Екатерина Климакова
Баллада о крыльях. Стихи
***
На обоях цветы неизвестной страны,
и из детства всплывают ромашки и СССР,
и 9 мая салют, и отец офицер,
золотые “СА” на погонах на старой афганке,
я рисую цветы, я рисую горящие танки
и себя, на коне и в чапаевской бурке спасающей маму,
чтобы пела мне песни, в моем букваре мыла раму…
На обоях цветы неизвестной страны.
Слышишь, мама? В этих старых обоях мне надо дожить до утра.
За окном чья-то пьяная глотка ликует: “Ура!”
У меня – тишина и такие же пьяные сны.
На обоях сияют цветы неизвестной страны.
БАЛЛАДА О КРЫЛЬЯХ
Крылья растут отчего-то
у тех, кто родился в трущобах промзоны
забытого Богом Ангарска,
а может быть, Братска,
а может быть, Красноярска,
что, в общем-то, все равно.
Ведь только в драных ботинках сегодня и можно
верхом на венике изображать Котовского
и слушать сказки чужой, живущей напротив в убогой холупе,
беззубой старухи Егорихи.
Там, в этих сказках, Иван Царевич, конечно же, бьет распроклятых фашистов
и с беляками-буржуями борется за социальную справедливость.
И мальчик в драных ботинках запомнит,
что бабу свою никакому Кащею отдать невозможно,
что землю свою никакому злодею продать за конфеты нельзя,
что жить по-людски – это сложно, но нужно,
а значит – возможно и должно,
и то, что невзрачная пешка однажды дойдет до ферзя.
В этих дымных, тщедушных домах,
так похожих на тени бараков,
конфеты бывают по случаю праздников и непропитой зарплаты.
Там дети читают книжки о Трое, Москве и Итаке
и мудро, по-взрослому даже, решают,
что нет на земле этих всех городов,
их книжники выдумали не весть зачем когда-то.
Ведь на кой строить город Венецию так,
чтоб по улицам плавали лодки?
И на кой называть по-немецки все эти Кронштадты?
И зачем есть в России столица,
где за красной стеною прячется власть,
если это стена для того,
чтоб за нею народ укрылся от супостата?
Там детям мобильники дома дарят торжественно в день получения паспорта,
и в темном шкафу в нафталине хранятся соленые грошики деточке на учебу.
Там и в пробки, и в минус сорок все едут общественным транспортом
и старуха Егориха раз в месяц ползет в салон ритуальных услуг прицениваться ко гробу.
И мне отчего-то приходит на ум,
быть может, дурная мысль
о том, что Христос
или прочий какой не липовый, а настоящий спаситель
явится где-то вот в этих блаженных прокуренных улицах,
где даже вороны не каркают – кашляют,
словно червонец уже отсидели
в солнечном Магадане.
Светлый Спаситель явится где-то в Тамани, Вьетнаме, а может быть, в Афганистане, явится там, где, если и есть среднее образование,
то и оно не для многих,
явится там, где темные люди верят в светлого Бога.
Ну отчего б не поверить мальчишке в драных ботинках
с шахтерской окраины дымного Красноярска,
что где-то на небе есть Бог, а солнце – его боевая каска,
а звезды – это награды,
а облака – погоны,
и фото его – на иконах?!
И нужен он для того,
чтобы мать защитить от отцовских побоев
и бабушку, старую и без зубов, защитить от болезни,
и помочь мальчугану
в дворовой драке
негодяя больнее треснуть!
…А где-то есть города из старинного белого камня,
тротуары, которыми Пушкин ходил,
и полотна,
которых касалась кисть Рафаэля…
Там живет какой-нибудь миленький Коля,
что любит мальчика Петю.
Их папы в Думе пекутся о браках геев,
потому что их дети хотят пожениться
после учебы в самом престижном и забугорном университете.
Лет на тридцать моложе, чем есть, выглядит бабушка Коли,
пишет книги
о том, как похудеть, научиться быть стервой и соблазнять мужиков у моря.
Рафаэль был, конечно же, тоже не прочь соблазниться
длинноногой и стройною, и круглолицей девицей,
только вот Рафаэль на своем полотне не Мадонну делал блудницей,
а из блудницы-натурщицы он сотворял Мадонну,
не из Богородицы делал он бабу,
а из бабы – икону.
Там, на окраине Красноярска, есть алкаш,
что в своем незабытом детстве мечтал быть на свете художником,
но папа шахтер кулаком грохнул о стол
и сказал, что он будет шахтером
или хотя бы шофером,
а не каким-то невнятным художником,
бездельником и шизофреником.
Так и не стал он художником
и не освоил полеты,
но я замечаю, что крылья
упрямо растут
зачем-то и отчего-то там,
где, казалось бы, вовсе не место полетам –
в трущобах промзоны забытого Богом Ангарска,
а может быть, Братска,
а может быть, Красноярска,
Ирака,
Тамани,
Вьетнама
и Афганистана,
что, в общем-то, все равно –
вдали от Великого Рима, поближе к степному дыму…
РАФАЭЛЬ
Ты вчера целовала за двадцать монет, он был тоже красив, только он был поэт,
он, наверное, тоже ласкал твою грудь и не мог до рассвета уснуть.
Он, наверное, тоже твердил поутру, что влюблен, что подобен рабу, комару,
и на тесных просторах обрывка листа он блудницу пытался звать матью Христа.
А меня ты целуешь за десять монет, потому что не вечен поэта сонет,
но навеки твой лик на ладони холста станет ликом для девы, родившей Христа.
Я не верю в смирение тихих икон и холодные лики старинных мадонн,
я не верю, что смотрит с молитвою мать, если сына ведут умирать.
Если б кто заказал череду женских лиц, я писал бы портреты с волчиц.
Завтра я предложу тебе тридцать монет, ты откажешь, ведь сорок предложит поэт,
все равно ты святая! Мать – правда одна – только сыну на свете верна.
Прижимая макушку ребенка к губам, мать твердит: “Никому не отдам!”
Всех на свете спасать – что за глупая блажь! Ты и Богу Его не отдашь.
От меня ты уйдешь, от поэта уйдешь, чье-то семя во чреве своем унесешь,
и родится художник, а может, – поэт, чтоб его ты спасала от бед.
И найдется Иосиф, надежный, простой, покоренный твоей красотой,
и твой тихий Иосиф, его доброта, моего воспитает Христа.
Разве это стихи? Ерунда, чепуха. Кто-то скажет, что здесь – оправданье греха,
но единственный грех приложим к слову мать – на распятие сына отдать.
Завтра ты поцелуешь за сотню монет, послезавтра за две я продам твой портрет
как ответ всем грядущим кровавым векам:
“Я его никому не отдам!!!”
…Дешева эта мысль, дешева красота – каждый час на земле распинают Христа.
Лицемерен наш свет, где стыдна нагота. Осуждая блудниц, распинаем Христа.
“Никому не отдам!!!”…
Но молчит целый свет.
Знать, цена ему – пара монет.
Я И ЛОРКА
…схороните меня
с гитарой
в речном песке.
Ф.Г. Лорка
Я жаден до сопряжений, так какое мне дело до того, что Испания и Южная Америка разделены океаном, если иногда мне думается, что я и Лорка – это одно и то же?..
В мире два неба. Одно из них бессмертно, другое – моё. Одно – голубое и солнечное, второе – маленькое и молочное, как белое блюдце, и солнце в нём – как сушёная прошлогодняя горошина – звонкое и сиротливое, точно единственный бубенчик на колпаке маленького и чумазого скомороха. А в бессмертном небе – тысячи звонких солнц, неумолкающий смех латиноамериканских маракасов, пьяная песнь влюблённого марьячи и мальчик Федерико под луной с гитарой. И между этими небесами – тяжёлые кучерявые облака, похожие на сырой хлебный мякиш.
Слышишь, как кричат чайки над рекой и настырно бьются о небо? Никак не поймут, глупые, что, как и я, не вышли клювом для вечного празднества бессмертных.
Слово cantar* пахнет терпким чилийским вином, ламьей шерстью и смуглыми танцовщицами фламенко. Непонятные горячие слова впиваются в сердце пулями и солнечными лучами, которые дороже всего на свете в утро расстрела. Туда тебе и дорога, цыганский мальчик.
Где-то далеко под небом бессмертных сельские дети тощей стайкой бегут из школы. Пастухи, небо, безлюдье и повсюду – чудесные ветряные мельницы. Их столько же, сколько детей – на каждого по одной. В горячей пыли остаются следы маленьких босых ножек. Дети убегают наперегонки к самому горизонту, размахивая ярко-красными азбуками.
Мне нравится смотреть вослед уходящим. Любопытно разглядывать восковых кукол, в которых превращаются люди, становясь бессмертными. Они так славно пляшут там, под небом с тысячью солнц, что им уже незачем шевелить лапками под белым блюдцем.
За окном дождь стучит по карнизу. Это каблуки отплясывающих чичин в небесной Андалузсии, в Альпараисо, в Хересе-де-ла-Фронтера во время карнавала. С ними пляшет и мальчик Федерико, и поёт о первом утре последнего на земле расстрела, потому что утро расстрела всегда первое, и хочется, чтобы ты умирал последним.
И всё-таки так тянет погибать и бродяжить, чтобы песнями хранить жизни других, по грошам, в рассрочку выкупая своё бессмертие.
Cantar para el carnero**…
ПРО МУХУ
Поезд “Москва-Хабаровск”. Муха в углу стекла.
Месяц лежит и едет – месяц как умерла.
Свет фонарей станционных ярок, как божий свет…
Муха лежит и едет, ей ник чему билет.
И не волнует муху вечный, как мир, закон
Длительности остановок и санитарных зон,
И то, что всегда в одиннадцать гасят в вагоне свет,
Утром ее не волнует очередь в туалет.
Муха лежит, качаясь, в мире до слёз большом –
Между стаканом чаю и портящимся беляшом.
Муха нетленна едет – четыре рейса в пути,
От края до края света следом душа летит:
Березки, елки, домики, ковыли…
Рай – это путь до рая, жажда края земли,
Где, говорят, дается каждому свой ответ,
Где океан варенья, а мухобоек нет.
…Сахаром белые звезды августа падают в чай.
Муха лежит и едет в вечное “не скучай”.
Елки, березки, елки, окна вагона в пыли…
Ехать бы этой мухой вечно на край земли…
На обоях цветы неизвестной страны,
и из детства всплывают ромашки и СССР,
и 9 мая салют, и отец офицер,
золотые “СА” на погонах на старой афганке,
я рисую цветы, я рисую горящие танки
и себя, на коне и в чапаевской бурке спасающей маму,
чтобы пела мне песни, в моем букваре мыла раму…
На обоях цветы неизвестной страны.
Слышишь, мама? В этих старых обоях мне надо дожить до утра.
За окном чья-то пьяная глотка ликует: “Ура!”
У меня – тишина и такие же пьяные сны.
На обоях сияют цветы неизвестной страны.
БАЛЛАДА О КРЫЛЬЯХ
Крылья растут отчего-то
у тех, кто родился в трущобах промзоны
забытого Богом Ангарска,
а может быть, Братска,
а может быть, Красноярска,
что, в общем-то, все равно.
Ведь только в драных ботинках сегодня и можно
верхом на венике изображать Котовского
и слушать сказки чужой, живущей напротив в убогой холупе,
беззубой старухи Егорихи.
Там, в этих сказках, Иван Царевич, конечно же, бьет распроклятых фашистов
и с беляками-буржуями борется за социальную справедливость.
И мальчик в драных ботинках запомнит,
что бабу свою никакому Кащею отдать невозможно,
что землю свою никакому злодею продать за конфеты нельзя,
что жить по-людски – это сложно, но нужно,
а значит – возможно и должно,
и то, что невзрачная пешка однажды дойдет до ферзя.
В этих дымных, тщедушных домах,
так похожих на тени бараков,
конфеты бывают по случаю праздников и непропитой зарплаты.
Там дети читают книжки о Трое, Москве и Итаке
и мудро, по-взрослому даже, решают,
что нет на земле этих всех городов,
их книжники выдумали не весть зачем когда-то.
Ведь на кой строить город Венецию так,
чтоб по улицам плавали лодки?
И на кой называть по-немецки все эти Кронштадты?
И зачем есть в России столица,
где за красной стеною прячется власть,
если это стена для того,
чтоб за нею народ укрылся от супостата?
Там детям мобильники дома дарят торжественно в день получения паспорта,
и в темном шкафу в нафталине хранятся соленые грошики деточке на учебу.
Там и в пробки, и в минус сорок все едут общественным транспортом
и старуха Егориха раз в месяц ползет в салон ритуальных услуг прицениваться ко гробу.
И мне отчего-то приходит на ум,
быть может, дурная мысль
о том, что Христос
или прочий какой не липовый, а настоящий спаситель
явится где-то вот в этих блаженных прокуренных улицах,
где даже вороны не каркают – кашляют,
словно червонец уже отсидели
в солнечном Магадане.
Светлый Спаситель явится где-то в Тамани, Вьетнаме, а может быть, в Афганистане, явится там, где, если и есть среднее образование,
то и оно не для многих,
явится там, где темные люди верят в светлого Бога.
Ну отчего б не поверить мальчишке в драных ботинках
с шахтерской окраины дымного Красноярска,
что где-то на небе есть Бог, а солнце – его боевая каска,
а звезды – это награды,
а облака – погоны,
и фото его – на иконах?!
И нужен он для того,
чтобы мать защитить от отцовских побоев
и бабушку, старую и без зубов, защитить от болезни,
и помочь мальчугану
в дворовой драке
негодяя больнее треснуть!
…А где-то есть города из старинного белого камня,
тротуары, которыми Пушкин ходил,
и полотна,
которых касалась кисть Рафаэля…
Там живет какой-нибудь миленький Коля,
что любит мальчика Петю.
Их папы в Думе пекутся о браках геев,
потому что их дети хотят пожениться
после учебы в самом престижном и забугорном университете.
Лет на тридцать моложе, чем есть, выглядит бабушка Коли,
пишет книги
о том, как похудеть, научиться быть стервой и соблазнять мужиков у моря.
Рафаэль был, конечно же, тоже не прочь соблазниться
длинноногой и стройною, и круглолицей девицей,
только вот Рафаэль на своем полотне не Мадонну делал блудницей,
а из блудницы-натурщицы он сотворял Мадонну,
не из Богородицы делал он бабу,
а из бабы – икону.
Там, на окраине Красноярска, есть алкаш,
что в своем незабытом детстве мечтал быть на свете художником,
но папа шахтер кулаком грохнул о стол
и сказал, что он будет шахтером
или хотя бы шофером,
а не каким-то невнятным художником,
бездельником и шизофреником.
Так и не стал он художником
и не освоил полеты,
но я замечаю, что крылья
упрямо растут
зачем-то и отчего-то там,
где, казалось бы, вовсе не место полетам –
в трущобах промзоны забытого Богом Ангарска,
а может быть, Братска,
а может быть, Красноярска,
Ирака,
Тамани,
Вьетнама
и Афганистана,
что, в общем-то, все равно –
вдали от Великого Рима, поближе к степному дыму…
РАФАЭЛЬ
Ты вчера целовала за двадцать монет, он был тоже красив, только он был поэт,
он, наверное, тоже ласкал твою грудь и не мог до рассвета уснуть.
Он, наверное, тоже твердил поутру, что влюблен, что подобен рабу, комару,
и на тесных просторах обрывка листа он блудницу пытался звать матью Христа.
А меня ты целуешь за десять монет, потому что не вечен поэта сонет,
но навеки твой лик на ладони холста станет ликом для девы, родившей Христа.
Я не верю в смирение тихих икон и холодные лики старинных мадонн,
я не верю, что смотрит с молитвою мать, если сына ведут умирать.
Если б кто заказал череду женских лиц, я писал бы портреты с волчиц.
Завтра я предложу тебе тридцать монет, ты откажешь, ведь сорок предложит поэт,
все равно ты святая! Мать – правда одна – только сыну на свете верна.
Прижимая макушку ребенка к губам, мать твердит: “Никому не отдам!”
Всех на свете спасать – что за глупая блажь! Ты и Богу Его не отдашь.
От меня ты уйдешь, от поэта уйдешь, чье-то семя во чреве своем унесешь,
и родится художник, а может, – поэт, чтоб его ты спасала от бед.
И найдется Иосиф, надежный, простой, покоренный твоей красотой,
и твой тихий Иосиф, его доброта, моего воспитает Христа.
Разве это стихи? Ерунда, чепуха. Кто-то скажет, что здесь – оправданье греха,
но единственный грех приложим к слову мать – на распятие сына отдать.
Завтра ты поцелуешь за сотню монет, послезавтра за две я продам твой портрет
как ответ всем грядущим кровавым векам:
“Я его никому не отдам!!!”
…Дешева эта мысль, дешева красота – каждый час на земле распинают Христа.
Лицемерен наш свет, где стыдна нагота. Осуждая блудниц, распинаем Христа.
“Никому не отдам!!!”…
Но молчит целый свет.
Знать, цена ему – пара монет.
Я И ЛОРКА
…схороните меня
с гитарой
в речном песке.
Ф.Г. Лорка
Я жаден до сопряжений, так какое мне дело до того, что Испания и Южная Америка разделены океаном, если иногда мне думается, что я и Лорка – это одно и то же?..
В мире два неба. Одно из них бессмертно, другое – моё. Одно – голубое и солнечное, второе – маленькое и молочное, как белое блюдце, и солнце в нём – как сушёная прошлогодняя горошина – звонкое и сиротливое, точно единственный бубенчик на колпаке маленького и чумазого скомороха. А в бессмертном небе – тысячи звонких солнц, неумолкающий смех латиноамериканских маракасов, пьяная песнь влюблённого марьячи и мальчик Федерико под луной с гитарой. И между этими небесами – тяжёлые кучерявые облака, похожие на сырой хлебный мякиш.
Слышишь, как кричат чайки над рекой и настырно бьются о небо? Никак не поймут, глупые, что, как и я, не вышли клювом для вечного празднества бессмертных.
Слово cantar* пахнет терпким чилийским вином, ламьей шерстью и смуглыми танцовщицами фламенко. Непонятные горячие слова впиваются в сердце пулями и солнечными лучами, которые дороже всего на свете в утро расстрела. Туда тебе и дорога, цыганский мальчик.
Где-то далеко под небом бессмертных сельские дети тощей стайкой бегут из школы. Пастухи, небо, безлюдье и повсюду – чудесные ветряные мельницы. Их столько же, сколько детей – на каждого по одной. В горячей пыли остаются следы маленьких босых ножек. Дети убегают наперегонки к самому горизонту, размахивая ярко-красными азбуками.
Мне нравится смотреть вослед уходящим. Любопытно разглядывать восковых кукол, в которых превращаются люди, становясь бессмертными. Они так славно пляшут там, под небом с тысячью солнц, что им уже незачем шевелить лапками под белым блюдцем.
За окном дождь стучит по карнизу. Это каблуки отплясывающих чичин в небесной Андалузсии, в Альпараисо, в Хересе-де-ла-Фронтера во время карнавала. С ними пляшет и мальчик Федерико, и поёт о первом утре последнего на земле расстрела, потому что утро расстрела всегда первое, и хочется, чтобы ты умирал последним.
И всё-таки так тянет погибать и бродяжить, чтобы песнями хранить жизни других, по грошам, в рассрочку выкупая своё бессмертие.
Cantar para el carnero**…
ПРО МУХУ
Поезд “Москва-Хабаровск”. Муха в углу стекла.
Месяц лежит и едет – месяц как умерла.
Свет фонарей станционных ярок, как божий свет…
Муха лежит и едет, ей ник чему билет.
И не волнует муху вечный, как мир, закон
Длительности остановок и санитарных зон,
И то, что всегда в одиннадцать гасят в вагоне свет,
Утром ее не волнует очередь в туалет.
Муха лежит, качаясь, в мире до слёз большом –
Между стаканом чаю и портящимся беляшом.
Муха нетленна едет – четыре рейса в пути,
От края до края света следом душа летит:
Березки, елки, домики, ковыли…
Рай – это путь до рая, жажда края земли,
Где, говорят, дается каждому свой ответ,
Где океан варенья, а мухобоек нет.
…Сахаром белые звезды августа падают в чай.
Муха лежит и едет в вечное “не скучай”.
Елки, березки, елки, окна вагона в пыли…
Ехать бы этой мухой вечно на край земли…