Елена Тимченко

Вовка с Надькою и другие обитатели моего детства

Хотелось бы вам вернуться назад, в детство? Большинство людей, не думая, ответят: «Да». А я не знаю. Не уверена. Может, я бы даже хотела освободиться от этого груза. Сколько можно таскать за собой грохочущие на стыках времён расписные вагончики? Вагончики, в которых тебя нет...



Кто есть кто

— Вовка идёт! — что есть мочи кричу я, завидев в окно дядьку, стремительно шагающего вдоль палисадника своей рваной, подпрыгивающей походкой.

Непонятно, зачем на такое простое дело, как ходьба, тратить столько сил и нервной энергии? Казалось, что если Вовка не будет так ходить, то его разорвёт от невысказанного внутреннего злого напряжения.

Вовка всю жизнь проработал в деревне электриком; мне он приходился дядькой по маме и, поскольку никогда женат не был, жил с матерью, моей бабушкой. Бабушкин дом — родовое гнездо для всех моих многочисленных дядек и тёток. Всего у бабушки было восемь детей. Двоих последних она родила после войны.

Надька, самая младшая, получилась очень шустрой, рыжей, косички заплетёт — вылитая Пеппи Длинныйчулок! Я помню её молоденькой девчонкой, она со мной водилась с младенчества.

Науки в Надьку никак не лезли, она кое-как закончила десять классов, но замуж выскочила удачно — за военного, вырвалась из деревни и объездила с ним весь Советский Союз. Надька отличалась жизнерадостностью, работоспособностью и деревенской смекалкой. Несмотря на своё скромное образование, могла освоить любую работу, которая подворачивалась ей на пути, и сообразить, как сделать эту работу для себя интересной во всех отношениях.

А вот Вовка — второй послевоенный отпрыск — был какой-то странный. Я помню его то на костылях, то с переломанной челюстью, цедящего жидкую кашку, приготовленную бабушкой. То он в тюрьме, то только откинулся, то пьёт, то на принудительном лечении. Бабушка только и отдыхала от него, пока он лечился.

Каждый раз после очередного возвращения блудного сына ему всей роднёй справляли обновки: часы, брюки, ботинки, щегольскую тужурку и шапку. Вся многочисленная родня, затаив дыхание, ждала: может, на этот раз обойдётся, Бог даст.

Как только он начинал пить, первым делом исчезали часы, потом шапка, и, наконец, в один прекрасный вечер он являлся домой без тужурки. Тужурку было особенно жалко. Этот предмет казался мне просто щегольским, в основном, конечно, благодаря названию отдававшим Францией, но и вообще такая одежда была нехарактерна для сибирской деревни: не ватник, не тулуп, а нечто пижонское — короткое тёплое пальто-куртка. Мне казалось, что тужурка делает обладателя этой восхитительной вещи более изящным и привлекательным.

В трезвом виде Вовка был страшный молчун. Если он вынужден был отвечать всё же что-то, то делал это резко, с усилием рубил слова на выдохе, вкладывая всю нервную энергию в первый слог. Получалось свирепо, как у японского самурая. Когда он всего лишь обращался к старшей сестре: «Нинка!» — это звучало примерно как «Банзай!».

Зато пьяный он брал реванш за своё длительное молчание — не переслушаешь! «И ж...па разговаривает!» — говаривала в таких случаях бабушка. Мы с ней не знали, куда от него деться, и облегчённо вздыхали, когда он, раздухарённый алкоголем, бежал в ночь, навстречу приключениям, которые нередко венчались побоями...

...Заслышав мой вопль: «Вовка идёт!» — бабушка рысью бежит в кухонный закуток за печкой, где уже давно томятся неизменные щи из квашеной капусты. Удивительные щи варила бабушка! Они были всегда такими вкусными, как следует упаренными на печке, а мясо в них — мягким и сочным. В обед мы каждый день ели щи, хлеб и молоко, и эта простая еда нам никогда не надоедала.

Вовка мрачно хлебает суп из эмалированной миски, я сижу напротив в фартучке поверх байкового платья, ем суп с накрошенным в него хлебом, верчусь и пялюсь на Вовку круглыми глазами. Он лишь изредка хмуро зыркает на меня исподлобья, как на козявку, от которой деться всё равно некуда.

Может показаться, что у меня было унылое детство с бабушкой, мрачным дядькой и рыжей девчонкой, и почему-то без родителей. Сирота, что ли? Это не так всё. Родители жили в той же деревне отдельно, работали главными специалистами в совхозе. Работали они тяжело, с утра до ночи, папа строил мастерскую для техники, у мамы отчёты и планы, а мне с бабушкой было хорошо, уютно. Вокруг много родни, все взрослые.

В пору моего раннего детства Вовка был ещё не совсем пропащий, даже вовсе не пропащий. Иногда он меня до ужаса смешил пьяненький. Он, к примеру, умел пукать на заказ! Это был наш секрет. Вовка наводил на меня палец, как пистолет, и давал залп. Я смеялась и требовала: «Ещё!» — и он повторял на бис. Он имел неиссякаемый запас пуков. Уже взрослой я видела в фильме Бергмана похожий эпизод, там вполне благочестивый господин смешил своих племянников подобным образом. Вот я вспомнила тогда своё детство золотое...

Накануне Нового года, какие бы жуткие морозы ни студили нашу избу, Вовка брал лыжи, отправлялся в лес и приносил мне ёлку, настоящую, с пушистыми лапками и под потолок. Надька эту ёлку наряжала, игрушек было полно, и я две недели радостно скакала вокруг неё...

Как Вовка загремел в тюрьму? Я слышала от взрослых тревожные шепотки, а Вовка куда-то делся. Слова «прокурор», «тюрьма», «статья», «изнасилование» или «хулиганство» будоражили мой детский ум и пугали меня ужасно.

От этих разговоров полушёпотом на меня веяло жутким холодком. Была какая-то таинственная она. Возвращались с танцев. Вовка ей что-то сделал или, вернее, пытался сделать. Теперь его посадят в тюрьму.

Непереносимая тяжесть взрослого мира навалилась на меня всей своей громадой... но ненадолго. Я мудро отложила непонятные вопросы на потом.

А тут ещё Надька заневестилась...


Из няньки в невесты. Фазовый переход

Надька как-то незаметно перестала быть Пеппи Длиннымчулком, превратившись в стройную девушку, где надо — тонкую, где надо — пышную, с телом, как это часто бывает у рыжих от природы, бело-розовым, словно у поросёночка. Особенно ножки были хороши — с икрами как перевёрнутые бутылочки и изящными щиколотками, что для деревенской красотки вообще большая редкость.

Старшие сёстры Надьку баловали, одевали хорошо. Не у каждой деревенской барышни было платье как у студентки Лидочки в «Приключениях Шурика», а у неё было — в нём она казалась мне настоящей артисткой, если бы не курносый нос и веснушки. Собираясь в клуб на танцы, Надька из своих огненных волос сооружала бабетту с кокетливым бантиком посредине. Она даже пыталась свою причёску припудрить, чтобы сбить рыжину,— получалось а-ля графиня Помпадур.

Меня всегда процесс прихорашивания перед танцами завораживал. Я не отходила от Надьки ни на шаг, боясь пропустить малейшую деталь этих трепетных сборов. Помню задумчиво-мечтательное отражение курносого Надькиного лица в старом, много повидавшем зеркале: о чём-то таком она думала, о чём-то смутном, для меня неведомом... и в этом полусне меня явно не было. Я обхватывала Надьку за ногу, прижималась к упругой стройной ляжке... и ревновала её к танцам, кавалерам, всему взрослому миру...

Да, хорошенькая была Надька, лицо только простое, куда деться, с веснушками, с которыми что только ни делай, как ни пудри, а они всё равно — вот они! «Сам я рыжий, рыжу взял, рыжий поп меня венчал, рыжий конь меня умчал...»

Забегая вперёд, скажем, что конь умчал Надьку далеко, одарив нерусской фамилией...

Однажды днём на нашем пороге появился солдат (может, и офицер, не знаю, всех молодых мужчин в форме я мысленно называла «солдат»). Солдат был симпатичным и не по-деревенски вежливым. Спросил, здесь ли живёт Надежда, объяснил, что уезжает надолго и что хотел бы оставить для неё небольшой презент. «А кто такая Надежда? Так ведь это наша Надька! — сообразила я.— А зачем ей брезент?» Я смотрела на солдата, открыв рот. Остолбенела и бабушка. Молодой человек вынул из вещмешка нарядную коробку конфет и бутылку шампанского, положил всё это на Вовкину койку у двери и быстро ушёл.

Бабушка посмурнела лицом, поджала губы, строго наказала мне не трогать конфеты и взволнованно забегала по избе. Смутно понимая, что Надьке за что-то крепко влетит, я воспользовалась смятением бабушки и вытащила из коробки сначала одну конфету в золотистом фантике, а потом незаметно похитила ещё несколько. А бабушка ничего не видела — её «била лихоманка», как она выражалась.

Её материнскую тревогу можно было понять.


Ракеты, блудницы и младенцы

Дело в том, что за нашей деревней, укрытая в лесу, стояла секретная часть — ракетный щит нашей Родины. Пойдёшь в известном направлении в лес, увлечёшься грибочками, нагнёшься за одним, а перед тобой, как лист перед травой, взметнётся воин в маскхалате и вежливо так объяснит: «Поворачивай оглобли, мил человек, секретная зона!» Говорили, что там, укрытые глубоко в земле, спали чутким сном ракеты, готовые по воле человека в любую минуту прервать железный сон и унестись выполнять свои гибельные задачи. И даже однажды, говорят, поймали шпиона, который по лесу под видом старой бабки шастал.

А вычислили его бдительные советские граждане так. Заметили в одной деревне в определённое время, через некоторое «дельта тэ» обнаружили в другом населённом пункте, разделили путь «эс» на «дельта тэ» и поняли, что уж больно размашисто пришлось шагать бабуле, чтобы за это «дельта тэ» оказаться в данном месте! Так и прокололся незадачливый Джеймс Бонд. В деревне появились скромного вида мужчины со смазанной внешностью, позволявшей им не выделяться из толпы, взяли Бонда под белы рученьки — и конец бондиане.

Каждое лето девки вереницами тянулись в лес, к солдатам, в поисках бесстыдной любви. Для любой матери было обидно обнаружить свою дочь в рядах этих блудниц. Вечером Надьке пришлось жарко. Разве что оглоблю бабушка об неё не переломала.

— У солдата на каждой версте по п...зде! — учила её уму-разуму бабушка.

Надька ревела и пыталась объяснить, что познакомилась с парнем в клубе на танцах, а я старательно впитывала народный фольклор и мотала на ус...

Не ведаю я, как там девки управлялись, на сверхсекретном объекте-то, только результаты этих походов к солдатам сказывались через девять месяцев с очевидностью.

Как-то, когда я училась во втором классе, довелось мне лежать в больнице нашей деревенской в палате с тремя молодухами — все с младенцами, все без мужа, все от солдат...


Хоть без рёбрушка ходить, да солдатика любить!

Молодицы рассказали, как однажды офицер заставил их под пистолетом по-пластунски ползти до границ части. Пришлось ползти, а что делать? Он имел полное право застрелить нарушителя, даже если это всего лишь девка, которой дела нет до военных секретов и она по другой части. Просто на садиста нарвались. Что-то с этим офицером было не так, констатировали блудницы. Что-то у него от длительного общения с ракетами перестало работать как надо, смеялись бесстыдницы.

Эту и другие интересные жизненные истории прослушала я, лёжа на больничной койке, пока мама не пресекла на корню дальнейшее моё стихийное половое воспитание, переговорив с главным врачом. Долечивалась я уже в палате с бабушками, а там были совсем иные истории.

Конечно, они и такие, и сякие, эти девки, но мне их было жалко. Бедные, рожали отчаянно, одни, без мужа, как в омут головой! Пока ходили с огромным животом, ребятня за ними бегала, последними словами обзывала, взрослые вслед разве что не плевали. Обидно это и несправедливо. Как Базаров говорил? «Она мать, значит, права!» Но лучше бы до этого не доводить, всякий скажет. Поэтому бабушку визит военного человека так и взволновал.

У Надьки всё сложилось удачно! Зря бабушка волновалась: видно, был у Надьки какой-то ум. Или ангел-хранитель — огненный такой ангел, весь в рыжих перьях... Вышла она замуж за прапорщика, наездилась с ним по гарнизонам, он дослужился до полковника, детей приезжала рожать домой, к бабушке, тогда наставал мой черёд нянчиться — с Надькиными девчонками.


Хвостик

А пока я — Надьки рыжей белобрысый хвостик. Я даже не знаю, любила ли меня моя нянька. Скорее, воспринимала как обузу, довесок к бесконечным домашним делам. Тем более что я и вредничала, и упрямилась, а если она мне поддавала, с удовольствием ябедничала бабушке.

Странно, но я хорошо помню, как в детстве постигала самые простые вещи. Как не путать правую руку с левой. Как открывать и закрывать дверь. Это, между прочим, два совершенно разных процесса. Сейчас уже не помню почему, но закрывать дверь мне казалось гораздо легче, поэтому я сначала научилась закрываться. Однажды я закрыла себя в амбаре, а открыть тяжёлую дверь не сумела. Даже не знаю, сколько я просидела в этом жутком, абсолютно тёмном месте, отчаянно ревя во весь голос, замолкая лишь для того, чтобы с ужасом прислушаться к таинственным шуршаниям по углам. Ох и досталось Надьке, когда меня, чуть живую, заикающуюся от страха, вынесли на свет Божий. Не досмотрела за дитём — получи! Уже лёжа на кровати и бессмысленно пялясь на занавеску, всё ещё судорожно всхлипывая, мне всё-таки приятно было сознавать каким-то неведомым уголком сознания, что Надька как следует получила от бабушки за мои страдания.

А посидели бы вы в этом страшном амбаре!


Пчёлка, пчёлка, дай мне мёду!

Летом Надьку устроили на пасеку. В один жаркий июльский день я увязалась за ней. Добирались мы на телеге, в которую был впряжён юный жеребец, белый в серую крапинку. Конь был молодой, резвый, а ему не давали воли набегаться на свободе. Он всю дорогу фыркал, радостно вздрагивал тонкой шкурой и косил на меня хитрым глазом.

До самого вечера мы пробыли на пасеке, в обществе пасечницы тёти Паны и пчёлок. Ели хлеб с мёдом, запивая холодным молоком из погреба, а ещё мне давали жевать пчелиный деликатес — соты вместе с мёдом. Вдоволь насмотревшись на игрушечные пчелиные домики, на Надьку с сеткой на физиономии, которая делала вместе с пасечницей какую-то загадочную работу в ульях, я постепенно сморилась скукой. После обеда меня, по малолетству, уложили спать, но день всё равно тянулся бесконечно, по-июльски знойный и липучий, словно смазанный мёдом. Наконец мы засобирались домой, но тут выяснилось, что наш коняшка сбежал.

Я устало плелась за Надькой по просёлочной дороге, когда за кустами мелькнул белый бок коня, раздалось бодрое фырканье, и наш транспорт, заметив нас, радостно гикнул и понёсся прочь. Надька быстро разулась, вручила мне свои растоптанные туфли, скороговоркой наказала не сходить с места и рванула босиком по пыльной дороге догонять коня — только ветер засвистел.

Я стояла на дороге одна в окружении деревьев, казавшихся мне огромными в лучах полусонного солнца, и думала о том, что сейчас солнце совсем уйдёт, станет темно... и на меня с ветки прыгнет рысь.

Рысь была лесной фобией моего детства. Даже когда я сидела в люльке папиного мотоцикла, то не чувствовала себя в безопасности на просёлочной дороге, а напряжённо вглядывалась в ветки над дорогой: не полыхнёт ли зелёным огнём глаз огромной кошки? Убеждать меня, что рыси не водятся в наших краях, было бесполезно.

...Прижимая к груди Надькины стоптанные башмаки, я пугливо озиралась по сторонам. Особенно меня страшил обрыв с торчащими из него корягами. Я старалась не смотреть на них, но взгляд упорно притягивался к обрыву над дорогой. «Не смотри туда!» — приказывала я сама себе, но бесполезно — намагниченные корневища не отпускали. И вдруг мне показалось, что одна из коряг шевельнулась и потянула уродливые ветки в мою сторону. Я молча вчистила прочь от страшного места. Как Элли из Канзаса в своём домике, подхваченная ураганом, я неслась, не чуя земли, забыв про наказ стоять смирно и никуда не сдвигаться...

Бабушка опять выставила мне диагноз: испуг. По её мнению, я часто бывала испугана то собакой, то лошадью, то петухом, то ещё кем-то или чем-то, а детский испуг, по мнению бабушки, нужно было лечить немедленно.


Нашёптанная водичка

Лечить меня водили к бабе Тюне. Старушка как старушка, совсем на ведьму не похожая, мне она нравилась. Она что-то шептала за занавеской на воду, потом осторожно поила меня этой водой, старательно прикрыв кружку ладонью — наверное, думала я, чтобы благодать из неё не выскочила, пока она подносила кружку к моему рту. Остатками воды она меня умывала и протирала мою мордочку изнанкой своей юбки. Я принимала эти манипуляции спокойно и небрезгливо.

В конце концов, бабе Тюне надоело со мной возиться, и она научила бабушку, которая была младше её (это важно — передавать подобные дела можно только от старшего младшему), своим шепоткам. Хорошо помню вкус согретой бабушкиным дыханием воды...

Уже взрослой женщиной я заглянула в листочек, на котором кто-то из родственников пытался записывать бабушкин заговóр. Это была затейливая молитва, исковерканная многократной устной передачей из поколения в поколение, первоначально на старославянском, а теперь уж и не понять на каком языке. Невинностью и простодушной верой в целебное слово веяло от этого текстика, но главное — ведь помогало! Особенно если верить...


Наступление цивилизации по всем фронтам

Благодаря моим родителям у бабушки одной из первых появился телевизор.

Какими наивными, по сравнению с теперешними, робкими и старательными были первые телевизионные передачи.

Я помню это телевидение танцующим и поющим. Беспрерывно кружились в школьном вальсе кадеты с девочками в форме и белых фартучках, их сменяли горцы с зажигательной лезгинкой, а потом чубатые украинские дядьки в шароварах отплясывали гопака; а вот и любимое блюдо — причудливые индийские танцы!

Родители упивались эпохой великого хоккея. Как они болели за наших, как бесновались у телевизора! «Гол!!!» — радовали своих болельщиков знаменитые форварды.

Английский язык для детей. Бабушка, шуруя на плите, замечает, вздыхая, какая прекрасная память была у неё в молодости. Эта вся премудрость — ван, ту, фри, тьфу! — далась бы без труда. Бедная бабуля, ей вообще не пришлось учиться в школе. Она читала по буквам. Но читала! Помню, как живо интересовала её судьба Агафьи Лыковой. Так и вижу бабушку: маленькая чистенькая старушка в неизменном фартуке, в платочке сидит за столом, покрытом клеёнкой, и, трогательно шевеля губами и прошёптывая каждое слово, пробирается сквозь дебри газетной статьи в «Красноярском рабочем».

У меня насчёт изучения английского в то время было твёрдое убеждение: я считала это крайне глупым занятием. Лёжа на Вовкиной кровати, просунув лицо между железными прутьями спинки, я терпеливо вглядывалась в экран — ждала мультиков. Или хотя бы танцев. Танцы я готова была смотреть всякие — хоть народные, хоть лезгинку, хоть индийские.

Телевизор был первым чудом в моей жизни. На жизни одного нашего поколения таких чудес появилось много: полёт в космос (ну, это в бессознательном младенчестве), телевизор, магнитофон, видеомагнитофон, компьютер, сотовый телефон... Что ещё? Скайп, конечно.

Ах, ещё холодильник забыла! Один из первых советских экземпляров этого устройства, изготовленный на совесть на заводе «Красмаш», до сих пор ещё служит нам на даче. Открывая новый дачный сезон, я всегда с трепетом жду: заработает или сдастся? «Не дождётесь!» — ворчит мой ровесник. Фырча и капризничая, он всё-таки вырабатывает холод. И пусть он при этом бьётся как припадочный и весь трясётся, но ведь работает! Боюсь я того момента, когда придётся тащить его на свалку. Это как старую больную собаку усыпить — тяжело.

Сейчас мы называем презрительно телевизор «зомбоящиком» и готовы выкинуть его с балкона (как какой-то сумасшедший француз скинул-таки его с Эйфелевой башни), потому что там, несмотря на шестьдесят с лишним каналов, смотреть нечего! Но в детстве мне в нём нравилось всё, начиная с загадочной настроечной таблицы и заканчивая трудолюбивым гудением стабилизатора.

Первым фильмом, который я посмотрела по телевизору и, кстати, ничего в нём не поняла, был «Багдадский вор». А понимать и не нужно, надо просто присутствовать при чуде.

Смотреть его собирались все соседи. Райка с взрослой дочерью и внуком Серёжкой, старички Филимоновы и бабка Парунья — с ней у меня были сложные отношения из-за её внучек, с которыми мы постоянно ссорились и обзывались.

Вся компания рассаживалась перед маленьким экраном в два ряда и выглядела весьма живописно. (Я недавно догадалась, почему меня так завораживает картина Ван Гога «Едоки картофеля». Мотив крестьян, сидящих вечером вокруг блюда с картофелем, отсылает меня в далёкое детство, в наше бдение перед экраном, и горящая лампа на полотне только усиливает это впечатление.)

Стульев и табуреток не хватало... Мы с Серёжкой забирались на сундук и прилипали к экрану. Бабушка ругала меня за такой способ смотрения телевизора — прилипание. Она утверждала, что я даже не мигаю; возможно, это так и было.

Ещё её очень раздражало, правда, гораздо позже, когда я пристрастилась к книгам, как я читала, поглощая богатую классикой деревенскую библиотеку огромными кусками. Бабушка от чтения по буквам быстро уставала и бросалась на кровать с мученическим выражением лица. Ей было непонятно, как можно читать целыми днями, вечерами и прихватывать ещё ночь. Сколько раз во времена моего читательского запоя меня приводили в чувство слова бабушки: «Брось ты эту книжку! Сходи на у?лку — вольным вóздушком поды?хай!»


На улицу!

Как мы носились, кто бы знал! У деревенских летом свободного времени нет совсем — то покос, то картошка, то о скотине домашней нужно позаботиться. На улице за нами никто не смотрел, так, иногда бабушка в окно выглянет себе на расстройство, за сердце схватится да кулаком погрозит. Расскажу вам два случая, когда бабушка не вовремя выглянула в окно.

Первый случай был действительно серьёзный.

Мимо бабушкиного дома бесконечно сновали трактора на ферму и лошади на конюшню. Носились те и другие без скидки на то, что шустрая внучка Степановны тоже носится туда-сюда и запросто может подлететь под колёса или копыта.

Я в нетерпении топталась на месте, ожидая, пока трактор, трясясь и воняя соляркой, минует меня, но оказалось, что он тащит за собой прямо по земле три толстых длиннющих бревна. Согласитесь, редко выпадает такая удача. Мне некогда было ждать, пока он протащит эти брёвна, потому что спешила к дружку Серёжке, где нас ждала увлекательная игра, и я решила перескочить дорогу по движущимся брёвнам. И самое главное, что я это вполне по-каскадёрски проделала! Я просто не понимала, что второго дубля могло и не быть, если бы ноги мои попали между брёвнами. Бедная бабушка всё видела в окно и, отпившись корвалолом, сначала поддала мне маленько, а потом сделала необходимые разъяснения:

— А если бы ты между брёвен попала? Корыстные ли у тебя косточки? Хрясь — и всё!

Это «хрясь» было весьма убедительным, до меня сразу дошло.

А второй случай произошёл, когда я уже пошла в первый класс. Направляясь в школу во вторую смену, я вышла на нашу улицу Зелёную и от избытка радостных чувств так раскрутила над головой мешочек со сменкой на длинной верёвочке, что, казалось, могла бы подняться в небо, как вертолёт. Вертящаяся над головой сменка издавала упругий вжикающий звук; кроме того, шажки приходилось делать маленькие и аккуратные, в гармонии с вращением, иначе крутящийся зонтик над головой сломается и затухнет. Вот я шла, погружённая в интереснейший эксперимент, и даже не заметила, как бабушка меня догнала, схватила за руку и разъярённо уставилась на меня:

— Ты что, не слышишь?! Я тебе кричу: Ленка, Ленка!

— А что, баба? — с искренним недоумением ответила я.

— Ну как что?! Ты что творишь-то?

— А что я делаю?

Так мы и не поняли друг друга. Бабуля авторитарно добилась запрета на подобные действия, а я так и не поняла, почему нельзя и что я нарушаю в общественном порядке, раскручивая сменку над головой, кому от этого плохо. Тем более на улице в этот час не было ни души. Хотя на этот счёт мы, дети, часто обманывались. Когда ты полагаешь, что тебя никто не видит, обязательно кто-нибудь выглянет в окошко и донесёт бабке о твоих художествах.

К каскадёрским трюкам можно, наверное, отнести и прыжки с сеновала, с высоты, в два с половиной раза превышающей рост прыгуна. Прыжок — и земля со свистом несётся тебе навстречу. Удар о землю — и словно дух из тебя вон! Ради этих незамысловатых ощущений мы готовы были гукаться с сеновала до тех пор, пока каждая жилочка в нас не перетрясётся и не попросит пощады.

Одно развлечение, которое было в моём детстве очень популярно, я вспоминаю ныне с содроганием, хотя в детстве вместе с другими ребятишками беспечно им наслаждалась.

На поляне вкапывалось толстое бревно вертикально, так что над землёй торчал конец примерно метр тридцать, в него вбивался здоровенный штырь, на который нанизывалась толстая длинная доска. Это, конечно, взрослые делали — устраивали для своих деток смертельный аттракцион. В результате получалась такая вертушка. Два товарища цеплялись у концов доски и бежали навстречу друг другу, разгоняя вертушку, потом поджимали ноги и вертелись в своё удовольствие. Ну, это простой вариант.

Был ещё вариант — я бы назвала его «остаться в живых». Двое здоровенных деревенских парней (можно, я скажу «два бугая»?) раскручивали вертушку до невообразимой скорости, при этом она становилась похожа на центрифугу для тренировки космонавтов, и раскрученная доска виделась уже как сплошной такой диск. Задача состояла в том, чтобы вбежать в круг и уцепиться за доску вблизи штыря или выбежать из круга. При этом выражение «не сносить головы» принимало своё буквальное значение, так как удар раскрученной доской был ужасен и приходился нам по росту как раз на голову.

О, сколько их было, этих чудных мгновений, когда ты именно жил на всю катушку — каждая клеточка в тебе жила! И пульсировала радостью!

И ничего, что во время игры в лапту, замахиваясь битой, товарищ по играм мог припечатать так, что и не сразу встанешь. «А чо, сама виновата! Чо близко подошла? Не видишь — очки носи, дура белобрысая!» — нервно «чокал» суровый деревенский пацан.

Но ничего худого не случится, когда ты в таком азарте, в такой гармонии души с разумом, ударив битой по мячу, несёшься через поле, лёгкий, практически бестелесный, а над тобой летит ангел-хранитель, придерживая тебя за косички. «На руках возьмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою...»


Половики

Бабушка всегда была занята. Она разбиралась во всех деревенских головоломках: как строить баню или дом, где и как рыть подвал, как класть печь,— и смело указывала мужикам на их ошибки в делах. Те сердились, но прислушивались. Настало время, когда она уже не могла держать корову, но образцовый огород был в её жизни до самого конца.

Зимой бабушка ткала половики. Из кладовки извлекался деревянный ткацкий станок, собирался ею из отдельных деталей, отполированных временем до коричневого блеска. Подходить близко и следить за тем, как бабушка работает, нельзя — не поощрялось. Бабуля всегда требовала, чтобы не смотрели ей под руку. Даже когда мне приходилось крутить ручку швейной машинки, потому что у бабушки болели руки, и тогда виновата была я, если «Зингер» рвал или путал нитку. «Выпучит свои шарищи!» — ругалась бабушка.

Так вот, половички. Пережиток крестьянского натурального хозяйства, в котором ничего — никакая тряпочка, верёвочка или гвоздик — не пропадало и ничего не выбрасывалось. Старые вещи рвали на такую длинную непрерывную полоску, скручивали с помощью веретена и ткали дорожки или шили круглые уютные коврики. Ходить, ползать и прыгать по ним было весело. Ничто не проходит бесследно; вот яркая полоска — это мамина старая юбка, а вот — бабушкин халат, а это — Надькино красное платье: привет, Надька, я шагаю по тому, что было твоим платьем!


Многоуважаемый шкаф и разбитая тарелка

Обстановка в доме бабушки была совсем простая, мебель в основном доставалась от детей после того, как они себе новую купят. Но был такой шкап, как называла его бабушка, который выделялся из этого ряда невзрачных вещей, главным образом потому, что к нему приложили руки, и это было заметно. Высокий, причудливый, много раз крашенный не родной ему краской, внизу — комод с тремя ящиками, потом откидная доска, а венчал всё это великолепие ещё шкафик для посуды со стеклянными дверцами.

Самое интересное было под доской. Для меня его внутренность была труднодоступна. Сколько раз я сверзалась с этого шкапа, пытаясь покорить его секреты! Доска крепилась сверху на шарнирах, которые уже давно сломались, и бабушка, шуруя под доской, ловко придерживала её плечом. Я физически так не могла.

Там, внутри, было уютно. В уголке стояли бабушкины капли, а посередине — ниша в виде пещерки, здесь бабушка хранила свои немногочисленные тарелки. Справа и слева от пещерки — загадочные ящички и дверочки, с любовью выточенные мастером, манили своими тайнами: а что там? Тут можно было устроить для бумажной куклы зáмок, а здесь — темницу. Сокровища тоже имелись — целый кувшин пуговиц. А в самой глубине бабуля прятала от меня конфеты — яркие барбариски.

Вот за ними-то я и охотилась сейчас. Конфеты срочно понадобились, чтобы обменять их на разбитую тарелку соседки. Дело в том, что Серёжкина бабка Рая разбила чудесную тарелку с незабудками. Была тарелка, с которой не поиграешь, а теперь — десятки замечательных стёклышек с цветочками — бесценный клад!

...За разбитую тарелку я вывалила из фартучка все барбариски, какие удалось тайно выгрести из-под доски. Счастливая обладательница сокровищ, я устроилась в укромном месте, чтобы поиграть стёклышками, но была грубо вырвана из своих грёз строгим голосом бабушки:

— И что — этот варнак Серёжка за разбитую тарелку все конфеты у тебя выманил?

— Нет, баба, я их бабе Рае отдала,— честно призналась я.

— Раисе? Ещё не лучше. И она взяла?! Вот подлая старуха. Ну, дитё ничего не понимает, но она-то! — бабушка была возмущена несправедливым обменом до глубины души и затаила обиду на соседку.

А стёклышки долго служили мне для украшения секретных кладов и создания надгробий безвременно ушедшим из жизни цыплятам.


О чём задумалась?

Какой была моя баба Таня? Маленькая старушка с приятно состарившимся лицом. Вот она сидит на сундуке возле окна, покойно сцепив руки на коленях в замок, большие пальцы медленно крутятся друг вокруг друга. Мне нравилось наблюдать завораживающее движение её пальцев: вся бабушка в глубоком покое, а пальцы живут отдельной жизнью, совершая медитативные круги. «Спокой и тишина», как бы сама бабушка определила это состояние. Мне всегда хотелось проникнуть, о чём же бабуля задумалась, куда она так глубоко ушла.

На картинах Рембрандта вечно живут такие старики и старушки с печальной думой, притаившейся в глазах, лице, во всём облике. «О чём они думают?» — невольно задаёшь сам себе вопрос — и словно слышишь ответ: «Скоро узнаешь». Чтó для Вселенной какие-то шестьдесят-семьдесят лет, разделяющие тебя со стариком,— миг!

Вижу бабушку в окне, она закрывает ставни, что-то беспрерывно шепча себе под нос. Как-то я спросила бабушку, о чём она там разговаривает сама с собой. Бабуля почему-то рассердилась на меня, видно, что вопрос ей показался бестактным.

— Вот доживёшь до моих лет — сама узнаешь,— недовольно пробурчала она.


Песни

— Баба, спой песню! — приставала я к бабушке, одновременно рисуя в голове пасторальную картинку, как это должно выглядеть.

Вот бабушка, она поёт внучке нежную тихую песню, а вот внучка, подперев ладошкой щёку, умильно внимает бабуле.

— Да не помню я никаких песен, скоро Вовка придёт, надо картошку чистить,— отнекивалась бабушка, потому что для неё это было серьёзным делом, требующим немалой сосредоточенности.

Но если она соглашалась, то пела всегда старательно, с каким-то отрешением, по-деревенски строго и безыскусно, как мне казалось, на одной ноте и без лишних интонаций.

Песни были неожиданные.

Вдова с ребёнком нашла себе мужа, а он условие ставит: дескать, женюсь на тебе, только дочка твоя мне не нужна, избавляйся «как хошь». И вот бедная женщина решается на грех — берёт малолетнюю дочурку за руку, ведёт её на кладбище и оставляет одну-одинёшеньку на могиле отца.

Или инверсное отображение.

Вдовец с сыночком нашёл себе молодую невесту, а она соглашается замуж, но ей его сын не нужен. И тут уж мужик-горюн берёт сыночка за руку и ведёт его на кладбище.

Эффект эти песни производили на меня необычайный. Я представляла весь ужас маленького ребёнка, коварно заманенного и оставленного в таком страшном, мёртвом и безлюдном месте. И вот уже вечер, он, голодный, замёрзший, в лёгкой рубашонке, всё плачет и зовёт свою маму, а за вечером — ночь, и никто не придёт, никто не спасёт...

Бабушка пела как умела, и откуда залетели в её голову и впечатались эти жалостные сюжеты, я не знаю! Понятно, что это не деревенские сценарии. В деревне все на виду, и такое откровенное злодейство с детьми проделать невозможно; скорее всего, это были какие-то романсы, сочинённые простым городским людом — кухарками, конюхами, прислугой и мастеровыми, а ямщики развезли их по деревням. Такая у меня гипотеза.

Но тогда, в далёком детстве, я не сомневалась: именно такие песни бабушки и должны петь своим внукам, других вариантов я просто не знала.

...Перед сном я ещё долго раздумывала над бабулиным репертуаром, и где-то в глубине души начинала рождаться тревожная мысль: а вдруг я тоже не нужна своим родителям? Почему они меня бабушке-то сбагрили?.. Вот ведь какая штука... На душе становилось тревожно и тягостно...


Простая арифметика

— Баба, знаешь, сколько тебе осталось жить?

— А ты знаешь, да? — усмехается бабушка.

Я горячо доказываю, что жить ей осталось тридцать три года. Думаете, это какой-то всплеск детской интуиции, нашёптанный провидением? Нетушки. Вычислить эту цифру очень легко. Хотите, научу? Отнимаете от ста текущий возраст человека. Например, мне семь лет, значит, передо мной девяносто три года приключений — невообразимая цифра, практически вечность и практически бессмертие.


Бога нет. А кто есть? Космонавты

— Бога-то нет, баба! — провоцирую я бабушку на разговор.— Вот и космонавты слетали в космос и никого там не обнаружили, никакого Бога.

Бабушка посмотрела на меня как на пионера... урода. Насторожённо и вместе с тем пренебрежительно, как на дурочку, которая верит всему, что ей на пионерском собрании говорят. В те времена не принято было выставлять свои религиозные взгляды напоказ.

— А с какой стати Он должен кому-то показываться, хоть даже и космонавтам? — нехотя проговорила бабушка.

Веретено в её руке так и играло — кружилось, словно само по себе. Загипнотизированная этим непрерывным кружением, я живо представила себе ракету, Гагарина в скафандре и как Бог — добрый старичок с нимбом — заглядывает в иллюминатор. Но, поразмыслив, я признала, что бабушка сразила меня наповал своим вопросом. Мне стало совестно, что я привела такой недоброкачественный аргумент атеистической пропаганды.

Я родилась под знаком «космоса» — эпохи великого прорыва, первых полётов в космос, когда все с такой надеждой, сочувствием и огромной любовью взирали на космонавтов. Может, даже они были наши боги.

Кажется, в «Огоньке» печатали замечательные парадные портреты космонавтов. Я их все собирала. Однажды мама пришла с работы и ахнула! Вся стена в моей комнате была увешана этими портретами! Причём приколочены они были гвоздями — кнопки отказывались лезть в стену.


Незабудки и ангелы

В детстве я болела без конца и края, особенно доканывали меня ангины. Температура, тетрациклин, фурацилин, спиртовой компресс на шее, бабушка у постели, горячечный сон — всегда один и тот же: чернявая черноглазая соседка предлагает мне сжать кулак, а я не могу.

Однажды в жаркий летний день я опять болела какой-то детской инфекцией. Проснулась, вернее сказать — очнулась, после тяжёлого, горячечного сна, в котором я опять никак не могла сжать руку в кулак, а на заднем плане маячила зловещая соседка.

Время было послеполуденное. Бабушка возилась с огородом. Я сошла с крылечка на слабых ногах и присела по маленькому делу. Прямо передо мной очутились синенькие незабудки. Вчера ещё они лежали на блюдце красивым веночком, а теперь завяли, и бабушка выкинула их прямо с крыльца. Поливая незабудки жёлтой горячей струйкой, я прониклась вдруг к их трогательной беззащитности великой жалостью. Я даже попыталась прервать процесс, и от этого пострадали штанишки. Мне до слёз стало жалко незабудки, и какая-то важная мысль пыталась проклюнуться сквозь горячий туман в голове. Я никак не могла оформить эту мысль или ускользающее ощущение. Было так, словно я что-то знала, а потом забыла. Или что ещё только будет. Могу попытаться сформулировать свою бессловесную мысль сейчас, но придётся сделать это недетскими словами.

Невинность, простота и красота обречены. На преждевременное увядание, поругание и страдание. Вот пронзило что-то такое, несовместное с разумом пятилетней деревенской девчонки... Но душа-то, говорят, намного старше разума, в котором ты проживаешь детские годы.

У меня накопился таких «незабудок» целый букет. Две «незабудки» из детства особенно мне дороги.

В первом классе я училась в классе с Томкой Хасановой. Когда Тома была младенцем, случилась беда: отец, жестокий и буйный татарин, в пьяном безумии выбросил её из кроватки. Она выжила, но навсегда осталась хромоножкой.

Удивительно, но Томка, несмотря на такое неудачное начало жизни, могущее, казалось бы, нанести мрачный отпечаток на всю её жизнь, была необыкновенно безобидной, доверчивой, улыбчивой и мягкой. Круглое личико её всегда носило необычайно невинное, милое выражение, как будто ей только что сообщили неожиданно приятную новость. Глаза, коричневые и блестящие, неизменно вызывали у меня ассоциацию с конфетами «Изюм в шоколаде», до которых я была большая охотница. Круглый алый рот вечно слегка приоткрыт — так бы и расцеловать её в этот маленький влажный ротик.

Учёба давалась Томке с трудом. Когда она тупила на уроках, хотелось её немного треснуть, а в остальное время — защитить, оберечь. Особенно когда она шла, хромая, всё тельце её от ступней до косичек, собранных в ассиметричную корзинку — с одной стороны бантик выше, с другой ниже, жалостливо подтрясывалось. Смотреть на это было тяжело.

Я не знаю, как сложилась судьба Томы, но у меня всегда было предчувствие, что она обречена. Как ангел, сломавший крылышко, запечатанный в нашем мире,— ему уже не взлететь, не выбраться к своим. Это была та самая очень важная мысль, которую я ещё раньше никак не могла выразить.

Такой взгляд, как у Томки, я видела у маленькой сестрёнки ещё одной нашей деревенской одноклассницы. Передо мной как наяву эта девчоночка: младенчески лысенькая тёплая головка, невинно распахнутые глазки, послушно и серьёзно тянется за ложкой каши, которой её кормит сестра. Позади неё — оконце, выходящее во двор, где ярким пятном зеленеет крапива. Солнечный луч заглядывает в окошко и ласково обводит всё тельце ребёнка ярким ореолом...

Разве можно причинить вред такому ангелу?

Когда после летних каникул я захотела понянчиться с малюткой и снова навестила свою одноклассницу, она показала мне окровавленный платочек, который сохранила на память о сестре. Малышку схоронили. Мать в бане спьяну окатила её кипятком.


Мишка

Это был пёс, который согрел моё детство.

Лично я была убеждена, что он не собака, а медведь, только маленький. Привезённый щенком откуда-то с Севера, он всю жизнь просидел на цепи у бабушки во дворе. Северная природа одарила его повышенной лохматостью и редким окрасом — цвета луковой шелухи. Сколько с него бабушка носков и рукавичек навязала для своего многочисленного семейства!

Однажды я его подло предала. Зачем-то сказала дядьке, что он меня укусил. Это было какое-то спонтанное предательство, необъяснимое... Прямо гнусность какая-то... Я как будто эксперимент проводила: а что будет, если я вот так? Дядька ответил, что коли так, нельзя оставлять дело без последствий, собака не должна кусать своих, и он избил Мишку до крови. Пёс смиренно принял несправедливые зуботычины и полез в свою будку.

Мне было ужасно стыдно. Прости меня, Мишка. Так человеческие детёныши растут, подличая, кусаясь, а потом мучаются, и что-то доходит до них, что-то важное, сострадательное.

Знаете, что мне не нравится в сельской жизни? Отношение к животным. Наш Мишка всю жизнь просидел на цепи, только к концу жизни, уже совсем старым, он заслужил право на вольное поселение — цепь сняли, но он уже никуда от своей будки не уходил. Лишь однажды ушёл и уже не вернулся...


Первый класс

Морозным вечером мы шли с бабушкой в школу. Закутанная в шаль по самые глаза, я весело вышагивала по скрипучему снегу, бренча замороженными пельменями в полотняном мешочке. У нас была девчонка в классе — юная сибирячка, знаменитая тем, что могла слопать сорок пельменей в один присест!

Так необычно было наблюдать своих одноклассников в неформальной обстановке. Вот стеснительный и тихий Сашка Тельных, я просидела с ним за партой несколько месяцев — он ни разу не вымолвил ни единого слова. Сейчас он тихо сидел над тарелкой дымящихся пельменей в бульоне и стеснялся есть. На другом конце стола Томка Хасанова сияла глазами: праздник!

А вот Сашка Симонов, самый высокий, красивый и умный мальчик в классе, и голова у него по всем законам высокого интеллекта представляла собой формальное яйцо. Пока я ещё не знаю, что следующей осенью, решив для себя, что буду любить именно его — ну, раз он самый красивый, высокий и умный,— я напишу на листочке: «Мне ндравится Саша Симонов»,— и закопаю в ямку вместе с красивыми камушками и стёклышками, застолбив свою привязанность этим «секретом». Лет с шести я была убеждена, что в сердце женщины или девочки должен кто-то жить, иначе просто неинтересно и скучно. Нужно кого-то любить, а пока не знаешь хорошенько, что это такое, так мечтать о любви.

Любить Сашку было здорово. Не ведая ещё никаких библейских смыслов угощения мужчины яблоком, я скармливала ему китайские яблоки, которые «доставала» для меня мама и которые лежали у нас в ящике под кроватью, распространяя чудное благоухание. А Сашка с ещё одним мальчишкой, скрестив руки на манер стульчика, все перемены таскал меня, как рикша, по школе. Девчонки завидовали и дружили против меня.

С Сашкой произошёл трагикомический случай, я, пожалуй, расскажу о нём, в основном потому, что он свидетельствует об истинном милосердии и добросердечии моих маленьких деревенских одноклассников...

Пока нам не построили новую прекрасную трёхэтажную школу со всеми удобствами, мы учились в старой деревянной. Все классы, а также таинственная учительская выходили в большой зал, где проводили общие линейки, там же проводили уроки физкультуры. В каждом классе стояла большая круглая печка. Тепло и уютно было в этой маленькой школе. На большой перемене приходила полная, почти круглая буфетчица, для неё выгородили специальную будочку с окошком, к которому выстраивалась длинная очередь за аппетитными пончиками по пятаку и чаем по две копейки.

Напротив выхода всегда стоял дежурный; явно наслаждаясь своей властью и важничая, он заворачивал мальцов, норовивших выскочить на улицу без шапки. «Где головной убор?» — грозно вопрошал командир, и нарушитель семенил в класс за шапкой, а девчонки за платком.

Дело в том, что удобства были у нас на улице, и в зимнее время эта уборная становилась опасным местом. Не стану оскорблять ваши чувства описанием сталагмитов и скользких надолбов жёлтого льда. Посещение этого местечка было тем ещё испытанием, мы все боялись поскользнуться и улететь в жуткую дыру.

После перемены учительница не досчиталась одного бойца.

— Где Саша Симонов?

— Он в туалете.

Прошло несколько минут урока, Сашки всё не было. Учительница отправила мальчика выяснить, что случилось.

Гонец вернулся и отрапортовал:

— Саша упал, плачет и в класс не идёт!

— Он что... испачкался? — смущённо пряча улыбку, спросила учительница.

— Галина Иннокентьевна, он весь в го...не! — простодушно доложил ученик.

Когда зарёванного, окоченевшего на морозе Сашку наконец привели, весь класс исполнился сочувствием к страдальцу, никто не засмеялся, не хмыкнул даже. Девочки дружно достали из карманов фартуков платочки и передали несчастному мальчику, чтобы он мог как-то привести себя в порядок, а когда учительница спросила, кто хочет проводить Сашу домой, все как один подняли руки.


Расправа и бунт

Я с трудом сходилась с чужими взрослыми людьми. Наверное, потому, что жила в атмосфере безусловной любви бабушки, родителей, родни, с которыми не нужно было выстраивать отношения: как бы я себя ни вела, что бы ни сделала, всё простят и забудут, а главное — не станут любить меньше. По привычке испытывая терпение взрослых со стороны, например учительницы, ощущая в ответ обычную в таких случаях холодность, сдержанность, даже суровость, я постепенно обнаруживала жёсткую правду жизни: никто, оказывается, не обязан тебя любить.

Мне так привольно, так уютно и легко жилось с моей безграмотной бабушкой. Я была диким плодом хаотического влияния всей многочисленной родни. Но пришла школа, окончились мои золотые денёчки дикого беззаботного зверька. Бабушка выточила мне из полешка деревянную палочку, чтобы водить по строчкам в букваре, и началось. Пёрышки, чернильницы, тетрадки. А знаете, как трудно было: писали ведь перьями и с нажимом! Со временем я приспособилась: оказывается, надо просто дышать в такт. Вдох — тоненькая линия, выдох — нажим, вот истинная музыка каллиграфии!

Но сначала... Кляксу поставишь, то не там нажмёшь, то размажешь. Как бы я ни написала в тетрадке палочки и загогулинки, бабушке, которая сама никогда в школе не училась, всё было замечательно. А мама как ни заглянет в тетрадку, так всё брови морщит — сердится.

Однажды я нахватала двоек. Дежурный раздал тетрадки, и секунду спустя я оторопело уставилась на всю сплошь раскрашенную красным страничку с двумя жирными оценками. Двойками. Я учуяла, как зверёк, что учительница не просто, а в большом раздражении садистски чиркала в тетрадке. Вот тебе — получи, распишись! Да, я правда последнее время перестала стараться, и учительнице надоело это терпеть. Но всё равно было очень обидно.

Расстроенная, я не пошла домой, а направилась к маме в контору, которая находилась недалеко от школы. В мои планы не входило, конечно, показывать свои двойки, но я нуждалась в утешении и поддержке, и просто хотелось увидеть мамочку.

В кабинете вместе с мамой работали ещё несколько женщин. Одна из них, Валентина, находилась в расцвете буйной женственности. Меня всегда несколько сбивала с ног шумная энергия этой тёти, которую окружало облако всевозможных ароматов — пудры, помады, крепких духов и ещё чего-то тёплого, пахучего и женского. Увидев меня, она радостно выкатила из-за стола свои мягкие округлости.

— О, это кто это? Это мамина ученица пришла? — бодро приветствовала меня тётя Валя.

Я хмуро смотрела на её большой красный рот.

— А ты чего такая? Много уроков было? — красные губы открывались и закрывались, улыбались, показывая белые крупные зубы.— Ребятишек в школе так мучают, бедных. Тебе, Лена, нравится учиться?

— Нравится,— хмуро ответствовала Лена.

— А что вы сейчас проходите? — тётя Валя упрямо не желала свернуть с опасной дорожки.

Я что-то ответила... А дальше случилась катастрофа.

— Ах, я так люблю первачей, так мне нравится тетрадки их смотреть! — и с этими словами Валентина бесцеремонно полезла в мой портфель.

Вот когда снится человеку кошмар как бы в замедленной съёмке, вот с таким же ужасом приговорённого к смертной казни смотрела я, как тётя Валя извлекает из портфеля злополучную тетрадь, открывает её... Позор! Немая сцена. Никто не ожидал от меня такой прыти, вроде бы дочка главных специалистов совхоза должна бы прилично учиться, а не двойки таскать. Валентина с притворным ужасом разглядывает мои двойки, а мама, бледнея, медленно поворачивает ко мне сердитое лицо.

Из конторы я вышла красная как рак: ну что же это за день-то такой?! Портфель в руке отве?сился до земли, пальтишко вместе с мыслями о предстоящем домашнем скандале давило на плечи. Попадёт нам с бабушкой от мамы!

С трудом выдирая резиновые сапоги из раскисшей грязи, я медленно брела домой. Дотащившись до высокой тёмной избы, в которой раньше был деревенский роддом, а теперь аптека, я направилась к серой покосившейся уборной в глубине двора.

Достала замёрзшими пальцами проклятую тетрадку, аккуратно выдрала из неё листок с двойками, зашла в вонючий туалет и использовала бумажку по назначению: получи, фашист, гранату! Я понимала, что предстоит тяжёлое объяснение с мамой, учительницей по поводу вырванной страницы, но вместе с тем испытывала какое-то злорадное удовлетворение от своего поступка. Раз плохо, так пусть будет ещё хуже. А ужасная участь, что постигла вырванную страницу, будет известна только мне.

Чувствуя себя отомщённой, я устало поплелась дальше.

По дороге из школы, я часто видела в одном окне девочку. Она сидела за столом, покрытым клеёнкой, и учила уроки. Обыкновенная деревенская девочка с косичкой, старательно склонив головку, что-то писала в тетрадке. Глиняная кринка с молоком и ломоть хлеба, сдвинутые на край стола, дополняли картину в обрамлении окна. Эта молчаливая, уютная, случайно подсмотренная однажды сцена почему-то заставляла меня замереть в задумчивости, вслушиваясь в тайную красоту обычных вещей.

Проходя мимо знакомого дома и привычно взглянув на заветное окно, я не обнаружила там ни девочки, ни кринки.

Окно недружелюбно зияло пустотой.


Немирный атом

Какой страшной пищей для воображения снабжала нас пропаганда времён холодной войны!

В шестидесятых мы жили в убеждении, что война неизбежна. Нам, таким ещё маленьким, второклашкам, без конца и края рисовали в школе жуткие картины ядерной войны во всех подробностях. Стены начальной школы украшали зловещие плакаты, предписывающие быть бдительными, иметь особый чемоданчик на случай атомной угрозы. Зловещие фигуры в прорезиненных плащах в пол и противогазах пророчили неминуемую смерть от лучевой болезни, если ты загодя не запасёшься жутким костюмчиком.

— Мама, а что делать, если случится атомная война?

Мама в ответ на этот неизменный вопрос всегда отвечала одинаково бесстрашно:

— Завернуться в одеяло и отползать в сторону кладбища,— и дерзко смеялась.

Знала бы она, каких джиннов из бутылки выпускала этой легкомысленной фразой. Я надеялась, что хоть мама скажет мне, что этой проклятой войны не будет!

В моей голове тотчас начинали порхать бумажные журавлики, которые бедная японская девочка Садако всё сворачивает, борясь с лучевой болезнью; на смену девочке появлялся несчастный японец: ничего не подозревая, он идёт по своим делам — и вдруг адский жар мгновенно превращает его в отдельные атомы, и лишь отпечаток тени на парапете остаётся от живого ещё секунду назад человека...

Вопросами смерти я мучилась с детства. Наверное, все мучаются, когда впервые осознают, что смертны.

Почему-то именно в доме родителей, когда я там гостила, меня обуревали страхи, но и прорывы сознания случались тоже там. В доме бабушки ничего подобного не наблюдалось; обыденность, сплетая кокон вокруг меня, давала ощущение надёжности, безопасности и незыблемости мироздания. Бабушка, Вовка, Надька — все мирно спят, Мишка бдит в своей будке, корова в стайке мерно выпускает из ноздрей тёплое облачко пара, телёнок жив-здоров и при мамке, курицы, нахохлившись, дремлют на насесте,— всё так уютно и понятно: чтó вы, какая атомная война, какая смерть?

Как только меня вынимали из этого кокона, голова начинала работать.

Как можно спать, когда в любой момент сволочи-империалисты могут скинуть ядерный заряд на головы советских детей? Я боялась заснуть и не проснуться никогда.

Я лежу одна в своей комнате на новых белоснежных простынях под тёплым одеялом и прислушиваюсь к тишине. Часы в зале послушно и неумолимо отбивают мелодичными молоточками время. Десять, одиннадцать, двенадцать. Завтра, если оно, конечно, наступит, я просплю и не успею выучить уроки ко второй смене. Что я скажу маме и учительнице? Так, может, сейчас заняться уроками? Я встаю и на цыпочках крадусь по ледяному полу к столу, достаю свои тетрадки... и чувствую, что кто-то на меня смотрит.

— Так, одевайся, пойдём-ка прогуляемся.

Отец берёт меня за руку, и мы идём гулять по спящей деревне. Ядрёный морозец постепенно остужает пожар ядерной войны в моей голове. Звёздочки ободряюще подмигивают, где-то там, над Землёй, летает наш советский спутник. Снег ворчливо поскрипывает: «Ты маленькая девочка, зачем ты берёшь в своё сердце всю скорбь мира?»

Я еле доплетаюсь до постели, бу?хаюсь и крепко сплю.


Что носили инфанты?

Мы знаем, как выглядела и во что была одета инфанта Маргарита, спасибо за это Веласкесу.

А я бы хотела увековечить девочку из моего детства. Знаете, как одевались в моё доколготочное время?

Освоить самостоятельное одевание было непросто. Во-первых, нужно было надеть фланелевый лифчик, доходящий где-то до талии, который заменял майку. Застёгивался он иногда спереди, а иногда и сзади на три большие плоские пуговицы. Спереди внизу к лифчику пришивались ещё две пуговки, к которым цеплялись пажики. Это такие резиночки с причудливой застёжкой на конце. Пажиками пристёгивались чулки — это было самое трудное. Затем сверху надевали панталончики на резинках. Дозволялось платье байковое носить короче панталон. Сверху платья мы носили фартуки.

А ведь ещё нам заплетали косички! Целое дело! Моя нянька Надька со мной не церемонилась: расчёсывала больно, косички затягивала до того туго, что у меня глаза на лоб лезли, а возиться с чулками-пажиками приходилось и вовсе самой — чай, не инфанта.

Без сомнения, у инфанты Маргариты была куча помощников в нелёгком деле облачения в одежды и причёсывания. Вон на полотне Веласкеса — донья Изабелла, с какой заботой и преданностью вглядывается в лицо своей подопечной, опустившись перед ней на колени.

Мне так нравится эта картина! Златокудрая испанская принцесса, не по годам серьёзная: видно, что непростая жизнь у этой малышки, не подумаешь, что ей всего пять лет. Лобик высокий, глаза серьёзные, задумчивые, осанка царственная. А платье золотое с красными цветками на груди и на рукавах — ах, что за платье!

Как далека юная Маргарита от той деревенской девчонки, которой я была когда-то, далека по времени, пространству и сословию. Между нами тысячи и тысячи детей, которые ходили в садик или воспитывались боннами, спали в кроватках с балдахином или на полатях в жалкой избе, ели ножом и вилкой или хлебали похлёбку из эмалированной миски, играли куклами или ракушками и камушками... Но почему мне кажется, что мы похожи, мнится, что она — сестра, которой у меня никогда не было?

Взгляни, принцесса, а вот это я... Лобик высокий, глаза большие, вдумчивые, а волосы — чистый лён, потому и Лена... Дай руку, Маргарита, пойдём, я расскажу тебе про Томку и Мишку и покажу стёклышки от разбитой тарелки с синими цветочками, напоминающими незабудки.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера