Галина Погожева

Когда такие люди. Поэт Вилли Брайнин-Пассек

В семидесятые мы были очень молоды, и нам хотелось жить и летать. Хотелось чего-нибудь нового и прекрасного. Прекрасного было предостаточно, но оно всё было не новое. Третьяковская галерея, изобразилка, библиотеки Иностранная и Ленинская, Большой зал консерватории… И равнодушная природа. Мы, конечно, ценили. Из современного искусства был Магомаев, Пахмутова, Евтушенко, Вознесенский, Сарьян и Налбандян. Мы, конечно, не ценили. Это потом ностальгия придёт.


И никуда нас не пускали. Зато мы начали дружить между собой, поэты – с художниками, художники – с музыкантами, музыканты – с математиками. Как тогда говорили, общаться. И восхитительно это было! Любимая моя с тех пор и до сих художница Зайцева проживала на улице Станкевича, в двух шагах от консерватории, в коммуналке с длинным коридором – «и комнат питомник» – где я неизменно натыкалась на её старенького соседа Кузина с неизменным же чайником, изрекавшего так же неизменно: «Осень-то, барышня, крàдется»… Ну или «весна крàдется», по обстоятельствам. Или лето.


Однажды летом мы сидели в иркиной красивой комнате на Станкевича, со старинной мебелью с помойки, с зеркалами, рисунками, кистями, натыканными в узбекскую керамику, и я беспомощно-виновато наблюдала, как художница быстрыми ручками шьёт нам одинаковые сарафаны из старинного отреза ситца, глазки да лапки, выпрошенного мной у бабушки. Сноровисто крутя ручку допотопного «зингера», она рассказывала о каком-то новом знакомом, удивительном молодом человеке, который учит детей музыке, просто из всех гениев делает, из тупых и двоечников в том числе. Вот такой он метод открыл, потому что сам гениальный. И что он в гости звал, но адрес она потеряла. Улицу и дом помнит, а квартиру нет. И телефона нет. А зовут Вилли!


Я говорю – а поехали. Мы надели новые сарафаны и поехали. На метро, конечно, на чём же ещё тогда. Приехали в какую-то новостройку, все дома одинаковые, как в новогоднем общеизвестном кино. Нашли улицу и дом. Шестнадцатиэтажный оказался, гад. И подъездов много. Мы крепко за руки взялись и заорали, задрав головы: – Вилли! Вилли!  Из окон повысовывались жители. Кто-то даже вышел и стал спрашивать, а кого вы, девочки, зовёте? Несколько человек собралось. Мы объясняли – учитель музыки, молодой-красивый, детей учит. Нашёлся один, кто знал. Даже до двери Виллиной проводил, сердобольный. Решил, наверно, что мы детдомовские, платья одинаковые. А Вилли нас не слышал, он слушал Баха. Или Брамса. Но звонок услышал и дверь открыл.


Чудесный оказался. На редкость интеллигентное лицо. Как у Чехова, только без пенсне. Иконописное такое. Волосы до плеч, чуть вьющиеся. Худой, длинный. Рубашка и брюки советские сидели на нём удивительно элегантно. Советского тогда никто из интеллигентствующих и диссидентствующих не носил. Лучше умрём, лучше сами шить будем! Джинсы добывались любой ценой, насчёт продать родную мать не слыхала, но знала одну начинающую переводчицу, которая за джинсы невинности лишилась. Правда, привёзший джинсы француз до того обалдел, что женился. Так что со счастливым концом история. С тех пор я джинсов не ношу. Я Вилли потом спрашивала, нарочно он такие немодные вещи носит? Он говорит – да нет, если бы можно было пойти в магазин и купить что-нибудь получше, так купил бы. А бегать-искать, «доставать» – нет уж, лучше музыку послушать. И кстати, качество советских тканей хорошее, без вредных примесей.


Вот так я впервые видела абсолютно свободного человека. И абсолютного неэгоиста. Гребущего от себя.


Мы в тот первый раз засиделись, проголодались. Из продуктов у Вилли нашлось несколько морковок и луковица. И он нам такую вкуснятину из них приготовил, в чугунке. Долго готовилось, долго мы на чугунок внимательно смотрели. Вот такой попался человек, который делает всё, за что берётся, самым выдающимся образом. А вот что стихи умеет писать, он тогда не сказывал, и я все те годы об этом не знала. Да он вообще о себе мало говорил. Разве что если история интересная. А все истории у него были безумно интересные, не то что у нас, москвичей. Меня потрясла особено та, как он будучи пионервожатым вытащил девочку, упавшую в выгребную яму. Никто не решился. Его потом в семи водах отмывали, весь казённый спирт извели. А девочка сказала:


– У меня там ещё туфелька осталась.


– Нет уж, за туфелькой не полезу, – отвечал Вилли.


Он родился в Нижнем Тагиле, куда загремел в ссылку его отец, Борис Брайнин, в тридцатые годы эмигрировавший в советскую Россию австрийский поэт, лингвист, полиглот, доктор каких-то филологических наук. Начальник лагеря, узнав, что он доктор, заставил его принимать роды у своей жены. Справился папаша! Пересказывать долго, в интернете много страниц ему посвящено, есть и воспоминания. А про маму всегда с нежностью, он даже её екатерининскую девичью фамилию – Пассек – к отцовской присовокупил…



 
Мама была доктором, брала меня на участок,
я был крошкой, но помню – мы заходили в дом,
пропахший отхожим местом или, совсем нечасто,
чистыми занавесками, отчаянным трудом.
Мне предлагали кукол в каком-то углу убогом,
зеленоватые дети сползали с высоких нар.
Маму здесь трепетали, она была местным богом,
она говорила «немедленно несите в стационар».
 
И я полюбил врачей, я их не боюсь ни капли –
чтоб сразу, скажем, навскидку – тому тринадцать лет
как-то бродягой безденежным я обгорел на Капри,
и доктор из pronto soccorso мне сунул мазей пакет.
Я их до сих пор не выбросил, хотя все сроки вышли.
Тут Слуцкого начитался – заразный, однако, тон –
такой же прозой, как эта, когда-нибудь дай, Всевышний,
мне, косноязыкому, поболе сказать о том.



 


Насчёт заразного тона всё правда – наверное, трудно с таким абсолютным слухом стихи писать. Тень Бродского его усыновила, тень Слуцкого … но он вышел из тени на солнечный свет. Это заметил сразу же Тарковский, написавший собственноручно записочку в издательство, которая, впрочем, не помогла:


 


При знакомстве с поэзией Вилли Брайнина читателя порадует ощущение сильного и смелого дарования её автора. Быть может, читатель ощутит в этих стихах изживаемые влияния старших поэтов. Но несомненная способность В. Брайнина к синтезу впечатлений, которые ему дарит внешний мир, напряжённого вдохновения молодой души художника и точности средств выражения – порука преодоления посторонних влияний. Преодоление это почти полностью завершено. Мне кажется, что будущее дарование поэта ярко и жизненно. Не сегодня, так завтра мы полностью уверимся в этом.


                                                                                                                                                                                                     Арсений Тарковский


 


Вилли знакомством с Тарковским никогда не похвалялся.


Мы редко с ним виделись. Он тоже много работал, у него росли две дочки где-то далеко. Он весело рассказывал, как однажды получил двести рублей – большие тогда деньги – и на все накупил своим девчонкам разных бус и серёжек в магазине «Власта» на Ленинском, так они визжали от восторга. И так же весело – как получил выездную визу – кажется так это называлось, короче, вожделенный столькими пропуск вон – и передумал эмигрировать. Билет купил и не поехал. Не впервой – математическую школу закончил с отличием и выбрал музыку.



 
По счастью, смолоду я многое запомнил,
я текстами и музыкой заполнил
подвалы памяти. Там всякое теперь –
и мусор, и сокровища, зато мне
спускаться удавалось в мир фантомный
и отпирать заржавленную дверь
в лихие дни.



 


Да, музыка жить помогает. Однажды я шла по городу «в подавленном состоянии» – мне перестали предлагать работу в Госконцерте, где я подрабатывала переводчицей с зарубежными музыкантами. Шопен тебе, Вивальди, Вильнюс, Ленинград, да ещё и платят. Начальник сокрушённо сказал: «Галина Юрьевна, вы такая хорошая девушка, но вот нам прислали чёрный список, и вы там почему-то на первом месте». Я приплелась к Зайцевой. У неё сидел Вилли и профессионально гадал гостям по руке. Нагадал и мне небывалые успех и процветание прямо на-днях. «Какое процветание, Вилли, сплошные неудачи!». Вилли посмотрел на меня своими голубыми глазами и вежливо спросил: «А может, вы эти события неправильно интерпретируете? Вдруг всё это к лучшему.» И действительно, на следующий день меня пригласили переводить кино.


А потом мы потерялись. Наступили девяностые, и всем дали пропуск вон. Замелькали города и страны, параллели и меридианы.



 
Зима. Июль. Лимоны на дворе
уже созрели. Так же в январе
лимоны созревали в Террачине.
……………………………………………………
Прощай, прощай, могучий океан.
Прощай, прощай, пингвин и павиан
и барышни прелестные туда же.
Отсюда, сверху на далёком пляже
не видно ни души. Застыв, стоит,
изображая волны, малахит,
которого здесь столько, что неловко
его дарить – получится дешёвка.



 


А потом мы нашлись. Появился интернет, который всё про всех знает. И раздался звонок. Вилли, пролетая из Южной Африки, не то Америки, решил увидеться. А именно первого января в пять утра, время подходящее. У него между двумя рейсами было несколько часов. Договорились встретиться в полшестого на станции метро Северный Вокзал, куда приходит поезд из аэропорта. Ночью выпал снег, довольно обильный. В Париже редкость. В метро спали и норовили упасть редкие измученные шампанским прассажиры. Из поезда вышел стройный, весь седой, ставший похожим на Петра Ильича Вилли – и надо же, в джинсах. – Вилли, какой ты стал солидный, небось профессор? – Почему, удивился Брайнин, – академик. Мы вышли из метро в Латинском квартале и, оставляя первые следы на девственном снегу, зашли в единственное открытое кафе. Вилли ещё не ужинал, я ещё не завтракала. Никогда ещё не завтракала бургундским с фуа-гра. Из-за стекла нам улыбалось запорошенное снегом рослое существо в чёрных чулках и розовых шортах. Я сдуру помахала ему, новый год же. И оно заявилось к нашему столику и настойчиво стало куда-то зазывать, пытаясь приобнять и поцеловать. Мы малодушно отнекивались, ссылаясь на самолёт, Вилли даже билет показал. Вышли на улицу в белый-белый рассвет. Вилли задумчиво сказал: «Никогда ещё не целовался с проституткой. – И поправился: – С проститутом». И улетел, а на меня нашло вдохновение, и я пошла писать. Поэтому так помню это русское парижское новогоднее утро. Потому что снег и Вилли:



 
Разве горлу прикажешь другие выхрипывать звуки?
Знаменитое белое утро с трудом узнавая в лицо,
сонный снег разгребаешь и, после недолгой разлуки,
к нежной варварской речи спешишь на родное крыльцо.




 



Потом мы несколько раз повторяли этот удачный трюк. Вилли по дороге от мамы из Америки, или пролётом из очередной страны, где открывал музыкальную школу по своей методике, останавливался у нас, мы ходили в какие-то невероятные музеи, например, музей волшебства, и маленькой Лизе дядя Вилли казался волшебником, особенно когда он готовил диковинные блюда. Завидев его, китаец в магазине на углу без слов начинал рубить поросячьи рёбрышки. Один раз он совпал с молодой парой, девушка закончила кулинарный техникум, не надо смеяться. И Вилли пустился с ней в профессиональный кулинарный разговор. У них там, оказывается, какие-то степени, целая табель о рангах. Получается, он и на кулинара успел поучиться. Позже мы стали встречаться на всяких поэтических фестивалях, на которые такие, как мы, ездят повидаться с друзьями. Но Вилли мелькнёт – и нет его. Умыкнули. Все хотят пообщаться с Брайниным.


Несколько дел жизни у него в жизни. Поэтому книжечка стихов только одна. Но у него ещё и музыкальный конкурс в Ганновере – самый крупный получился и посему попал в книгу Гиннеса – музыкальные школы, работающие по его методике, в которой я ничего не пойму, по всему миру. Но для нас-то он поэт. А книжки довольно одной. Если её можно перечитывать. А главное, читать про себя любимые стихи, особенно в плохую погоду. Что это значило для нас много лет назад – издать книжку! Несбыточная мечта, теперь смешно даже. «В 1988 году в Риме, гостя в итальянской семье и полагая, что вот оно, сбылось, вывез я своё сокровище без единой бумажки, перепечатал по памяти на картавом Olivetti (без буквы «р»: печатал «о» и потом дорисовывал), теперь осталось за малым – опубликовать.»



 
* * *
 
Сосед почиет в смиренной позе.
Он был в России. Самую малость.
Стрелять не пришлось. Служил в обозе.
Стрелявших мне что-то не попадалось.
 
Чего уж теперь, такое дело.
Со мною цацкаются, как с принцем,
парящее в пространстве тело
щекочут комариным шприцем.
 
Не беспокоит ли кончик острый?
А, может, попробуем отсюда?
Наученно-ласковые сёстры
Анна, Ангелика, Гертруда.
 
Голоса их становятся тише, тише.
Никого. Горизонт прозрачен и светел.
Подо мной плывут ребристые крыши.
Я опираюсь на тёплый ветер.
 
– О, поле, кто тебя засеял?
– Вестимо, кто – простой работяга.
Курс на восток и слегка на север.
В этой трубе отличная тяга.
 
Польша внизу, проплываю мимо
поля, что пялит слепые бельма,
мимо рассеявшегося дыма,
оставшегося от дяди, Вильгельма.
 
Возврашаюсь, недавно покинутый берег
надвигается quasi una cadenza,
и белокурая стайка ангелик
меня принимает, словно младенца.



 


Так что пускай не говорят теперь про восемнадцатый век, энциклопедистов, когда такие люди… Ломоносов разве что… И вот за окнами осень, время собирать листья, товарищей считать.



 
Придёт листопад – отвратительный тать,
немытый, небритый, соседскую мать
вотще поминающий. Время считать
по осени голых цыплят.
А в это мгновенье святой идиот
назад к золотистому маю идёт –
безгрешный – в черешневый сад.



 


Мне хочется верить, что когда-нибудь, а лучше скоро, мы с Вилли Брайниным-Пассеком улучим немножко времени, купим билеты на край света, найдём улицу и дом, будем стоять под окнами и орать: Заяц! Заяц!



 
Оттуда ни звука. Натурально, ни звука туда.
Но видно – целует каких-то диковинных рыб
с отрешённой улыбкой. А что там – воздух, вода
или вакуум – это неважно, залёт, загиб.
 
Распускаются орхидеи в её саду
и кораллы цветут, и блуждает зелёный взгляд,
и уж если я как-нибудь туда попаду,
то не стану, не стану дорогу искать назад.








Ирина Зайцева. «Русалка готовится к первому Балу». 2014

К списку номеров журнала «ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА» | К содержанию номера