АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Стас Картузов

Никуда не улетишь. Стихотворения

далеко

Выйдешь из троллейбуса поддатый, вприпрыжку,
и бабки смотрят, как на демона, или ещё чего хуже,
бормочут в спину, будто сосут невидимую пустышку,
а ты идёшь к дому, ведь дома жена и остывающий ужин.

Да какое им дело вообще, и куда они на ночь глядя?
Наверно, и ехать-то некуда, так – катаются,
вот и морщатся зло, что, как мальчик, я, такой дядя,
да плюс ко всему – жена дома – красавица.

Во дворе, дай бог, из листвы мерцают два фонаря,
у соседа Серёжи ревёт дискотека восьмидесятых,
если не выключает до часу, то вызывают наряд
бодреньких, серьёзных, красивых, нарядных.

Входишь тихонько, смотришь – дремлет,
а на столе – плов, какие-нибудь бутерброды, молоко,
бесишься про себя, как те бабки, вот ты, мол, гремлин,
и до человека тебе так безжалостно далеко.



из нефтекамска

Улыбаясь советскими фарами кругло,
автобус нездорово урчал,
я протиснулся телом и распластался, как кукла.
В откинутой назад голове – откинутая печаль.

Рядом со мной некто взгромоздил зад,
и я подумал, что каждый из нас, кто сел,
невольно явился продолжением предыдущих тел,
сидевших здесь, может быть, тысячу лет назад,

и так будет, наверно, тысячи лет вперёд,
а если тоска всё же взяла,
то пускай она заберёт
все ваши предыдущие тела

в этом же автобусе, что издали как комбинезон,
а на водителе шахтёрская каска,
и каждый втайне ликовал: сейчас он будет увезён,
оттирайте ладони от черноты, и прочь из нефтекамска.



***
Секретарша туристической фирмы несёт диски,
в офисе душно, где-то в другом конце слышится кашель,
румяный блондин Володя раздаёт сотрудницам ириски,
а у самого на столе глубокая тарелка с гречневой кашей,

нужно заметить, его изрядно уже поправившей.
Там, где кашляли, это Маргарита Леонидовна Берг,
у неё талант величественно бить пальцем в клавиши
с таким лицом, будто бог на них разозлился и поверг.

Секретаршу, несущую диски в главный кабинет,
зовут Люда, она застенчива, трудолюбива, стройна,
весной – веснушчата, исполнилось двадцать пять лет.
Насколько знает блондин Володя, Люда живёт не одна.

Володя женат, жена – красавица, как говорят друзья,
купили квартиру недалеко от метро, появились дети.
Только вот Володя терзается, мол, у него изъян:
он приносит детям ириски, оставшиеся в пакете.



***
Люда сидела прямо на неубранной постели,
я молчал, чтобы казаться умнее, чем есть на самом деле;
иногда она говорила, что в моём доме не хватает живности,
она приезжала раз в две недели, а дни летели,
и даже без неё я уже не видел ни нехватки, ни необходимости.

Она была на шесть лет меня старше,
работала в московской фирме, кажется, на должности секретарши.
Я встречал её с электрички, и она, как ребёнка, тискала,
дай ей    волю, покупала б мне пеналы, ролики, гуаши;
возможно, она хотела уже детей, ну или кого-то, равноценно близкого.

Ночью, если ей не спалось, она смотрела в окно,
и глаза большие-большие, а лицо – веснушчато, и почему-то сразу смешно.
На утро мы шли к станции, она уезжала на две недели,
и каждый раз мне как будто бы не было всё равно,
еле-еле,
но я молчал, чтобы казаться умнее, чем есть на самом деле.



лица

У палача что ни казнь, то печаль.
Печальный палач
рубит с плеча
и слушает плач.

У толпы что ни день, то праздник,
приходит, нарядная, на казни,
на кровь радостно крича.
Жаждет на место палача,

а у него что ни ночь, то стыд,
вот уже с год не спит,
начал пить, начал молиться,
помнит все отрубленные лица.

У матерей что ни казнь, то сын,
головы с замершим взглядом, косым,
падают сочно, как плод.
Сказочно плодородный год.



море и тропики

Не хватает лексики, нету строфики,
сидишь, как болванчик, стопами в песочек,
справа море, слева тропики,
ничего у тебя нет, и ничего-то ты не хочешь.

У пристани мечется рыбацкая лодка,
Над деревней взъерошен утренний дым,
в лачуге твоей зеркало, лампа и Лорка.
Избранное, ставшее настолько родным,

ставшее родным настолько,
что вся тоска его теперь и твоя,
и ближе тебе только манговая настойка
да безызвестные загоризонтные края;

края, где не будешь и не был,
но жадно хотелось, по-детски жадно,
смотришь, как болванчик, на небо,
а небо субтропически грустно сжато.



***
Ты, похожая на Мэрилин Монро в профиль,
надеваешь джинсы, немного подтанцовывая,
завариваешь кофе, обжигаешься этим кофе.
Я наблюдал: каждый раз ты такая новая.

Каждый раз ты ставишь часы на десять,
но просыпаешься раньше почти что всегда.
Возможно, тебя, как и меня, просто бесит
этот звонок, и ты боишься этого звонка:

часы вращаются на полу, как бы волчком,
и непонятно, то ли жужжат, то ли звенят.
Ты, совсем ещё сонная, напоённая сном,
судорожно выключаешь, чтоб не будили меня.

А чтобы услышать их сейчас, я всё бы отдал.
И кажется, было всё так безгранично давно,
будто тогда была ты – это Ты, а я ещё мал,
чтобы увидеть профиль Мэрилин Монро.



никуда не улетишь

- Знаешь, Стасик, махну-ка прям завтра в Тайланд;
всё заброшу, а там буду пить и таскаться по пляжам.
Хочу измениться, хочу, чтобы весь мой убогий талант
был навсегда-навсегда неузнаваемо обезображен, -

он тяжело вздыхает. И, очевидно, ему приходится туго.
Он садится на подоконник и смотрит вверх, где стая.
- Ты только глянь, небо поставлено в улетающий угол,
а ветер, раздражённый, пальцы слюнявит, деревья листая.

И вот, что мне с ним делать?! Взрослый умный дядька,
а ведёт себя, как я, - почти что. Я ему говорю: - Миш, -
и тут запнулся сразу, смотрю на него. – Ты пересядь-ка,
а то подоконник не дело, простудишься, никуда не улетишь.

Скомкал плед, скинул на диван, усадил его на кресло,
а он как будто в трансе, в глазах ничего: ни тоски, ни зла.
Я перепугался. А он мне сразу говорит: «Знаешь, что интересно?
Когда я цветы ей дарил, она отрывала бутоны и в сумочке несла».



привкус

Год семьдесят шестой.
Ты работаешь на заводе, ты – буфетчица,
глаза у тебя так и бегают, голова – так и мечется,
как у бешеного чудовища, если честно.
Но я холостой,

поэтому я продолжаю ходить и простаивать обеды,
надеясь услышать твой жирный бабский гогот.
Не уверенный, что твои женские чары ещё что-то могут,
я всё пытаюсь пригласить тебя на Красную площадь
в День Победы.

Чиста посуда, подносы сухи,
ты всё шуткуешь, гремишь тарелками,
всех ребят в цеху ты кличешь «мелкими»,
даже тех, кто старше,
и от этого они, суки, липнут, как мухи
в каше;
правда, не в твоей каше.

Я сажусь подальше, ем к тебе спиной,
чтоб не видела моего широко раскрытого рта,
чтоб не видела, что не лезет в меня ни черта,
потому что в глубине своей совковой души,
сколько её ни мусоль, ни глуши:
твой привкус, свиной,
и тошнота,
тошнота.



черновики

Я возьму тебя за руку, по стране проведу,
посмотрим тогда, ты патриотка какая.
Если не хочешь, так и скажи  и имей, пожалуйста, ввиду,
что это тебе не в жж сидеть, в чай печенье макая.

*

Если «хачом» обозвал чемпиона,
скажем, по греко-римской борьбе,
посмотри на него немного смущённо
и скажи, как бы вскользь: «да я не тебе».

*

Мне казалось, что неправ божий промысел,
что не так должно всё быть, а проще.
Поглядел на библию, как на кирпич, и бросил
лежать одиноко на лавочке в парковой роще.

*

Моя женщина голая ходит по пляжу,
а приходит домой – кладёт голову мне на колени,
и пока я волосы её зачарованно глажу,
она мне скулит про моё поколение.

*

Спрятался снег за футбольные коробки,
весь измученный, грязный, как чёрт.
Дни стали длинные, юбки короткие,
и слюна, как апрельский ручей, течёт.

*

Радостен парад на девятое мая,
на Тверской катаются танки,
задраны вверх их сердитые пушки.
Только зелёненький Пушкин
стоит, не меняя осанки
и ничего на дивиди не снимая.

*

Женщина за тридцать на станции Сокол,
читает книжку марининой, чередует с cosmo,
из сумочки торчит бутылочка сока,
рядом с ней мечется бисер. Видимо, космос.



дурак

Иван натянул тетиву, передавшую рукам его дрожь,
он прицелился куда-то в очертивший горизонт лес,
отец наблюдал позади: «Сынок, стреляй, а то уснёшь»
Иван оглянулся: «И что же? Уже не будет в лесу невест?»

А за лесом растеклось солнце и напоминало теперь наряд,
янтарный, с синеватыми камнями, да украшенный златом.
Но Иван не стрелял, боясь, что давным-давно не хранят
края те чудес. И поэтому он чувствовал себя глуповатым.

И вообще он не разделял старческой веры отца в судьбу,
а царь негодовал, настаивал, просил решить всё поскорей.
«Допустим, стрела найдёт цель, а цель, со стрелой во лбу,
найдут завтра же. И будет такая полужена-полутрофей», -

так думал Иван, и поднялся над ним лениво месяц хмурый,
стало царевичу спокойно. Перестал чувствовать себя идиотом.
Но плюнул с досады при мысли: «Какой же надо быть дурой,
чтобы бродить в ночь по лесам, когда я пущу стрелу на болота».



***
Не писал стихов с тех пор, как ты уехала к мужу.
Ты, такая бархатная, и имеющая все книги, что я хотел.
Не удивлюсь, если среди всех своих вечных дел,
я любовь к тебе, как забытую вещь, обнаружу.

Бог, конечно, подобных нелепостей не допустит,
ведь я с каких-то пор правильный, любящий Я,
убедивший себя, что моя любовь одна, и она настоящая,
поэтому я лишь скучаю по тебе и переживаю твоей грусти

насыщеннее, чем ты сама, интересующаяся, поливал ли я цветы.
И когда я теперь думаю об этом. О твоих цветах, в смысле.
О господи. Прости. Прости. Меня так легко сбить с мысли.
Так вот, я о цветах. Мне кажется, я поливал их усерднее, чем ты.



автопортрет

Всё равно я тебя покину,
сколько ни становись ты лучше, стройнее, мудрее,
сколько ни занимайся восточными танцами, йогой,
будь я художником, я подарил бы тебе картину,
но я не художник, а мудак скорее,
и ты меня, тварь, не трогай.

В детстве я ходил в бассейн,
пытался стать лучше, стал? Нет.
Смотри, к чему это привело:
я бесконечно и как-то не по-человечески рассеян,
как не взошедшая в срок зерновая культура,
как холодный, зимний рассвет,
и язык у меня, как помело,
и ты у меня – дура.
Была у меня. Дура.

Хотите стать лучше? Вы-вы!
Площадка может быть любая:
живопись, религия, литература,
знание России ну или хотя бы – Москвы,
с бомжами на казанском вокзале,
с гопотой в районе Бирюлёво,
которую там как будто привязали,
и теперь всем: и нам, и ей хуёво.

Я всё равно тебя покину,
тебя, уже желавшую детей не раз,
я из-за тебя, любимая, боюсь теперь вагину
и порно не смотрю совсем, как какой-то педераст.
Будь я художником, я подарил бы тебе картину.
Это в безызвестном величии
был бы мой автопортрет, и подпись размашисто
«Картузов Стас».



***
Не упомню точно, но ты сказала «Не можем»,
а я без тебя как-то, знаешь, не то, чтобы очень,
будь у меня вместо отца какой-нибудь отчим,
я бы сбежал к тебе и немного у тебя пожил.

Твои брови – как комната слишком прибрана,
и не знаешь, где скрепки, где диск Slipknot’а.
С одной стороны это, конечно же, выгодно:
если у тебя гости - порядок видит хоть кто-то.

И неважно, кто это. Может, твой новый друг,
он художник, в своих казаках проходит в зал,
и ты не разрешала, но, не зная, с чего он взял,
вытираешь свои брови, или каждый его каблук?

Звали бы тебя не Алиса, я бы смог. Впрочем,
мне даже пробовать в первый раз не по себе,
словно отец держит и отпускает велосипед,
и ты уже сам, но оглядываешься, а сзади отчим.



человечность

Напишу о ректоре худо,
окажусь в какой-нибудь ссылке
и, почёсывая в затылке,
сыграю в Робина Гуда.

У богатых стану красть,
бедным раздавая.
- Мэри, дорогая,
это всё какая-то напасть!

В ссылке зябко и тесно,
ну, а я же человек,
и обычен этот век,
и что дальше – неизвестно.

Горе мне, что я герой,
люди яро ждут чудес,
а я всё в Шервудский лес,
и стыдно порой.

А небо над лесом вечно,
сколько ни играй в Робина Гуда,
сколько ни пиши о ректоре худо,
не исчезнет человечность.

А люди всё ждут,
а я в ссылке прозябаю.
- Мэри, прости, дорогая,
никакой я не Робин Гуд.



***
Будь у меня четыре руки, стал бы идолом для диких племён,
поклонялись бы, просили дождя. А я был бы немым и красивым,
как в тот день, когда навсегда тобой оказался запечатлён.
Если быть откровенным, уж лучше бы я остался твоим негативом.

Создавал бы я города, были бы все они ярковаты и тесны,
люди расходились бы с трудом, но плакала бы ты от счастья зато,
каждый сантиметр зассанных переулков был бы полон весны,
и на твоих фотографиях на мне никогда бы не было пальто.

Тебя не Алиса бы звали, и быть мне другим, - это точно, -
ждавшим для кипы написанных писем обстоятельств стечения,
как сейчас, я был бы смешным или смешон, но предан тебе заочно,
и настолько, насколько это позволяет заочное отделение.

Поменяй я тысячи лиц, никто бы и не заметил подвох,
одна ты усомнилась бы, подошла бы и пальчиком ткнула в глаз,
и, если от этого касания, единственного, я сразу бы не подох,
то, наверное, потом я героически нашёл бы выход. Для нас.



полое место

Драконы прячут в вулканы
свои драгоценные вещи,
сверху вливают лаву, ставят капканы,
и те становятся действующи и зловещи.

А люди живут на равнине,
зубы и перстни прячут под полом,
и нет места такого под ними,
чтобы то место оказалось полым.



родней

Из родного города меня погнал собственный конь,
он сердито попятился и скинул седло.
Я угрюмо поплёлся к границе,
и тем вечером было ещё светло.

В такие годы ты похож на забавное тёплое удобрение,
одиночество транжирит тебя на всякую тлю,
оно транжирит твой голос, твою точку зрения.
И тебе так горько, что кажется, будто спишь,
то есть, я – сплю.

В проплывающих мирно мусорных залежах
ты без интереса разглядываешь людей,
и у тебя смутное унижающее чувство, что ты знаешь их –
как будто бы все они стали внезапно тебе родней.

На свободных участках пытаясь рыться,
ты находил то наплечники, то пластины, и,
может, и вышел бы из тебя ещё рыцарь,
да только порывы твои все были крысиные,
то есть, мои.



жало

- Брось ты всю эту чепуху, этот бабский бред,
не звони, не пиши, а на письма – плюнь,
сто раз ещё придёт такой же июнь,
а не придёт, ну и хер с ним. Тушите свет.

Было бы правдоподобно, если
зеркало в допотопной стенке не отражало
тупорыло упёршееся в палас солнечное жало
и меня в качающемся кресле.

- Ты – великовозрастное дите,
и к самому себе такая жалость,
что сердечко раболепно сжалось,
но хватит трёпа, свет уже тушите.

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера