Борис Четвериков

Благословенная Уфа. Очерк

В Уфу наша семья приехала в 1909 году. Здесь я учился и в 1917 году окончил гимназический курс. Эту Уфу, сравнительно давнюю, я хорошо знаю. Ее сейчас нет, есть другая Уфа, ничем не похожая на прежнюю. Начиная рассказ о той, исчезнувшей Уфе, я чувствую себя этаким чудом уцелевшим жителем Китеж-града, вынырнувшим со дна озера и решившим поведать людям о бесследно сгинувшем мире. Пожалуй,так оно и есть? Только не надо думать, что этот мир исчез бесследно. Есть неисчислимое наследство, несмотря на пожары и войны, несмотря на разрушения, на святотатство осквернителей могил и беспощадную работу времени. Нетленно богатство России, как его ни истребляли, и мы – счастливые наследники величайших ценностей, неисчерпаемых богатств.

Когда мы приехали в Уфу, я донимал отца вопросами:

–А почему мы раньше никогда не жили в Уфе? Разве еене было? Или мы мимо ездили, а в нее все не попадали? Почему?

Приятелей-мальчишек я расспрашивал, давно ли они живут в Уфе и какая Уфа была, например, в прошлом году. На меня таращили глаза:

–Какая! Такая же и была!

Я не мог объяснить, но знал, чувствовал нутром: такая же, да не такая! Я и сам не понимал, чего я хочу, чего добиваюсь. Только сейчас мне понятно, что это был жгучий интерес к людям, к истории, который сохранился во мне навсегда.

Все, что я видел в уфимской гимназии, тоже нужно знать. И тем, кого волнует и привлекает судьба России, и нашим уважаемым педагогам. Кое-что им не понравится в прежних методах преподавания и порядках, кое-что они с негодованием отвергнут, но кое-что заставит призадуматься, и, может быть, нехотя, скрепя сердце, но признать более удачным, чем некоторые современные штампы.

А что? У старой гимназии есть чему поучиться, есть что позаимствовать. В 1927 году, тридцатилетним, но все еще незрелым человеком, я написал роман о гимназистах «Синяя говядина». Теперь, на закате своей жизни, я жалею, что там я охаял гимназию – всю целиком. Это несправедливо, и случилось это потому, что писал я «Синюю говядину» в двадцатые годы, когда модно было отрицать все старое, писал по своим гимназическим дневникам, не задумываясь над фактами, не оценивая их и выплескивая из ванны вместе с водой и ребенка. Сейчас, на расстоянии лет, глазами много испытавшего умудренного человека я иначе расцениваю гимназическое преподавание и, в частности, обстановку той гимназии, которую я окончил. Сейчас я вижу, как много дала мне моя гимназия, взрастившая в своих стенах очень многих людей, достойных того, чтобы о них вспомнить.

Мог ли я, ученик 3–4-го класса уфимской гимназии, вообразить, что здесь произойдет еще немало сражений, что настанет день, когда в тихой, провинциальной Уфе загрохочут орудия, затрещат пулеметы, разразится кровавая Гражданская война и все перевернется вверх дном? В мои гимназические годы в Уфе было такое затишье, такая безмятежность. Было много снегу. Были бурные вёсны. Цвела липа. Благоухала сирень.

Итак, мы приехали в Уфу в августе 1909 года и поместились в казенной квартире на Телеграфной улице, дом 6, в том же красном кирпичном здании, где размещался Учительский институт. Хорошая квартира, в нижнем этаже, в левой части, если лицом повернуться к дому. Только наша малышня – Bepa и Толя, которых мы звали Бим-Бомами, они были неразлучны и ходили всегда взявшись за руки, – наша малышня боялась на прогулках ненормального мальчика, который жил где-то по соседству. Говорят, это был сын богача Красовского. Он гулял в сопровождении няни, но очень пугал детей, стараясь их схватить, и при этом кричал и смеялся.

По правую сторону отинститута стоял двухэтажный деревянный дом, где находилась квартира директора института Лисовского. Он был холостяк, жил вдвоем с дочерью Ларисой. Все, кто его знал, в один голос говорили: хороший человек.

Отец пошел сразу по приезде к нему представляться, и Лисовский в первую же встречу предупредил отца, что за ним учрежден негласный надзор полиции и что из учительского персонала наблюдение поручено учителю географии Сухотину и законоучителю Боголюбову, о чем он, Лисовский, считает долгом уведомить Дмитрия Никаноровича.

Здание гимназии оказалось поблизости. Не так далеко была и река Белая. И вообще, что ни возьми, все было рядом: и магазины, и базар. А когда настала зима, выяснилось, что и городской каток в Видинеевском саду тоже находится поблизости.

Мой отец преподавал в Учительском институте и вел один класс в городском училище – от младшего возраста и дальше, из класса в класс. Как ни гоняли его из города в город, он остался таким же неугомонным и строптивым, таким же смелым в подаче материала, таким же свободомыслящим и упрямым в пропаганде своих взглядов и убеждений среди молодежи. В городском училище народ подобрался особенно дружный, мне рассказывал об этом один из учеников отца – Леонид Петрович Гнедков (в шестидесятые годы он был главным редактором газеты «Советская Башкирия»). Весь их класс поклялся не выдавать учителя, когда он увлекался и говорил на уроках истории совсем не то и не так, как полагалось говорить по официальной трактовке темы. И ведь не двое, не трое – целый класс дал клятву, что все будет строго конспиративно. Был среди них один ненадежный мальчишка – сын торговца. Но с ним поговорили по душам, что если он только пикнет... И ничего, молчал как миленький. Знал малый, что ребята не шутят и ссориться с ними – упаси бог.

Гнедков же мне рассказывал, как однажды (а может быть, и не один раз) они выручили своего учителя из беды, я даже использовал это происшествие в романе. Дело в том, что неясные слухи о крамольном учителе Четверикове все-таки дошли до начальства, –недаром же его предупреждал Лисовский о негласном надзоре. И вот для проверки внезапно, без предупреждения пришел на урок Дмитрия Никаноровича сам попечитель округа в сопровождении инспектора. Вошли. В середине урока. Ученики встали, как положено. Начальство замахало на них руками. Все сели. Но один остался стоять, будто продолжая отвечать урок. Дмитрий Никанорович, увлекшись рассказом о гнилости и исторической обреченности царского строя, забыл, а что же полагается сегодня по программе. И вдруг услышал от смышленого ученика-башкира: «Смутная время была,ощщень смутная...» Замешательство Дмитрия Никаноровича прошло, ученик знал задание назубок и отчеканил свой рассказ с акцентом, но без запинки. Попечителю округа ничего не оставалось, как только поблагодарить Дмитрия Никаноровича за отличную постановку дела. А у нас в семье эта фраза о смутном времени навсегда осталась в ходу, как и многие другие.

Но я все отвлекаюсь и отвлекаюсь. А речь моя – о гимназии, о МОЕЙ гимназии, о моей ЛЮБИМОЙ гимназии.

Немало написано о гимназии и гимназистах писателями и просто любителями воспоминаний и очерков, причем большею частью написано это без лишних похвал. Мне почему-то из этих книг больше всего запомнились «Гимназисты» Гарина.

Учителя были разные, многие мне нравились, хотя и не все. Но самой большой достопримечательностью в нашей гимназии был, конечно, директор – Владимир Николаевич Матвеев. Он был и не стар, но как-то весь соединялся в моем представлении с обликом гимназии, так что мне казалось, что и гимназию-то создал он и сколько она существует, столько существует и он.

Владимира Николаевича Матвеева я свято чту. Чтобы понять и оценить всю его мудрость, всю глубину его любви к человеку, мне потребовалось немало времени. Он занимал, в сущности, не бог весть какой пост. Но через его опеку проходили целые поколения, его заботами выращивалась будущая русская интеллигенция. Вся жизнь Владимира Николаевича была в нас, гимназистах. Гимназия была его держава, его детище, и он любил ее всей душой. Никакие циркуляры не могли хотя бы на миллиметр сдвинуть его личных убеждений или его решений по любому вопросу. Может быть, он веровал в Бога. Но не думаю, что веровал в министерство народного просвещения. Министерство народного просвещения само по себе – Владимир Николаевич сам по себе. У него свои оценки, он по-своему смотрел на воспитание юношества, по-своему решал, что дозволено, что нет.

Но некоторые случаи из моей гимназической жизни повергают меня в недоумение, потому что при анализе их Владимир Николаевич Матвеев вырастает в какого-то рыцаря правды.

Например, в истории с «Крысой»– с инспектором гимназии Соколовским.

С этим субъектом мне довелось познакомиться еще в Троицке. Там я узнал, как гимназисты, уже получившие аттестаты, отомстили инспектору Соколовскому, по прозвищу Крыса, за все жестокости, за все унижения. И надо же было случиться, что мы всей семьей переехали в Уфу – и сюда же, чтобы замести следы неприятного происшествия, убрали инспектора Соколовского!

Урок, полученный Соколовским в Троицке, не пошел ему впрок. Он и здесь, в уфимской гимназии, продолжал травить гимназистов, подслушивать, придираться, даже сажать в карцер за мельчайшую провинность, хотя карцер давненько былвычеркнут из комплекса воспитательной работы. Инспектор устраивал обыски, обшаривая наши шинели, висевшие внизу, на вешалке, где не было ни номерков, ни специального гардеробщика. Сделав обыск, инспектор производил потом безобразные судилища за найденные в карманах портсигары или пачки папирос, за любовные и совершенно невинные записочки, за использованные, но по рассеянности не выброшенные билеты на спектакли, которые нам запрещалось смотреть.

И вот здесь во мне обнаружился боевой дух, коего я и сам в себе не подозревал: я организовал «крысиный бунт», причем был удивлен и обрадован, что нашлось много помощников, много изобретательных бунтовщиков среди, казалось бы, таких тихих гимназистов.

Штаб бунта находился у меня дома, в моей комнате. Ближайшие мои друзья – такие, как Саша Федоров, Гирайтис, Никита Башилов (должен заметить, что как его отец – губернатор – понравился моему отцу, так Никита нравился мне, это был исключительно хороший, исключительно талантливый и порядочный юноша, мы замечательно дружили) – так вот, мои друзья быстро привлекли к делу еще добрый десяток смельчаков. Включилось несколько человек из числа оркестрантов, там был отчаянный народ. Мы не заседали, не произносили зажигательных речей, мы действовали.

Все началось с утра, еще до начала уроков. Загрохотали взрывы, взвились воздушные шары с призывом: «Долой Крысу!».Стены покрылись трудно смываемыми надписями. Сторожа сбились с ног, срывая плакаты и отскабливая надписи со стен. Кто-то из надзирателей без всякого успеха пытались шваброй достать воздушные шары, торчавшие у потолка. На всех идущих по лестнице сыпались сверху листки с воззваниями. Педагоги, выглянув из учительской, снова скрывались там. На лицах некоторых из них сияло явное одобрение и удовольствие: Соколовский и учителей не оставлял в покое, доносил на них, ябедничал, читал мораль на заседаниях педагогического совета.

Разнесся слух: приехал сам попечитель округа. Теперь все зависело от директора, от того, какое он даст освещение всем этим крайне необычным, даже небывалым событиям. Попечитель, испуганно озираясь на клубы дыма, на разноцветные воздушные шары под потолком, быстро прошествовал к выходной двери.

И что же дальше? Были расследования? Искали зачинщиков? Прочесывали? Допрашивали? Наказывали? Ничего подобного!

Занятия мирно продолжались. Соколовского сняли с должности инспектора и оставили простым преподавателем латинского языка.

Я не сомневаюсь, что директор отлично знал, кто руководил «крысиным бунтом». И я думаю: где бы могло все так гладко обойтись? Где бы не воспоследовало исключений из гимназии, суровых кар, репрессивных мер? Просто невероятно! И у меня зарождается подозрение: не хотелось ли и самому Владимиру Николаевичу запустить хотя бы один воздушный шарик с призывом «Долой Крысу!»?!

Вспоминается еще один эпизод, тоже очень значительный, оставивший во мне большой след. Он связан с преподавателем модной тогда Сокольской гимнастики приглашенным в гимназию для занятий с нами.

Это был чех Терек (или Герик?Не знаю точно). Он довольно хорошо говорил по-русски, хотя и коверкал некоторые слова на свой лад. По-видимому, он привык командовать и покрикивать на учеников там, у себя на родине. Был он небольшого роста, но весь слеплен из сильно развитых мускулов.В этот день он пришел к нам на свой первый урок. Мы построились в шеренгу, поздоровались с ним дружно, когда он вошел, и сразу же Терек приступил к занятиям, причем выбор его остановился почему-то на мне, может быть из-за моего хорошего роста. Он что-то скомандовал, но что именно – трудно было понять. Я неподвижно стоял и старался вникнуть в смысл этих слов, чтобы понять, что надо сделать.

–Больван! – вскричал вдруг Терек. – Ты слушаль моякоманда?

Эти слова я понял отлично. После мне рассказывали, что сначала я густо покраснел, затем стал бледным-бледным. Бросив презрительный, как мне казалось, взгляд на Терека, я молча повернулся и твердой походкой, но не спеша вышел из класса.

Преподаватель гимнастики пожаловался на меня директору. Я ожидал, что меня вызовут к нему. Но прошло несколько дней, и никто меня не вызывал.

В конце недели я спускался по лестнице, направляясь в раздевалку, и очутился рядом с директором, который тоже шел вниз. Я поздоровался, и мы пошли рядом.

Помедлив, Владимир Николаевич как бы мимоходом спросил меня:

–Что у вас случилось на уроке гимнастики?

Я с некоторой даже горячностью стал рассказывать. Говорил о том, что у нас в семье никогда не ругаются, в гимназии тоже всем говорят «вы», а учитель гимнастики накричал на меня и назвал болваном. И что рассердился преподаватель гимнастики напрасно, потому что я не понял, что он говорил, да и все не поняли, потому что были произнесены какие-то слова, смысла которых мы не знали.

Некоторое время мы шли рядом и оба молчали.

Затем так же спокойно и просто директор произнес:

–Можете не ходить на уроки гимнастики.

Я был потрясен. Вообще-то я ожидал почему-то, что Владимир Николаевич все поймет и все рассудит правильно. И я не ошибся. Но такого ответа я все-таки не ожидал и настолько был ошеломлен им, что даже не сумел ничего ответить, хотя бы сказать спасибо.

Но рефераты рефератами, гимназия гимназией, а мое описание жизни в Уфе будет неполным, если я не коснусь нашего, ну что ли пригородного, хозяйства в районе станции Черниковка,– мы-то называли его «хутор».

Я не нашел никаких его следов, когда в пятидесятые-шестидесятые годы приезжал на свидание с моей Уфой и специально ездил по этим местам. Все застроено-перестроено – не узнать. Сплошные здания, железнодорожные пути, переезды, улицы, магистрали... Людно, шумно... Не только хутора – окрестных деревень и то не нашел. Ни Каловки, ни Курочкиной, ни Глумилина, ни Черниковки– ничегошеньки! Даже села Богородского и речки Шугуровки в помине нет. Единственное, что я обнаружил, – это горушку вдалеке, за зданиями: когда-то она стояла посреди чистого поля, и по ее склонам я мальчишкой собирал землянику...

А взять саму Уфу?Она хороша, красива, в ней много новых высоких зданий. Но я бы сказал, это новый город, построенный на месте прежней Уфы! Достаточно сказать, что в городе взорваны чуть ли не все 27 церквей. Одно это меняет облик города. Улицы переименованы. Маленькие домики – с палисадниками, яблоневыми садами и необычно пышной сиренью – снесены с лица земли. Улицы залиты асфальтом, постройки хороши, но производят впечатление некоторой гигантомании. А я думаю: почему бы новый город не построить на новом месте? Что за скверная привычка – прежде чем начать строить, обязательно крушить все и ломать?

Шаляпин в зените славы, в полном благополучии и семейном уюте жил в Париже и все вспоминал, тоскуя, о каком-то российском сеновале, где он когда-то в давнюю пору ночевал. И у каждого есть свой такой сеновал – чудесный, врезавшийся в память на всю жизнь. Если разобраться, все мои воспоминания – это лирическое повествование о каком-то моем сеновале. Но уж извините, за этой сеновальной лирикой вы найдете много выстраданного, много значительного для каждого непредубежденного ума и сердца.

Итак, хутор.

Три с половиной десятины «неудобной» земли были куплены задешево (по 125 рублей) и в рассрочку через земельный банк. Три рощицы – или как еще назвать три болотца, поросшие деревьями и непролазным кустарником? И примыкает наш участок вплотную к железной дороге. А со всех остальных трех сторон мы были окружены ржаными, овсяными, гречишными полями. Представляете?

Задуман был отцом этот хутор всего лишь как подспорье, приработок, наконец, корм нашим всегда голодным ртам. Семейка-то была ничего себе: папа с мамой, нас целая пятерка, Мардыгалям, папин ученик и воспитанник, тоже давно зачисленный в нашу роту, в состав нашей семьи, да дядя Володя – папин брат, который после нашего переезда в Уфу поселился с нами.

Девять человек, конечно, нелегко было прокормить, и подсобное хозяйство было весьма не лишним. Но отец еще и другое имел в виду, покупая участок: приучить детей к физическому труду, дать им сельскохозяйственные навыки, образовать нечто вроде семейной трудовой коммуны.

Хутор... Произнесешь это слово – и повеет на тебя запахами ржи, цветущей гречихи, свежевспаханной земли, болотным дурманом... А деревья! Надо возле них и среди них пожить, чтобы различать волнующий запах березы, терпкий запах черемухи... И у каждого дерева и куста, у каждой травинки и былинки свое особое приметное дыхание, свой нрав, свой облик, которые научаешься различать и начинаешь прочно, глубоко любить не просто лес, а множество знакомцев, множество зеленых друзей.

Купили мы в деревне на снос избу. Перевезли ее. С одного боку соорудили дощатую пристройку, где жил я, с другого боку построили теплицу. Отец выращивал в ней среди другого-прочего раннюю клубнику и любил удивлять друзей: дарил им в горшочке клубничный кустик с уже созревшей ягодой – и это когда? – на Пасху, когда никакой ягодой ни у кого еще и не пахло! Фурор был полный!

Поблизости от избы был вырыт колодец – сажень на сажень, хороший колодец, с воротом, чтобы крутить ручку и спускать привязанное на веревку ведро, пока оно не захлебнется, зачерпнув воду. И еще был построен, как в деревнях, большой навес, частично включавший в себя конюшню, погреб, и во всю длину этого навеса, то есть крытого пространства, укрепленного на прочных столбах, находился под самой его крышей просторный сеновал. Сено мы косили сами. И сами там спали. И сами радовались.

Я пробовал впечатления от хутора воплотить в повесть «Золотой Клин», рассказал о хуторе в повести «Синяя говядина». А все кажется, что я еще ничего о нем не рассказал. Да и возможно ли все о нем рассказать, если это неисчерпаемо много? Легче было выкачать всю воду из нашего колодца, а мы в дни больших поливок это делали, причем поливка производилась вечером, после захода солнца, чтобы растения вдосталь напились и вода не испарилась, вся пошла на благо кочанов капусты, кустов помидоров, участков виктории (так в Уфе называли садовую клубнику, в отличие от полевой). Тяжелая это работа, да еще одолевают комары, а руки заняты, в каждой по ведру или ведерной лейке. И все бегом, и все слышен голос отца, отец организовал этот поливочный аврал, подбадривает нас, работает сам и досадует, что вот-вот вычерпаем весь колодец: столько народу, что можно бы еще поливать и поливать, а как это необходимо в такие жаркие засушливые дни.

Между прочим, как это ни странно, помидоры в те времена в некоторых деревнях Приуралья не выращивали и даже сроду их не видели. С первых же дней, как мы расположились на хуторе, к нам стали приходить крестьяне из соседних сел и деревень. Приходили какие-то настороженные, как будто входили в клетку льва. Здоровались. Тоже сдержанно. Слово за слово, разговорившись, оценив уважительное к ним отношение, слушали рассказы отца о сортах малины, земляники, овощей.

Я видел, как наши гости косятся на тарелку, полную спелых сортовых помидоров. Косятся, но ни один не желает показать себя неучем, дураком и не спрашивает, что это за штука.

Отец сначала не понял, что помидоров они вообще не видывали. Он думал, их занимает, что это за сорт и каковы они на вкус. Отец назвал сорт и предложил им попробовать, тут же потребовав уксус, соль, лук, сметану, хлеб, тарелки и вилки.

Мужики присматривались, не вышучивает ли их приезжий учитель: разве ЭТО едят?

Между тем отец наложил в тарелки по нескольку кусочков помидоров, приправленных перчиком, уксусом, репчатым луком, а в своей тарелке залил все сметаной.

–На мой вкус, – объяснял отец, как бы совершенно незамечая ни замешательства, ни недоверия мужиков, – вот этихороши. Вы не смотрите, что они желтые, это не значит, чтоне дозрели, это сорт такой. Некоторые не любят со сметаной,а едят просто с солью, – кто как. А я вот с лучком да с уксусом... Вкуснота! Говорят, что уксус со сметаной несовместимы,а у меня так очень совместимы, я и пельмени так ем – и с уксусом, и со сметаной.

Видя, что отец ест и похваливает, один из мужиков – рослый такой великан, черный и, видать, сильный, даже стесняется своей силищи,– крякнул, махнул этак рукой, дескать, где наша не пропадала, и, как будто собирался на кулачки схватиться, сказал:

–Давай!

Сел на табуретку и, неуклюже ковырнув вилкой, подцепил кусочек желтого помидора и осторожно откусил от него. Все остальные деревенские пришельцы испытующе смотрели на него.

– А что? – сказал великан. – Огурец не огурец, яблоконе яблоко, а как бы это сказать... Скусно!

– Скажи ты! – удивился самый невидный из всех, но, видать, весельчак и балагур. – Ничего?

– Да ты не жмись, Арсентий, – несколько пренебрежительно цыкнул на него великан. –Боисся–отрависся и помрешь? Невелика потеря.

– Я это боюсь? Да я, Иван, поди давно истратил все боялки, остались одни наплевалки.

И тут Арсентий юркнул за стол, бойко придвинул к себе тарелку, взял кусок хлеба, перекрестил лоб и стал за обе щеки уплетать помидоры.

– Конечно, это не пища, – ораторствовал отец, – это приправа к мясному. Например, к телятине, к котлетам...

– Прохаживались по котлетам, да, кажись, прошлым летом, – прожевав и проглотив, нараспев отозвался Арсентий.

– Пошел! Теперя не остановишь! – хохотнул великан.

– Нам останавливаться нельзя, – отозвался Арсентий. – За остановки не погладят по головке.

Мужики обернулись к отцу:

– Он у нас такой, не обращайте внимания.

– Да нешто. С него что взять – голь перекатная.

 

…Хутор был школой, программа этой школы была обширна, а профессорский состав пёстр: ректор – лес, учителя –Арсентий из деревни Курочкиной, Иван Кузьмич Хворостинов из села Богородского, Николай Иванович Ключарев, пчеловод, Анна Васильевна, мастерица делать медовуюкислушку. Невзрачный мужичонкаАрсентий без назидательных вступительных слов, так, вроде бы мимоходом, научил меня слышать то, что слышно, но почему-то не улавливается многими людьми, особенно горожанами. Оказывается, слышно, как режут в полете воздух крылья птиц, и можно по этому признаку различить, какая птица пролетела, даже если ты не увидел ее. Оказывается, слышно, как на заре раскрываются назревшие бутоны полевых цветов, слышно, как шуршит ящерица по камням и песку, слышно издалека, как надвигается ливень... И множество других, как будто неуловимых звуков заполняют мир. Научиться слышать –значит как бы войти в царство живых, приобщиться к порядкам, нравам, навыкам всего живого населения лесов и полей, рек и песчаных отмелей, проезжих дорог и лесных тропинок.

–Слыхал? – таинственно спрашивал Арсентий. – Этомедуница, лесная пчела пролетела, –Арсентий смеялся счастливым смехом,– Тяжело летит. Набрала веточных соковсвыше меры, дуреха.

Он же научил меня различать запахи.

Оказывается, издалека можно унюхать, что впереди река. Оказывается, вечером можно учуять далекую грозу. Ее пока не видно и не слышно, однако остерегайся завтра поутру забираться куда-нибудь далеко, в места, где негде от грозы укрыться.

И вот я стал домашним каждый вечер предсказывать погоду.

–Дождь? – насмехался брат Виталий. –Ну какой может бытьдождь, когда солнце не село в синюю пелену, когда в небе ни-ни, ни тебе облачка, ни тебе хоть какой-нибудь малюсенькойдымки.

Я снова отходил от всех в сторону, слушал, принюхивался, вглядывался и возвещал:

–К полдню у нас ливни пройдут. Да вы послушайте, каклягушки надрываются! Вы завтра собираетесь в город? Не забудьте взять зонт.

Один отец понимал меня. Он тоже умел предсказывать, предчувствовать дождь и был рад, что я научился этому.

Нет, это не знахарство, не колдовство. Надо научиться (именно научиться!) различать запахи, ими всегда наполнендеревенский воздух. Конечно, береза пахнет не так, как осина. А запах вереска? Запах спелой ржи? По запаху можно на большом расстоянии определить, что там, чуть не на горизонте, движется: воз сена или пустая телега, в которой сидит осоловевший шалый мужик, отметивший в городе «сороковкой» удачную продажу кочанной капусты. Надо пользоваться носом, коли он у вас есть. Видеть, обонять, слышать – значит включиться в окружающее, значит узнать о многом, чего раньше не замечал, стать побратимом травам, кустам, птицам и зверюшкам, облакам и ветрам, молниям и солнцепеку.<…>

 

У нас так было заведено: в страстную субботу вечером мы надевали новые рубашки, начищали до ослепительного блеска ботинки и шли с отцом бродить по городу. Улицы были тогда слабо освещены, и тем поразительней выступали из тьмы двадцать семь городских церквей в фонариках иллюминации. Каждая церковь хотела выглядеть в пасхальную ночь наряднее других. Разноцветные фонарики, гирлянды огоньков освещали церковные здания до самого купола. Да и сами церкви были разной формы, разной окраски. Например, Успенская церковь была светло-зеленая. А какая-то церковь была построена в форме пасхальницы. Спасская церковь красовалась над оврагом своими белыми колоннами. Кафедральный собор массивен и величав, создавали особое впечатление зажженные плошки, расставленные на Соборной площади, их пламя создавало живые полосы света, все мерцало, казалась необычной толпа, стоящая перед входом в собор, который не вмещал всех прихожан.

Самая необычность этой ночной прогулки да еще не такое частое у нас общение с отцом – все это радовало, будоражило. Красивое было зрелище, когда духовенство со свечами, с хоругвями обходило вокруг церкви, а затем священник в сверкающем праздничном одеянии выходил на крыльцо и внятно,эффектно произносил, обращаясь ко всем: «Христос воскресе!», трижды произносил, и толпа все три раза гулко, мощно отвечала ему, как полагалось согласно обряду: «Воистину воскресе!» И тут все двадцать семь церквей поднимали многоголосый целодневный особенно напевный звон во все колокола... Как мне жаль людей, которые никогда не слыхали этой ни на что другое не похожей, изумительной музыки, потрясающей все существо! Не слыхали и вряд ли уже услышат. <...>

 

Внешне после февраля 1917 года в городе не произошло никаких особых перемен. Не было и столкновений. Так что создавалось впечатление, что в стране ничего такого не случилось. <...>

Я бродил по полям, широким лугам, нарядным перелескам в окрестностях хутора. Я любил, стоя на берегу Уфимки, протекавшей здесь же неподалеку, вглядываться в искрящуюся отблесками солнца лиловую даль. Там Миньяр, Сатка, Кропачево... а дальше – Златоуст, Миасс, Челябинск... еще дальше – и Томск, куда я собирался ехать... С любовью и нежностью перебирал я эти близкие мне и в то же время загадочные, неразгаданные названия. Мой милый красавец Урал! Я навеки привязан золотыми нитями родства к тебе, сказочный Урал, с твоей нерастраченной свежестью, с твоей безыскусной врожденной прелестью. Но меня манили и новые места, влекли ближние и дальние края, окутанные тайнами и загадками.

Река блистала. Ветер запутался в ветках берез. Облако разлохматилось и было похоже на старое ватное одеяло, во все дыры которого лезут солнечные лучи. Я вглядывался в заречные дали, в бездонные небеса и думал о своем будущем, о новой полосе жизни, открывающейся передо мной. Что-то ждет меня? Что будет завтра? Судя по стихотворению, которое сохранилось у крестной в подлиннике, написанное моим почерком и мною подписанное, с датой «29 м. 1917 года» («м», вероятно, означает «март». Или «май»? Нет, думаю, что «март»), – так судя по этому стихотворению, настроение у меня в те весенние месяцы было самое безмятежное и радужное:

 

Последнюю весну встречаю гимназистом.

Последнюю весну – и светлую весну.

А дальше впереди, как в летнем небе чистом,

Так близко к сказке все, к виденью, грезе, сну...

Там, впереди, манят свободной жизни годы,

Там, впереди, простор, рожденье в жизнь мечты,

Там царство красоты, там творчество свободы,

Там солнечная жизнь, там яркие цветы.

 

Я верил в свою звезду, в свое светлое завтра. Я готов был бесстрашно вступить в это завтра, в новое, какое оно будет, какое сочинит неистощимая выдумщица Жизнь. А она сочинила страшное, если прикинуть объективно и беспристрастно, если трезво, без лозунгов и трафаретов осмыслить все произошедшее с нашей страной...

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера