АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Елена Зейферт

Белорыбица. Рассказы

СОРОК ЛЕТ И ТРИ ЗВЕРЯ

(Постсоветский синдром)

 

Дом и не понимает, что брошен. Он уже умирает, и сознание его туманно. Ранняя весна ему не на подмогу. Чтобы снести его, надо дождаться смерти. Удар ковша экскаватора только по умершему.

Всюду пыль, хлам, но зев его привычно разинут: я легко вошла внутрь, не разуваясь, но ступая осторожно. На потолке веранды – лёд. Родители уехали отсюда в новую квартиру уже больше недели назад.

И это тот немецкий родительский дом, чей стареющий облик был аристократически сдержан? Дом кричит.

Остывшая пыльная печь на кухне. Деревянный пол (жёлтая краска местами сошла, и под ней уставший коричневый цвет) усеян всякой всячиной – мой детский глобус с провалившейся Африкой, изношенный плёночный фотоаппарат, сломанный футляр от очков, тюбики с негодными уже кремами, упаковки с просроченными лекарствами... Вещи, уставшие жить. Жизнь их закончилась, а они всё живут. В старом холодильнике затхлый запах, здесь брошенная плошка с протухшим сливочным маслом, банка с остатками умирающего молочного месива...

Родители словно обиделись на дом, раз бросили его так небрежно, впопыхах, почти спасаясь бегством. Они знали, что его скоро снесут. И не прибрали перед уходом.    

Прохожу в комнаты. Они светлые! Окна без тюля и штор жадно едят свет. В детстве я любила играть здесь в придуманную мной игру гостеприимства – водила по дому виртуальных гостей и расселяла их по комнатам. «Здесь в шкафу лежат банные полотенца. А здесь пара новых зубных щёток, можете воспользоваться!» Дом был вымыт тогда до блеска.

Я ищу родное. Моя кровать в бывшей детской. Царапинки на спинке – имя моей сестры. Сосудистые звёздочки на оконных стёклах – каждую помню ещё дошкольницей. Я была дома с бабушкой целыми днями, смотрела на улицу и, как Филиппок, мечтала пойти в школу.

Вихрастый коричневый ковёр на полу хранил в себе сверкалки. Это слово придумал брат. У мамы как-то по ковру рассыпались мелкие-мелкие сияющие бусинки. Мы с братом и через месяц, и через год находили их на ковре. И, пожалуй, всю жизнь ищем повсюду сверкалки.

Померкший, с залысинами коричневый ковёр тоже брошен в старом доме. Я почти инстинктивно молитвенно становлюсь на колени и ищу сверкалки. Их нет. Время забрало их себе.  

А в середине девяностых, когда вечером в постсоветском хаосе частенько отключали свет, я сидела здесь на кровати, не зная куда себя, юную, деть, и с надеждой ожидала светового дня. Жить можно было только на свету. Во тьме я умирала.

Дом меня жалел. Люди мёрзли и голодали в многоэтажках. Старый дом, сад, огород давали посильную заботу – тепло, пищу. Дом хранил мои черновики и образы. Круглый стол с красной плюшевой скатертью, под которым в раннем детстве было моё карликовое царство, уже не прятал хвосты и крылья выдуманных мною, крохой, персонажей. Дедушкины книги и бабушкины шкатулки раскрывали всё новые находки. Однажды внутри металлической коробочки с бархатной отделкой я нашла второе дно, где лежали серёжки с изумрудами. Бог весть, знала ли бабушка, куда они запропастились… Я не помню эти серьги в её ушах. А в книгах жили рукописи маминых юношеских стихов, письма, записки, открытки, марки. 

Дом был стариком, на которого в девяностые возложили ответственность за малых детей. За ними некому было следить. Старик растерялся (груз был явно ему не по годам), но справился.

Не могу уйти. Решаю побродить по двору. Тонкая деревянная входная дверь у этого беззащитного и нелепого существа – моего дома! – раздулась. Почему родители так долго жили в нём, отсчитавшем свой срок? Я пришла с улицы в дом – из сегодня во вчера. Границ нет. Открытая дверь, сквозняк, нет замков и потерянных ключей.

Между гаражом и домом – проход. Он пуст.

В детстве у нас там был царский дворец. Отец смастерил нам из досточек каркас, посадив на макушку конструкции ёлочную звезду. Летом мы украшали дворец цветами, зимой его сторожили снеговички и ледяные животные.

Детскость и чувственность всегда сплетались во мне в диковинный венок. Мне было пятнадцать – открытый лоб, тогда без чёлки, пробор на голове, длинные, по всей спине, волосы с позолотой. У него, тоже пятнадцатилетнего, уже пробивались усы и бородка. Мы прятались у царского дворца. Он сидел рядом и подолгу не прикасался ко мне. О чём-то быстро и восторженно говорил (его лепные губы так хотелось потрогать пальцами) и вдруг влажным горячим ртом приникал к моему.

Я тогда была уверена, что любовь всегда взаимна. Стоило мне лишь пару дней помечтать об этом мальчике, любимце девчонок нашей школы, как он был у моих ног. Мальчишки льнули ко мне, как к усыпанному нежными ягодами малиновому кусту. А я зачастую стояла молча, не делая движения навстречу.   

Пространство мало и тесно. А ведь казалось раньше таким огромным. Под ногами мокрый песок. Вдруг я вздрагиваю, как от укола, и наклоняюсь. Под ногами что-то хрустит. Может быть, ёлочная звезда? Я стремительно ухожу из родительского дома. Пусть всё останется здесь – так я парадоксальным образом буду целее. Человек не машина времени, чтобы соединять эпохи.

У меня дома уже живёт пришелец из прошлого – малюсенький пластмассовый мишка. Гнедая лошадка внутри волчка везла повозку с медведем, на них сыпал снежок. Этот мир был настолько сказочным, что мне, ребёнку, хотелось попасть туда. Волчок удалось сломать, мишку и лошадку извлечь. Участь лошадки теперь неизвестна, а крохотный мишка сидит в своей повозочке на моей книжной полке. Он, как и я, живёт на обломке.   

Мне хочется в сегодня, где мне сорок. Я убегаю из отчего дома. Он может не дожить до следующей встречи. Но я хочу жить.

Мы, сорокалетние, хорошо помним себя восемнадцатилетними и едва ли считаем, что стали с той поры намного старше. Под каждым из нас свой осколок глыбы от развалившейся страны. Между островками нет границ и мостов. В 2013-м жить, конечно, легче, чем, к примеру, в 1993-м. В девяностые страна шарахнула по нам, а мы были слишком юными, чтобы не сломаться. Мы были ни то ни сё – уже не дети, но ещё не взрослые. Но мы сразу повзрослели, как могли, и с тех пор мы – взрослые восемнадцатилетние.

Любовь раскололась на куски, утратив свой стерженёк – способность дарить счастье.

Мне восемнадцать. Он на пару лет старше. Мы мало знакомы, почти не общались. Но тем летним июльским днём 1991 года, встретившись, мы вдруг вместе пошли по длинному виадуку за городом, над оврагами. Он то бережно-настойчиво брал мою руку в свою, то отпускал её, и тогда я сама тихонько касалась его предплечья… В воздухе звенела жара. Мы не заметили, как, спустившись, оказались в заброшенной местности, возле всеми забытого фонтана, на сухом дне которого лежала скульптура русалки. У неё уже от ветхости не было глаз, но рыбий хвост был целый и словно золотой. Помню, мы жалели эту русалку за её одиночество. Мы так и не поцеловались. Но эту прогулку я нередко вспоминаю как одну из самых сильных любовных ситуаций в моей жизни. И могу воображать её в прошлом. Воспоминания лишь зародыш мечты или её обгоревший остов.

Под виадуком могла течь июльская тёплая река. В ноябре её скуёт лёд. В марте на реке вздыбится ледяной панцирь.

Угрюмая вода не знает выхода, она вновь и вновь обшаривает сорное дно. До ледохода ещё нужно дожить. 

Лишь вспоминать и грезить. Ведь уже в августе я ослепла. Способность любить не тех, кто любит тебя, – разновидность слепоты. Стремление общаться не с теми и прикипать, посягать, нарушать границы нелюбящего не любовь.

Сломались мы не все.

Одни сорокалетние проработали травму, и она ушла. Такие люди выздоровели.

Другие переживают полученную травму вновь и вновь.

Они либо не научаются любить. Даже себя.

Либо не хотят иметь детей. Самому бы как-нибудь выжить – вычурно думают они!

Либо…

Всегда окружённая тотальным мужским вниманием, я несколько раз в жизни нутром выбирала тех, кто поначалу давал ложное тепло, много тепла, а потом запирался на тысячи замков. За закрытой дверью меня ждало лишь разочарование. Но я была болезненно инертна. Я вновь и вновь пыталась открыть эту дверь, и лишь звериные рык и дыхание были мне ответом. Зверь щетинился, скалился, хрипел. Мои красота и нежность претили ему. Зато порой ему самому хотелось приласкать меня. Он заманивал к себе домой, гладил мои длинные волосы, целовал в глаза. О златокудрая лесная нимфа, какие у тебя милые ножки и чудный низкий голос… Его банальный шёпот сводил меня с ума. Зверь привечал меня на месяцы, но потом, ударив, сворачивался в виртуальную раковину. Я видела, как исчезают в её створках его мускулистые руки.

Я вновь и вновь переживала травму отлучения от страны. Зверь втягивал хищными ноздрями жареный воздух и бесчинствовал. Как он бесчинствовал! А я алкала возвращения его симпатии. Возвращения того, чего не существовало в реальности, – лжи. Словно я пыталась вернуть другого зверя – ушедшую страну. Я хотела сделать ситуацию отчуждения управляемой. Страна и родители не хотели быть со мной. Значит, «трудный» мужчина, он же зверь, – будет. 

Конечно, такие отношения между женщиной и мужчиной встречались во все времена и во всех странах. Но я уверена, что нынешним сорокалетним в СНГ «повезло» – среди нас таких «не пар» много. Мы текли внутри ледяной реки в никуда.

Страна, как мираж, являлась трижды – мне встретилось три зверя. Четвёртый не в счёт – я узнала его почти сразу и отшатнулась. Общение с первыми двумя длилось по три традиционных года. Третий зверь был самым лютым и хитрым – он приближался и отдалялся четыре с половиной года. Он и внешним обликом сразу напомнил мне волка, но я заставила себя привыкнуть к его внешности.  

Между ними я – избалованная королями маленькая принцесса. Знамя, алая хоругвь. Долгожданное молозиво. Манна с небес. Моей нежной белой коже уступают лепесток и пена. Мужские взгляды прилипают ко мне, как сладкая вата. Я не знаю, куда от них деться. В меня одновременно влюблены не менее десятка мужчин. Так было всегда. Это данность. И лишь звери бесчинствуют от одного моего запаха.   

Обожавшие меня родители в 1993-м словно сошли с ума – гнали из своей жизни, сопровождая напутствиями не возвращаться в отчий дом. Они тоже были лишь символом страны, её калькой, её прямым зеркалом. В их лице страна была неумолима.

Я ушла. Семнадцатилетний Чайльд Гарольд с раскосым взглядом задал мне, тогда двадцатилетней, ритм – три хрестоматийных года лихорадки. О, он был великий манипулятор, этот восточный узколицый красавец. Его нелюбовь ко мне мимикрировала под страсть, нежность, терзания. Он был маэстро эмоциональных качелей – приблизить и оттолкнуть, погладить и ударить, поощрить и отругать… Я взлетала к солнцу, а потом падала лицом об асфальт, и снова к солнцу, и снова об асфальт.

Не травмированный человек отошёл бы от него через два-три месяца после знакомства, а то и раньше. Я же жалась к нему, как к печи. И мне было больно.

Снег падал и падал на его плечи. Мы разыграли ситуацию из шиллеровской «Перчатки». Я бросила свою варежку в уснувший зимний фонтан, Чайльд Гарольд полез за ней, но, малахольный, вылезти уже не смог. Ему подал крепкую руку кряжистый прохожий. Чайльд воспользовался помощью, но был сильно смущён. Я видела, как он ещё больше теперь не любит меня.

А страна нищала. На стипендию можно было купить, пожалуй, пару «Сникерсов». В студенческой столовой чай подавали в майонезных баночках. Стаканы разбились, а приобрести новые было не на что. Осколки от стаканов вонзались в мои пальцы.

Постперестроечные пейзажи отбрасывали на нас свои хмурые тени. А мы, юные, цвели! В городе отключали свет, с перебоями ходил транспорт. Чёрным вечером я шла домой от свечечки к свечечке – в каждом киоске (а они были повсюду) горела свеча. Он не провожал меня. И очень редко звонил – приглашая на встречу. Я бежала к нему, он делал вид, что обожает меня. И вновь исчезал. 

Однажды он наотмашь ударил меня. Это отрезвило.

Весеннее солнце изменило цвет льда на реке. Он стал голубоватым, затем углубил цвет до зелёного. Трещины всё шире и шире. Лёд скоро сойдёт, но когда? 

Мне, травмированной, везло. Меня тоже сильно любили! Не те, кого любила я, – зато терпеливо, жертвенно, не театрально. Целовали в макушку, кормили с ложечки, бинтовали раны и ранки, укутывали, желали, восторгались… Я не сразу, но приходила в себя. И наступало наслаждение самой собой. Самым чутким из любящих удавалось изменить ритм моей жизни, дать мне относительно долгий отдых. 

Достоин ли внимания второй зверь? Он из той же бракованной глины. Я была у него в гостях, когда он прогнал меня в ночь. За полчаса до необъяснимой ссоры он вынул из тубуса ватман, расстелил его на сером паласе и расчертил схему нашего свадебного банкета. Гости с его стороны, гости с моей стороны – тёти Даши уже переговаривались с дядями Валерами, звенели бокалы с игристым, пока его ручка дырявила ватман на рыхлом паласе. Теперь я напрочь забыла, из-за чего мы поссорились. В ту июльскую ночь было прохладно, а я была в белой тонкой кофточке и юбке из лёгкой ткани. Я шла куда глаза глядят. Резкий звук тормозов, белая иномарка. За рулём и в салоне – мальчишки. Они ничего со мной не сделали, ну почти ничего – втащили меня в машину, проехали метров сто, я сильно заплакала, они выпустили меня и умчались. Зверь выбежал на улицу, он искал меня. Я долго блуждала по незнакомому району и наконец вернулась к его дому, мы обнялись. Я рассказала ему о мальчишках. И вдруг он отпрянул – они изнасиловали тебя?  – Нет, милый, нет! – Да! Не хочу быть с тобой, не хочу жить с чувством вины!

Сильный ветер, несущий боль… Ледоход начался. Ангел в военной рубашке с мыса глядит на движение льдин. Он вонзает между человеком и зверем щит. Холодная река кипит.

Взрослея, я расцветала и даже, казалось, умнела. Через пятнадцать лет после знакомства с первым зверем я писала о третьем в ЖЖ, утопая в образности, как в либидо:

«Мне очень недоставало нескольких бусин или звеньев между ними, и я нашла их здесь, в почему-то не прочитанном мной ранее его публичном дневнике. Теперь все вопросы снимаются. Лишь обида не тает вместе с ними. И неживое – надуманно. Когда уверенной рукой вносила в чёрный список этот адрес и уже нажала клавишу «добавить», вдруг обратила внимание, что стоит «птичка» на кнопке «Удалить все уже принятые с этих адресов письма в Корзину», и две мысли забились друг о друга: мелкая, почему корзина так величаво прописана с прописной, и большая – жаль писем… И письма были спасены. А потом всё же здраво удалены – одно за другим. Зачем хранить письма того, кто обижал. Время давало право всё исправить, быть бережнее, но это предложение слышала только я и передавала просьбу, а он будто не видел, что я открываю рот и о чём-то прошу, потому что давно, играючи, залепил моё лицо толстым слоем грима, Homo ludens…

Давид Каспар Фридрих, это был не ты. Я побывала в одном и том же месте – почти год назад и сегодня. То есть уже вчера, ведь желание написать появилось синхронно нежеланию заканчивать нудную статью… Это была маленькая, практически квадратная комната, полная коробок с недавно напечатанными книгами, к ней ведут подвалы и чердаки, а на одной из стен отдалённого коридора – картина в стиле Давида Каспара Фридриха.

Уйти оттуда мне сначала помешал дождь. Я уже вышла на улицу и пошла к метро «Лубянка», как вдруг дождь начался так властно и уверенно, что заставил меня спрятаться в подворотню. Но крупные капли всё же падали на меня и, как ни театрально это сейчас напишется, на три крупные красные розы в моих руках, к тому же подуло холодным ветром, и мне ничего не осталось, как набрать номер его телефона и попроситься обратно.

Почему он, быстро встретив меня, предложил мне обогреватель, а не простые и понятные нам обоим объятья, после которых закончились бы все недомолвки (обижаться на него я не умею), мне не понять. Я не встречала человека, вызывающего у меня большее восхищение, чем он.

Я зачем-то рассказала ему, как ко мне приклеился на Кутузовском молодой, холёный испанец. И по ходу рассказа мысленно обрадовалась, что уже не хочу, чтобы он (не испанец) меня обнял. Испанец-то мне ни на минуту не был интересен.

Мы рассмотрели розы, на их лепестках затаились капельки. Центральная роза смотрела вперёд и держалась прямо и гордо, а две боковые отвернули головки в стороны, и вся композиция напоминала тройку.

Когда я наконец вышла, то поняла, что я сильнее, чем в прошлом году. Настолько сильнее, что могу осознать достоинство и стать молчания и окружить себя им. И мне не нужно писать, положим, ему смс о том, что я стала такая сильная. Ведь это смешно. Потому что это не требует доказательств. И этот пост – лишь потому, что он не читает мой ЖЖ. 

А на стене был не Каспар, но кто-то, пригвоздивший меня почти на год (или на всю жизнь) к этому удивительному ощущению другого человека как искусства, жизни рядом с ним в косвенных переходах смыслов, изумительному бегу по клавишам или металлическим, режущим стопы струнам, когда аллюзия понятнее окрика.

Мне было больно не оттого, что я любила, и не оттого, что он не любил, а оттого, что плевелы наконец отделились от зёрен                                                                                                                                                                                                                                                               и остались в той комнате, которую он по переезде скоро оставит.

Квази-Каспар на стене, послушай, лето – моё время, это зимой я бываю уязвима, а сейчас я сильна, как никогда».

На этом можно было поставить точку. Но мы боролись друг с другом ещё долгие годы. Он целовал мне подмышки и пальцы ног. Он кричал, рычал, отталкивал, ласкал, шептал, молился. А я просто бежала к нему, я хотела кормить его с рук.

Уже сквозь стеклянные двери метро я вижу, как он всем телом устремляется ко мне, я приближаюсь, и он сообщает наотмашь: я должен сразу проститься, дела. Я остаюсь одна, яркая, натянутая, как пружина. Наутро звонок – прости.

В середине любовного акта, полный нежности, жаркий, взъерошенный, он однажды привстал, окинул меня невидящим взглядом, вскочил и начал судорожно надевать свои трусы. Я бросилась его обнимать. Отталкивая меня, разгорячённую, крича что-то, он оделся, пока горела чья-то спичка, и убежал. Через две недели он позвонил – прости.

Несколько часов, и залив освобождается ото льда. Но может налететь ветер и нагнать льдины издалека. Прости, прости, прости, прости… Я выдержала в длительном времени несколько сотен «прости», пока не произнесла «прощай».

О, как сладко я сбросила его с плеч и пришла к тебе. Нам с тобой по сорок. Едва касаясь пальцами, провожу по твоим светлым ресницам. Пальцам приятно. Целую твой живот, и мои волосы рассыпаются, ты нежно собираешь их рукой… Руки твои лёгкие и настойчивые, как ветер. Ты ласкаешь меня, ты много даёшь. Наши встречи я могу перебирать в памяти, как драгоценности в шкатулке. Но твои неответы, укоры, недомолвки? В сорок лет я научилась отличать людей от зверей. Ты был зверь. И я отпрянула от тебя. Я плакала часами, вспоминая, как ты поддерживал меня за локоть и объяснял, почему скрипит снег. На этом чистом этапе любви Бог ещё дарит слёзы. При твоём приближении я резко вытягивала руку вперёд – нет, наша встреча не состоялась. 

Мне не нужен зверь четвёртый. Ибо третий – последний.

В общении с первым, вторым и третьим зверями совпадало ощущение потрясающего внутреннего диссонанса. Мои красота, чуткость, образованность катились к чёрту. Я видела в зеркале своё нежное лицо и не понимала, как можно по нему бить.

Во всех трёх случаях был одинаковый финал. Я освобождалась от зверя, и тогда он начинал тянуться ко мне, обеспокоенно бегать за мной, просить любви. О, как он юлил, вымаливая хоть йоту любви. Как опускался на колени и целовал носки моей обуви! В его глазах я прелестная и желанная. А я не была мертва. Живая, я спокойно на расстоянии наблюдала за его изгибами и скачками. Зверь не мог поверить, что я ушла. Он осыпал меня цветами и поцелуями, я настойчиво отстранялась. Он говорил – ты живая кукла, а моё фарфоровое лицо оставалось невозмутимым. Однажды при мне два бывших (?) зверя боролись за право попить со мной чашечку кофе в кафе. Моё утраченное чувство уже не возвращалось.     

Вскрытие льда не шоу. Река теперь чиста. Время замкнулось в вечной весне. Лишь в сорок лет я вышла из огненного круга и научилась совершать важные для себя поступки, в то время как мужчина-зверь приглашал на ужин, требовал спасения, взывал ко мне, обещал нежность. Я важнее, чем он. Нежность сильнее и ярче подлости.

Мы – поколение сорокалетних. Красивый худощавый мужчина, на вид совсем мальчик с проседью на висках, провожает меня с литературного вечера до метро. Его зовут Алексей, ему 38. Три высших образования (одно из них психологическое) дают ему право быть снисходительным с собеседником. Он говорит со мной обо всём сразу – Льве Толстом, Кустурице и Ван Гоге. Вдруг Алексей неожиданно останавливается, я удивлённо поворачиваюсь к нему, он берёт меня за плечи и вкрадчиво говорит: «У меня к тебе просьба». Я готова выполнить его просьбу, я вся внимание. «Ты не познакомила бы меня с красивой подружкой? А вдруг замутили бы… на четверых? А? Ты мне нравишься» Он смотрит мне в лицо голубыми-голубыми глазами. Я молчу. «Ладно, ты это перевари, а потом вернёмся к разговору», – он чмокает меня в щёку, мы уже в метро, нам в разные стороны.

Пожалуй, я смогу иногда общаться с ним и дальше. Он, по меньшей мере, честен. Он не зверь. Он травмированный человек. 

…Мост через реку. Лошадь накрыта яркой, богатой попоной, а всадница в седле – бледная, нагая, с распущенными золотыми волосами. Ты не трогаешься с места. Лошадь вытягивает шею, похрапывает, сильно и коротко втягивает ноздрями холодный воздух. Всадница слаба. Ты принимаешь её на руки. Я уже не понимаю, кто эта женщина – я или не я. И черты твоего лица мне тоже незнакомы. Мои пальцы погружаются в твои белокурые волосы и чувствуют напряжённость родной шеи.

Мы дома. В чашке крепкого кофе в твоих руках плывёт маленький фрегат. Мне смешно. У тебя шерсть на загривке.

…В голову приходит мысль, что из своего старого дома родители могли бы сделать дачный и продолжать возделывать вокруг него землю, растить сад. Отец поднимает с земли ранетки (все четыре яблони моего детства уже умерли), трёт их о рубашку. Я бегу к нему с ведёрком и собираю с земли краснощёкие кругляшки яблочек. Отец, как всегда, что-то бормочет из классики, на этот раз из «Гамлета» в переводе Пастернака: «Когда я спал в саду в своё послеобеденное время, в мой уголок прокрался дядя твой с проклятым соком белены во фляге и мне в ушную полость влил настой». Я совсем малышка, я не понимаю, о чём говорит отец, но заливисто хохочу. Я так же хохочу, когда отец поёт на немецком диалекте песенку про скачущую галопом лошадь.  

Я открываю дверь и немо приказываю зверю уйти. Он кланяется мне в пояс и удаляется. Он исчезает в проёме умирающего дома.

 

КОМПЛЕКС НЕЗАКОНЧЕННОСТИ

 

Я догадалась, что он коллекционирует голоса. Как только рядом внезапно появлялась его кудрявая голова и нелепая фигура, затянутая в строгий, всегда чёрный костюм и я вынужденно обрывала свою фразу, его ноздри оживали: они жадно вдыхали остывающий аромат замершего на полуслове текста. Он никогда не искал причин для своего появления: разве он не имеет права переступать через любые пороги, браться за ручки любых дверей?

Его сопровождал сложный перечный запах парфюма и пота. На крестьянском по фактуре и городском по спеси лице его лежала ненапускная строгость, так не шедшая к курносому носу и очень длинному, с поднятыми кверху уголочками рту. Мог ли кто-либо заподозрить в нём, смешном, простоватом на вид, неуклюжем создании, известном интригане и недоброжелателе столь изысканное и непонятное эстетство – желание собирать невидимым сачком притихшие обертоны голосов, остаточные сгустки семантики, недослова, недоинтонации? "Не каждый может зна…", "Это был интересный чело…", "Я прощаюсь с вами до завт…" – убивая подобные фразы в чужих устах, он ловко закидывал сачок, подсекал, а затем заворачивал (в прямом смысле) недомолвки в шёлковый платок, которым якобы вытирал пот со лба, и, обогащённый, уходил. Нам оставались опустошённость и боль.

Он каким-то образом проникал в ментальные слои слова, и слово раскалывалось, отдаваясь ему и забывая своего прежнего хозяина. Нам, жертвам, оставалась лишь словесная кожура, одёжка, оболочка. Конечно, через минуту-другую Его Величество Живое Слово вновь овладевало нашими кровяными тельцами, начинало бурлить и гулить в глотке, полноценно, красиво, сильно. Но испуганные уши отзывались на каждый посторонний шум, спина вертелась, как на шарнирах: неужели он придёт снова и отнимет драгоценные секунды наших жизней?

Он приходил, неслышно открывая двери, до двух-трёх-четырёх раз в день. И не только ко мне. Его привлекал и мой звонкий молодой голос, и осиплый едва ли не шёпот господина Д. (по обрюзглой фигуре и месту в жизненном алфавите он был скорее похож на Ь1), и визгливые синусоиды тембра Я., и еврейская картавость К., и громовые канонады О., и вкрадчивый елей В. С болезненным, тяжёлым наслаждением он вбирал в себя свежесть незрелых, совсем  юных голосов: это было похоже на эротический ритуал, настолько красным становилось его широкое лицо, пот капал на пол, руки и торс напряжённо дрожали… Но и старые голоса, величественные или сморщенные, он, всеядный, пожинал шёлковым серпом-платком, геронтофилически, заискивающе улыбаясь.

 Голоса, голосищи, гласы, голосишки, голосёнки, отголоски, перегласовки, гласные, согласные, согласования, согласия улетали из наших уст в его влажные руки, впитываясь в дактилограммы, поры, трещинки, и не возвращались уже никогда. Ему дали прозвища – Чудовище, Дракула, Деревянный Человек и даже Демиург… Вслед ему, очень важному, сутулому, удаляющемуся скованной походкой человека в футляре, редкий взгляд смотрел без едва скрываемой неприязни. Ведь все мы были обворованы и оскорблены им. Ему симпатизировали лишь те, кто был его поля ягода.

Как видно, через обрывки фраз он явственнее ощущал собственную незаконченность, а может, искал ту линию разрыва, где прошла по его душе в раннем детстве или юности чья-то бритва? Разряжала ситуацию только знакомая литературная форма. Наши голоса, как видно, томились в его лаборатории в непрозрачных, тесных сосудах. Быть может, из них готовился эликсир, способный вернуть человека в ту судьбоносную минуту детства, начиная с которой деформировалась его сущность? Чудовище примет эликсир, и разрыв зарастёт, и чудовище станет (?) человеком. Но сколько безъязыкости прибавится за это время в мире, сколько ещё криков и стонов слова, тёзки Христа, услышат встревоженные души, сколько слов-инвалидов поселится в кунсткамере логова Нечеловека. Мечты, мечты об эликсире… Да разве он хочет стать человеком?.. 

Мне долго было невдомёк, зачем заместитель декана в университете небольшого города (прозвища возникали в неистощимой фантазии студентов), куда я регулярно приезжаю с курсом лекций, обходит все занятия по нескольку раз в день? Не извиняясь, он заходит в аудиторию. Он сурово задаёт студентам административные вопросы, поднимает с места тех, кого считает нарушителями. А преподаватель (тот, кто действительно дорожит каждой минутой занятия) стоит в это время с захлебнувшейся на языке фразой и захлебнувшейся от бессилия душой, сердце его с сожалением отстукивает потерянный промежуток лекции или семинара, а глаза с удивлением глядят на текст в руках, кажущийся в присутствии Демиурга мёртвым.

Неужели он получает удовольствие, внося провинившихся студентов и преподавателей в "чёрные списки", выволакивая из аудиторий вольных слушателей, унижая своими визитами всех и, в первую очередь, себя. Быть может, он заходит, чтобы поделиться своим собственным горем, ведь как вкрадчиво искусственным голосом спрашивает он порой: "У вас всё в порядке?"… Не ждёт ли он вопроса на вопрос: "А у вас?", и тогда польётся его горькая исповедь, исповедь человека-затворника, заточённого в футляр своей тесной, чёрной, занозистой души? Я однажды всё же задала ему долгожданное "А у вас?", но он нахмурился и злобно прошептал что-то, по смыслу идентичное фразе "Разговорчики в строю!". Я не скукожилась от его взгляда, откинув со лба золотую прядь, а он развернулся всей своей скорлупой и зашагал прочь, оскорблённый моей непочтительностью по отношению к его высочайшей персоне.

Он великий эстет, этот маленький человек, страдающий маниакальным вампиризмом, коллекционированием чужих голосов и комплексом собственной незаконченности. Чёрный маг, вынимающий кишки и кишочки из недр доверчивого слова.

 


БЕЛОРЫБИЦА

 

В ванне лежала большая рыба. Белорыбица. Википедия о такой пишет: «Достигает 100-120 см длины и 15 кг веса и более. Тело удлинённое, толстоватое. Брюхо белое».

Т. была не крупной, а очень крупной белорыбицей. Рост 158  см, вес – 87  кг. Сейчас она чуть-чуть приподнимала ноги из ванны, рассматривала свои бёдра и голени сквозь стекающую пену, и они ей нравились. От её глаз ускользали глубокие рытвинки целлюлита, возникшие от обильных трапез на ночь с майонезными салатами, красной рыбкой, жирной колбасой и многочасового ежевечернего просмотра телевизора в лежачем положении. Плотно наедаясь, она всегда ложилась вечером на диванчик в одежде, в которой ходила на работу, включала телевизор и через пару-тройку часов крепко засыпала. Муж проходил к Т. тихонько в комнату, укрывал её, выключал телевизор. 

Он перестал быть ей нужным очень давно, сразу, как только прописал в однокомнатную столичную квартирку. Они были женаты тогда не больше года. А прожили вместе двадцать лет. Квартиру ему от воинской  части, где он служил начфином, дали не сразу. Сначала они полгода пожили у его родителей, а потом полгода одни, вольготно, в самом центре города, в квартире его дяди, офицера, женившегося в третий раз, на молодой, и поселившегося в её квартире. Георгий Петрович племянника своего не особенно и жаловал, но уступил на просьбы его матери, своей старшей сестры – мол, пусть молодые поживут в своё удовольствие на всём готовом. Алла Петровна вечерами привозила «деткам» свежеприготовленный ужин, выставляла на стол кастрюльки и туесочки, а в следующий раз, доставляя новый ужин, забирала освободившуюся посуду.  

О таком рае Т. и мечтать не могла. В речке Пливка, возле которой прошло её детство, белорыбицы не водились. Такие появлялись только в столице. Т. ненавидела свой посёлок городского типа: железнодорожная станция была от него аж в 36 километрах, школа только одна (Т. была там «круглой» отличницей), рабочие места – в основном на овощесушильном заводе и на комбинате, производившем мясокостную муку. Т., её старший брат Геннадий и младшая сестра Алина жили с мамой в крошечном домишке, удобства были во дворе, а весной и осенью домишко стоял в воде и нужно было ходить по двору в резиновых сапогах. Их потом оставляли у калитки. По двору Т. несла в руке кроссовки или туфли, в которых ходила в школу и в поселковый клуб, а за питьевой водой на водокачку ходила прямо в сапогах – не до этикетов. Выпившим трактористам и рабочим завода и комбината она позволяла порой целовать себя на дискотеке – за это они, женихаясь, дарили ей конфеты, игрушки, аудиокассеты, а один односельчанин даже колечко серебряное подарил, говорил, от бабушки ему осталось. Целоваться ей вообще ни с кем не нравилось, противно было, но подарков хотелось.

Название её посёлка было невыносимо постыдное (он нашёл своё местечко у речки Пливки, как бы примыкал к ней, и назывался Сопливки), и Т., если спрашивали о месте рождения, всегда гордо называла не посёлок, а область, к которой он относился.

Выстраданные деревенские «круглые» пятёрки оказались совсем не такими, которые помогли бы поступить в столичный вуз. Но покорпев на подготовительных курсах (знания она брала не умом –  здесь пригождались усидчивость, упрямство, однолинейность, концентрация на одном, заветном), она всё же стала студенткой медицинского. Мать на радостях не уставала передавать ей компоты, сало, пуховые платки и варежки, а Т. хотелось столичного жилья, обеспеченного мужа и, главное, ни за что не возвращаться больше в Сопливки. 

Мать, коренастая, с широким обветренным крестьянским лицом, хотя и работала в своём посёлке фельдшером, но похожа была скорее на санитарку или даже доярку. В студенческое общежитие Т. просила её не приезжать: стыдилась. Отец-то у Т. утонул, когда она была трёхлетней, брату было тогда пять, а сестре меньше года. Отца она в душе недолюбливала. Как можно было так неосмотрительно вести себя на воде? Оставил мал мала меньше…

В разговорах с подружками Т. любила придумывать свою другую жизнь. Сочиняла так, что сама потом не помнила, что рассказала. Спасал молчаливый характер: выдумывала только тогда, когда прямо спрашивали. Дружила с домашней девочкой Асей, которая встречалась с сыном генерала, и завидовала ей чёрной завистью, а в лицо заискивала. На Новый 1984 год Т. упросила Асю взять её с собой – отмечать праздник и заодно познакомить с приличным молодым офицером.  

Так, в роскошной квартире генерала – с паркетом, гобеленами и напольными вазами – они с будущим мужем, Вадимом Ореховским, и познакомились. На восемь лет её старше, он, в то время старший лейтенант, и не подозревал, что в белобрысой девчушке с режущим ухо писклявым детским голоском живёт холодный менеджер. Тогда, на заре первой перестройки, правда, и слова такого не знали. А отгадать в ней ещё и виртуозную лгунью он, человек мягкий и порядочный, смог только через двадцать, нет, пожалуй, через двадцать пять лет после знакомства.

Т. умела создать себе личико – нарисовать на безбровом лице бровки, накрасить густой чёрной дешёвой советской тушью белёсые ресницы. Глаза у неё были большие, голубые, губы крупные, припухлые. Общую картину при макияже портил чересчур курносый, очень маленький нос. Да вовсе и не портил… Самой себе она нравилась вся. Муж пару раз удивился вслух, как она меняется, снимая косметику. Она смекнула. Пока не прописал в квартиру, и не умывалась при нём. Знала, что сквозь чёрные ресницы её взгляд убедительнее.

Вещи у Т. до замужества были плохонькие: дешёвенькая куртка, холщовая сумка. Вадим жалел её, каждую неделю водил на рынок: покупали всё, что душа её желала. А душа желала дорогих импортных вещей.

В Сопливки ездила с торжеством. После покупки фирменных джинсов – особенно. Обводила взглядом несчастных одноклассниц, оставшихся там жить. Бедняжки! Горожанкой Т. стала очень быстро.

На первый их совместный день рождения жены Вадим купил ей золотой перстенёк с камушком. Она возмутилась: «Это дешёвка! Я хочу с большим камнем». Психанула, хлопнула дверью. Отмечали день рождения с его родителями и её мамой, без виновницы торжества.

Вадим Ореховский сначала и не подозревал, что невеста, а потом жена, за глаза называет его просто «Орех». Его сначала обижало даже её привычное на людях «Ореховский», но он быстро нашёл для Т. оправдание – по фамилии называют своих мужей эмансипированные жёны в модных советских фильмах. А потом пришлось свыкнуться с собой и как с Орехом: Т. называла его так в разговоре с сестрой и подругами, правда, считая, что он не слышит.  

Подросла сестричка Т., Алина. Тоже стала столичной студенткой. Частенько ночевала у Ореховских, столовалась – конечно, ведь родная кровь. Вадиму не нравилось, когда в их однокомнатной появлялась эта тощенькая, юркая, всегда голодная девочка, но он терпел.

Пока мужа не было дома, Т. в первый год своей работы приводила в гости молодого врача Севу. Однажды Вадим вернулся домой с работы раньше времени, на кухне – чуть слышный разговор, стук чайных ложечек о чашки… Прошёл на кухню – за столом молодой усатый мужчина. Т. даже не познакомила их. Вадим был уязвлён. Гость приходил ещё и ещё, а потом перестал к ним ходить. Менять Вадима на него оказалось совсем невыгодно: Сева был женат, квартиру хотел оставить жене и дочке. Вадим поинтересовался, почему гость больше не появляется. «Вадим, я вижу, он меня хочет. Я запретила ему приходить». В глазах – невинность. Она поднимала себе цену всеми способами. А он верил каждому её слову. Почему?

Её бедой был голос – совсем детский, очень высокий. Т. звонила по серьёзным вопросам, а ей на другом конце провода отвечали: «Девочка, не балуйся! Ну-ка позови маму». Когда звонили Вадиму и она брала трубку, то спрашивали: «Вадим Степанович дома?» – и получив утвердительный ответ, незнакомые люди просили: «Передай трубку папе». Она злилась, скрипела зубами: «Ду-ра-ки». Во всём и всегда виноваты были другие. Особенно Вадим. Он испортил ей всю жизнь.

Детей она не хотела. Боль, огромный живот, потом недосыпание, пелёнки, ОРЗ и опять недосыпание. Ну не по ней всё  это… Она сама ещё дитя, всего-то под тридцать. У неё и голос кукольный, и ручки-ножки маленькие, и волосы пушистые.  

Вроде как не получалось у них с Вадимом иметь детей, уж больно она была в этом предприимчива. Ей стало выгодно обвинять его в том, что детей не может иметь именно он. Вадим расстраивался, по мягкости характера верил. «Ведь я совершенно здорова», – восклицала Т., и это было правдой. Но муж начал тихонько настаивать на том, чтобы взять малыша. Её мама и его родители тоже это советовали, но громко и убедительно. «В семье должен был ребёночек, без детей у вас неполная семья». «Нет-нет, – пищала в ответ своим голоском Т. – У приёмного ребёнка может быть плохая генетика. Кому, как не мне, доктору, это понимать».

Особенной чертой её характера была изощрённая хитрость – ничего-то она прямо не скажет, на всё найдёт ловкое объяснение, но сделает всегда по-своему и при этом останется милой. Разговаривала она убедительно, приподнятым голоском, когда надо льстила, когда надо заглядывала якобы прямодушно в глаза.

К тому же она гордо несла свой ореол доктора – специалистом-кардиологом была средненьким, но внушить друзьям и родственникам, что ей цены нет, умела. Пациенты с пустыми руками к ней не шли. Кто банку мёда, кто кофе принесёт, а кто и часики наручные, изящные, или новую фирменную сумку. Такому доктору и подарок не стыдно вручить, это же не взятка. Ореол семейного доктора у неё вообще был неприкосновенным. То, что семейный кардиолог к свёкру-сердечнику захаживал всего пару раз в год, почему-то не замечали, а вот то, что она ему жизнь продлила лет на двадцать – двадцать пять (любимая семейная присказка!), это уж несомненно. Хотя умер он, когда был с ней знаком шестнадцать лет. Т., конечно, нельзя отказать в помощи отцу Вадима – как-то ему стало совсем худо, Вадим был в отъезде, и она устроила свёкра к себе в больницу, к хорошим специалистам, и потом лекарства периодически ему прописывала, и презрение к его сыну скрывала.

На работе Т. взяла и прошла курсы нейролингвистического программирования – появилась возможность такой стажировки. Ох и пригодилось это НЛП! Опыты строила на всех, но в первую очередь на своём благоверном. Орех стал как ручной. Она так заморочила ему голову, что он, мол, испортил её былую прекрасную жизнь, так убедительно смотрела в его бессовестные глаза своими голубыми глазами с чёрной подводкой, что он поверил. Вадим уверовал, что женился на ангеле, а сам он едва ли не дьявол. Бедная красивая девочка мучается с ним, она достойна лучшей жизни! И как мог тянулся-тянулся-тянулся в стремлении создать ей эту лучшую жизнь. Белорыбица дважды в год по две-три недели купалась в Красном и Средиземном морях. Перед отпуском она специально ссорилась с мужем и уезжала в гордом одиночестве, обиженная, надутая, вот-вот лопнет, а он, с чувством вины, оставался дома или ехал в отпуск один в другое от жены место.

Чувство вины его росло с каждым днём жизни с Т. Уже в тридцать три года Вадим начал сутулиться, седеть, терять волосы. Немного смысла было в его жизни. Только гитара – он прекрасно владел ею, и она слушалась его. У Вадима был композиторский и исполнительский талант. Его старший брат по настоянию вокалистки-жены стал артистом филармонии, а Вадим ещё по молодости ушёл с воинской службы в бизнес, чтобы обеспечить красавицу жену. Однако она не считала себя обеспеченной. Он издал два диска, а она затаила обиду – на творчество, видите ли, деньги нашёл, а новую шубу ей не купил. А ведь была такая прекрасная возможность – подружка отдыхала в Греции и могла привезти оттуда для Т. чудесную шубку. Жлоб! 

У Вадима были, по мнению Т., лавры, он даже ездил с гастролями в Европу. Всегда привозил ей из поездок хорошие подарки – куртки, кофточки, джинсы, сумочки, но она всегда их браковала, некоторые вещи принципиально не носила или отдавала сестре. Иногда даже назло ему продавала, а деньги тратила в своё удовольствие. «У тебя совсем нет вкуса! Вот деревня». Как столичный мальчик стал деревней, один Бог знает. Она стала прямо дерзить ему, не меняя ровной интонации, но он уже слышал не слова, а лишь её кукольный голос, и считал её вежливой. Все выбранные им вещи были красивые, добротные, а время на дворе глухое, постперестроечное. У многих её подруг импортных вещей в помине не было. Он купил в Европе для дома магнитофон, электрический чайник, две разных кофеварки, посуду. Вадим привозил и немного валюты, а на работе вообще вертелся, как белка в колесе. Т. была обеспечена, она горя не знала, получая свои бюджетные гроши за полставки. На его хороших хлебах она стала полнеть. 

Но ей тоже хотелось лавров! Вот, например, таких – стать первым в Сопливках кандидатом медицинских наук. Совмещать врачебную практику с научной работой – нет, для этого Т. слишком нежна. Дома она ходила в детских розовых тапках в виде собачек, на полное личико брызгала дорогую термальную воду, пяточки смазывала импортным кремом. Внешне взрослая, нестройная, тяжёлая в бёдрах женщина, а голос ребёнка, и отношение к себе, как к дитяти. Перешла на работу в научную лабораторию. Днём ставит опыты, кропает кандидатскую, а вечером дома отдыхает.

Диссертация шла очень туго. Давалась она опять же не головой, а просто вымучивалась, кандидатские минимумы сдавались зубрёжкой. Но всего через семь лет фамилия Ореховская стояла в ряду соавторов нескольких научных трудов, авторефератик был сооружён и Вадиму было объявлено, что за ним банкет в честь защиты. Он арендовал на вечер ресторан, перетерпел пляшущих пьяных санитарок – на банкет явно пришли не только члены совета – и пляшущую Т. в новом коротковатом платье и с огромными золотыми серёжками в ушах. «Откуда они у неё?» – вяло подумал Вадим. Ему дали слово для тоста, и он искренне сказал, что для творческого человека очень важна реализация. Почему ему было так горестно возле этого «творческого» человека, он не понимал. Жена была хорошая, порядочная, значит, он плохой.

Больной отец его в постели сжимал в старых руках «корочку» кандидатской (Т., гордая, сидела рядом) и говорил: «Дочка, дочка, молодец! В нашем роду Ореховских таких грамотеев ещё не было. Вот так «корочка»!». «На «корочку» я заработала, – важно сказала Т., бережно забирая пухлыми ручками диплом. – А на маслице пусть уж ваш сын заработает». «Да, дочка, ты права, отдохни, наша труженица! Поезжай в отпуск!» – заворковали уже оба родителя Вадима.

А он обречённо пахал. Ходил в рваной обуви, но копил на просторную новую квартиру. Четверть стоимости квартиры оплатил его дядя, уезжая на ПМЖ в Европу. Вадим купил огромную квартиру в новостройке, с хорошим ремонтом, думал уже передохнуть, вернулся как-то домой, а там работает строительная бригада. «Кто эти люди?» – бросился он к жене. «Я наняла строителей. Не думаешь же ты, что я буду жить в этом недостроенном сарае? Нам нужно обить деревом лоджии, положить в кухне и ванной испанский кафель, я заказала прекрасную итальянскую сантехнику. Вадим, а потолочные покрытия? Ну как нам без них?» «Но у нас нет денег!» – мысленно вскрикнул он, а вслух сказал это спокойно. Возражения не принимались. Он продал отцовский гараж и оплатил шикарный ремонт.    

Новая, прекрасно отделанная квартира его не радовала. Возвращаться вечерами в неё не хотелось. Вадим понимал, что это, возможно, последняя его гавань. Ему хотелось жить, но нечем было дышать. Умер отец, и вслед за ним мир словно погас. Горе было душным, сжимало миндалины, кадык, ноздри. Отец был самым родным для него человеком, отец понимал его, как никто другой. В детстве отец сажал его, свежевыкупанного, на закорки и, бегая по квартире, задорно предлагал: «Купите козлёнка?» Почему-то было очень весело, маленький Вадим заливисто смеялся…    

В конце зимы, в день рождения Т. (по знаку Зодиака она была Рыбой), он отпросился с работы и купил в подарок огромную напольную вазу (такие стояли в квартире генерала, где они с Т. познакомились). Открывая дверь в свою квартиру, почувствовал неладное. Дверь была закрыта не на два, а на один замок. Беспокоясь, слушая своё стучащее сердце (не воры ли в квартире?), он вошёл домой. Из ванной выходила Т., натягивая на голое тело банный халат, а из комнаты слева – коренастый мужчина. Гость протянул ему руку. Вадим поставил на пол вазу и сказал: «Я за продуктами». На улице захотелось курить, хотя давно бросил. Сигареты покупать не стал. Поехал на кладбище к отцу. Могильная земля всё терпит, всё принимает в себя.

Дома его ждала спящая в своей комнате Т., а на столе записка: «Ты всегда был эгоистом, предлагаю развод». Матери, когда пришёл к ней в гости, сказал – мы с Т. разводимся. Больше ни слова. Она так и не приняла этот развод. Не поняла, что случилось. А объяснять было стыдно.

Развод состоялся, а размен квартиры нет. Т. не спешила, её всё устраивало – Вадим был хозяйственный, закупал на двоих моющие средства, оплачивал коммунальные счета, текущий ремонт. Питались гордо врозь. Ему не хотелось её пищи, ей не хотелось ему готовить. Вадим ощущал, что в квартире царил нежилой дух, порой почему-то пахло водорослями.        

Его мама звонила иногда вечерами, и Вадим слышал, как Т. отвечала ей: «Что он делает? Да ничего. Бренчит на гитаре». Для кого ничего, а для Вадима – целый мир. Вот этот его мир и приняла Другая.

Другую Вадим извлёк из небытия. До Другой он решался от безысходности на интрижки, но быстро сдувался, как мяч, словно прокалывая кожу острием скуки.  

Другая была совсем другая. У неё были длинные прямые светлые волосы, прямой нос и желание помочь всему миру. Другая была моложе Вадима на пятнадцать лет и жила в браке с мужем-другом. Она в своё время так и не встретила любимого человека и вышла замуж за друга. Детей им Бог не дал – дети рождаются только от любви. Другая была излишне доверчива, у неё было много жизненного, но мало житейского опыта. В тридцать два года она легко завершала докторскую диссертацию и была к тому же разножанровым писателем и критиком. Внешне юная, Другая была улыбчива и жизнерадостна.

Другую Вадим нашёл в Интернете как литератора. Он узнал её адрес и отправил ей свои диски, и девушка, по своему обыкновению, откликнулась доброй рецензией, опубликовав её в хороших журналах и газетах. Вадим читал эту рецензию, и на глаза наворачивались светлые слёзы.

А потом, при встрече, он услышал её голос. «Почему у тебя такой низкий голос?» – вдруг вскинулся он. Он привык к голосу Т., и тот жил в Вадиме детским колокольчиком. «Низкий? – испугалась Другая. – Тебе не нравится?». «Да нет. Просто я удивился. А почему ты всегда улыбаешься? У тебя же все фотографии одинаковые – ты везде улыбаешься». «Потому что улыбаться полезно, это приносит здоровье мне и окружающим», – улыбнулась Другая. «Нет, не улыбайся». Он не хотел, чтобы она и её грудной голос нравились другим, она – только его, только его.

Он безумно тосковал по ней. Они полюбили друг друга. Кто-то небесный прочитал над ними молитву и соединил их. Они жили в разных странах, но уже не могли жить друг без друга. Вадим хотел быть с ней, он обещал ускорить размен жилья и приобрести для них маленькую квартирку. Другая объяснила, что живёт в квартире мужа. Вадим успокоил её – размен уже вот-вот произойдёт, я заберу тебя. Она честно простилась с мужем, разрыв с ним её убивал. Второго такого друга и волшебного помощника у неё не было. Да и вообще друзей у человека всегда очень мало. Другая была готова ехать к Вадиму. Но не тут-то было. Т. время от времени елейным голоском объясняла своему бывшему, что процесс размена квартиры затягивается – то риелтор непорядочный попался, то клиенты ненадёжные. Оказывается, Белорыбица правила миром! Другая осталась в квартире мужа и стала, как Т. и Вадим, жить с ним в разных комнатах. К такому аду не каждый привыкнет. К тому же она стала очень много работать, чтобы создать своё новое гнездо. Другая заболела.

По два-три часа каждый вечер они с Вадимом сидели в icq и мечтали о встрече. Встречались раз в полгода. Иногда чаще, если выдавалась командировка. Встретившись, не выпускали друг друга из объятий.

 А Белорыбица разъезжала по Турциям и Египтам. Она грела белые рыхлые бока и фотографировала свои прелести, создавая новые и новые альбомчики. Вот Т. возле пальмы, а вот пальма возле Т. Фотку с аквалангом прятала в шкаф, ведь там она была безбровая и безресничная, как рыба. Красивая, но не очень. Любовалась этим изображением сама. И ещё одну фотографию прятала – ту, где она снята со спины и кокетливо смотрит в профиль, но видно, что джинсы уж слишком большого размера, но явно трещат по швам. 

Она и не собиралась разменивать квартиру. Слова у неё всегда расходились с делом. Она сразу отказывала в продаже всем, кто приходил смотреть квартиру («Извините, квартира уже не продаётся»), а Вадиму на его недоумение, почему их недвижимость не продаётся уже два года, невинно отвечала: «Не понимаю, что при этом может зависеть от меня?». Он внимательно слушал её. «Вадим, чувствуется, что ты только что пообщался со своей больной по Интернету – получил очередную порцию НЛП! Я нашему размену не препятствую. Всё зависит от спроса на квартиру, а не от меня. Ты знаешь, я человек порядочный».  

«Знаешь, чур, я возьму с собой Римку!» – говорила она, вызывая у него прилив тепла к ней. Римка – их большая породистая кошка. Они взяли её котёнком и любили, как ребёнка. Кошке было ни много ни мало – четырнадцать лет. 

Т. жила спокойно, ни за что не переживая. Она считала, что Орех перебесится. Девчонка бросит его, да вовсе она его и не любит, эта пустышка. Мало ли что он напел Т. про любовь! «Предложу-ка я шутки ради встретиться им на нашей территории во время моей очередной поездки на отдых. Девчонка откажет ему! Она лишь насмехается над Орехом, иного отношения он недостоин. Он всю жизнь мне испортил! Из-за него у меня даже ребёнка нет!»

Другая не сразу (из робости), но согласилась. Т. устроила Вадиму сцену. «Ты слышишь? Эта девчонка не переступит порога моего дома. Учти, я вызову участкового!». «Но ты же сама предложила». «Это была плохая шутка, у тебя никогда не было чувства юмора».

Коренастый мужик дарил ей мобильники, духи, кремы для лица и тела, но жениться на Т. и не собирался. Не на таких условиях они начали отношения, Т. ведь сама тогда отстаивала свободную связь. У него была жена и две взрослых дочери. Он был одним из её пациентов. Коренастый появился в её жизни уже давно, потому что щедр был на подарки для своего доктора. Как-то, ещё до напольной вазы, Орех заметил, что жена грустит, и предложил ей развеяться в поездке в Финляндию. Она в шутку над Ореховским пригласила туда коренастого и инсценировала, что случайно встретила своего пациента на улице. Время проводила с ним, Вадим, ничего не подозревая, один гулял по набережной. И что ей, глупышке, не догадаться закрыть в день рождения дверь на щеколду? Успела бы одеться, и всё было бы цивильно. Орех съел бы праздничный ужин и пошёл спать. Даже с Севой в юности они были осторожны.

А в напольной вазе стояли камыши из Сопливок.

В почтовом ящике лежало толстое письмо. Т. взяла его в руки. Адресовано Ореху, от девчонки. Им что, мало E-mail? Нетерпеливо вскрыла. В конверте, кроме ласкового, нежного письма, лежала бумажная иконка и салфеточка для его очков. Т. порвала письмо и бросила обрывки в мусоропровод. Вслед за ними, с омерзением, икону и салфетку для очков. «Ах ты, тварь корыстная! Скунс вонючий! Ты ничего не получишь! Я знаю все слабые места Ореха... Я сожму их так, что он выбьет из тебя все потроха. Ты издохнешь!». Зайдя домой, она стала набрасывать на листе бумаги план действий.

Уже вечером началась его реализация. Вместо привычного icq Вадима ждал на обеденном столе дымящийся плов, а в высоком фужере – мартини с крупной клубникой. Т. хлопотала вокруг стола и ворковала. В ход пошла её мама, она была срочно привезена на пару дней из Сопливок в город. Вадиму в который раз было объяснено, что мама нездорова (это вполне соответствовало действительности) и ей ни в коем случае нельзя знать о разводе и размене. Вадим ел плов. Другая не дождалась его в icq и заплакала.

Вадим спохватился, но в стране Другой была уже глубокая ночь. Чары НЛП были сильны.  Он провёл по лицу рукой, словно снимая паутину. По спорной квартире степенно расхаживала коричневая Рима… 

А Т. старалась каждый день, щеголяла красноречием. Ах, как трудно разменять квартиру! Надо ждать и ждать! Сейчас не сезон! Рынок стои?т! Ты лучше позвони моей маме, узнай про её здоровье. Она скоро опять приедет, мы должны показать ей, что живём дружной семьёй. Только попробуй сказать ей правду, ты же станешь убийцей. Вадим молчал, как кремень.

Умерла Римка… Быстро, молча. С вечера ещё ела, а утром лежала, уже окоченевшая. Вадим купил лопату, поехал в лес и закопал кошку. Забирать Белорыбице с собой в свою квартиру стало некого.

Но никакого переезда Т. и не предполагала. Однажды она визгливо вскрикнула: «Вадим, ты считаешь, что я могу жить в халупе?!! Никогда». Он был готов уступить ей, взять не половину доли, а меньше. Т. могла бы купить прекрасную квартиру. 

Вера в Белорыбицу подавляла логику Вадима. А ведь всё было налицо. Ну не сама же она потом расстроит свою мать… Например, в трагикомической ситуации «Телефонный разговор с Сопливками. «Всё хорошо, прекрасная маркиза…»? 

 

–  Доченька, как дела?

– Хорошо, только вот Римка умерла.

– Как умерла?

– Умерла. Да и как бы она жила в однокомнатной квартире, ей тут не было бы раздолья, мамочка… 

– В какой однокомнатной квартире? У вас же с Вадимом трёхкомнатная. 

– Мы с Вадимом уже полтора года как в разводе. И я въехала в однокомнатную. Звоню, чтобы сказать тебе свой новый номер телефона.

 

К Другой приходили с незнакомого номера оскорбительные смс, угрозы, ей писали, что её фотографии отнесли магам, бросили в могилу…

Смс были длинными, обстоятельными. Т. старательно извергала из себя каждое слово. Писала в основном по выходным, чтобы в будни не переутомляться. Самое вежливое из смс гласило: «Скунс в оскале? Фе, как он воняет! Жил бы в своём городке, писакал бы посредственные опусы, рожал бы мужу детей, – не болел бы и не шантажировал, не манипулировал бы приличными людьми. Человек болеет от собственной дисгармонии – пусть скунс подавит в себе циничность, алчность, меркантильность, нездоровые амбиции вкупе с литературной бесталанностью. Это гремучая смесь в основе психосоматики. Поверьте мне, доктору! Будьте с Вадимом самодостаточны и не беспокойте меня своими низкими проблемами». Но её и так не беспокоили. Смс пестрили грамматическими ошибками – на чтение классики у Т. времени явно не хватало.

Отправив такие смс и не получив ответа, Белорыбица невинным голосом жаловалась бывшему мужу: «Это же невыносимо. Твоя больная меня постоянно оскорбляет, пишет смс по ночам, звонит!». «Я не слышал звонков». У Вадима двоилось в сознании. Показать смс от Другой Т. не могла («Уже стёрла!»), а жаловалась так правдоподобно. 

Пользы от Вадима в унижении Другой было мало, и Т. включила в игру сестру Алину, 40-летнюю, незамужнюю, тоже считающую себя почти девочкой. Т. горько нажаловалась и сестре на подлую Другую: «Она меня постоянно оскорбляет, звонит по ночам!». Костлявенькая, бойкая, Алина стала узнавать через друзей-юристов, как бы досадить «сопернице» сестры. Вот Другая поставила в Интернете фотографии, нет ли тут снимков в квартире Т. и Вадима? Нельзя ли за это подать в суд, ведь эта гадина отнимает у сестры жильё… Ах, нету! Вот досада! Но припугнуть милицией лишним не будет. Т. в это время строчила жалобы одну за другой.

А их мама вдруг умерла. Коротким зимним днём. Вадим поехал с Т. на похороны в Сопливки. В домишке двое суток не топили. Гроб не давил на плечо, он нёс её маму, как пёрышко. «Она была как большой больной ребёнок», – тепло думал он о покойнице. А на его шею уже устраивался брат Т., алкоголик со стажем. Т. приводила свои доводы: «Вадим, нам Гене надо помочь, надо протянуть ему руку помощи! Он будет жить у нас!» Вадим в душе возражал. Но эта женщина лечила его отца. Если бы не она, отец умер бы на двадцать – двадцать пять лет раньше. В город они вернулись втроём, с Геной.

Т. периодически звонила к матери Вадима, убеждая её в неискренности чувств Другой. «Эта девушка обманет Вадика – вот увидите, Алла Петровна! Ей нужна только квартира». Старушка слушала. 

Другая болела. Так трудно ей никогда не было. Она не понимала, что происходит с её жизнью.

Однажды ночью ей приснился сон, что она родила рыбу. Рыба вышла из неё, корябая чешуёй. Другая проснулась с ознобом, болью, высокой температурой, в крови...

Нерождённый ребёнок стал жертвой их отношений. Белорыбица заняла его место. И тогда Другая стала бороться.

Уже через два месяца они жили с Вадимом вместе, в третьей, нейтральной стране. Квартира была съёмная, но недалеко от центра. С Вадима постепенно сходила чешуя Белорыбицы. Он обожал Другую, которая стала Своей. Обожал и просто так, и за то, что она обожала его.

Другая прижимала к нему в парке лицо, они сидели, обнявшись, и на её щеке оставался временный рубчик от его колючего синего свитера. Вадим гладил пальцем этот рубчик.

Он мог бы остаться без неё, и от этой мысли всегда было холодно. Однажды он разрыдался и не мог остановиться минут двадцать. Она испугалась – мужчины не плачут. Он тоже очень редко плакал, но надо было выплеснуть вон рыбу, жившую в душе.

Рыба плавала в просторной квартире, от одной деревянной лоджии, на кухне, к другой, в спальне. Это были только её владения. 

 






1 Я всегда огорчалась за судьбу мягкого знака, которому кра-а-йне редко выдаётся честь быть заглавной буквой. Так пусть же здесь он возвышается над соседними буквами. 

 



 

КОСТЁР И ФЕНИКС

 

Когда несколько лет в твоей голове туман и вдруг становится кристально прозрачно, как ясным морозным утром, – начинаешь жить.

Любимый, вот ты близко, совсем рядом, называешь меня нежной куколкой, гладишь мне волосы (от твоей руки тепло-тепло), а потом исчезаешь… Я томила себя досадой, ожиданием, обидами, острым ощущением разлуки с тобой, теряла сон и аппетит, а разгадка – всего лишь в нашей разной психофизиологии. Бог подарил мне способность к постоянному ровному жару. Я как костёр. Тебя Бог создал с не меньшей любовью. Ты как Феникс. Нет, мой костёр здесь ни при чём. Ты сгораешь не во мне. Ты горишь и остываешь от собственного внутреннего огня. Вот ты вспыхиваешь, тянешься ко мне навстречу, и тогда трудно представить существо более нежное и страстное, чем ты. Ты лев, ты выбираешь и желаешь. Но у тебя неизменно наступает стадия остывания. Не душевного холода, а остывания. Тебе нужно время, чтобы собрать себя, восстановиться. А в это время я, инертная и горячая, стучусь к тебе, прошу тепла и объятий. А ты зола, ты безвольно лежишь без очертаний и даже не можешь подняться, ибо зола не держит форму. Это касается только сферы твоих чувств. А когда ты наконец обретаешь хоть какие-то контуры, то сил у тебя хватает только на отпор мне. На жёсткий отказ. На резкое очерчивание границ своего пепелища.

А я неизменно горю. И ко мне приходят греться люди и звери. И я, обиженная, стараюсь забыть тебя. Я красива и нежна, а ты исчез. Но и ты очень обижен, ведь я посягала на тебя мёртвого и затем полуживого.

Забыть тебя у меня не получается. Мне мешает что-то важное. Даже не получается сердиться на тебя. Ведь ты ни в чём не виноват. И я не виновата. Мы просто созданы разными. Но гармония состоит из разногласящих нот.

Тебе нужен отдых, нужен заряд, чтобы потом вспыхнуть (и для меня тоже) искрой эйфории.  

…В ожидании близкой встречи с тобой я точно знаю, что такое счастье. Я как кусочек эфира.  Это ощущение ликования ни с чем не сравнить. Когда утром дочка вдруг проснётся раньше меня и своими пухлыми ручками двухлетнего амурчика прикасается к моим ещё спящим глазам, а я сквозь сон уже ловлю эти ручки губами – я счастлива. Но это иное. Материя любви к ребёнку ещё чище, ещё прозрачнее.

Ты появляешься, я даже не вижу, во что ты одет. Я вижу только твои губы и руки. Мы идём в парк. Мы о чём-то говорим. Но вот ты сначала легонько, а потом крепко обнимаешь меня, прижимаешь к себе и целуешь, целуешь ненасытно и долго, я тянусь к тебе на цыпочках. Ты гладишь мои волосы и шепчешь нежные глупости. К вечеру ты сгоришь. Но я спокойно дождусь, когда ты воскреснешь из пепла. Моя жизнь полна и многоцветна, на душе покой, а в сердце – ты. 

 


К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера