом
(и вам ничего не отпишется, нет ничего);
сколько еще доказательств к одной теореме
нужно, чтоб обнаружить тень своего

присутствия в зимнем просторе? И сколько
грядущих рождественских скидок уму
нужно, чтобы ущербного месяца долька
в твой окунулась чай? Я вообще не пойму –

как мы еще, в обставшей нас энтропии,
чувствуем вермутность воздуха, терпкость стен?
Если слова остались – не торопи их,
скажешь потом, в приватной своей пустоте.

Небрежное побережье в пене наката,
мы его не запомним, как тысяча сто
седьмую картину мира, взяв напрокат и
вернуть позабывши: нечто стало – ничто.

Вот, значит, сколь неумело мы смотрим в оба,
туч распадается связь, а за ними, где
мыслился кто-то очитый, – зияет, в микробах
звезд, подкладка пространства, искрясь на воде.

Мерзнешь, в себя забираясь поглубже. Это
симптом стоящего у бесконечной воды
под нескончаемым небом; штришок силуэта –
он тоже был, он тоже оставил следы.

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера