Игорь Ильин

Несколько историй из жизни нашего колдуна

(окончание, начало в №89 и №102)


 

103-scan0003 103-ScanImage534


История поросёнка


(которая многое объясняет),


или


Взгляд на утро с высоты поросячьего полёта


 


– Сегодня я расскажу вам сказку… – сделав страшные глаза, повела свою повесть старшая жена утопленника, когда все жаждущие послушать и покушать с плошками просяной каши1 расселись вокруг костра.


– Страшную-престрашную? – испуганным шепотом уточнил детский голос из вечерних сумерек.


– Страшнее не придумаешь, – раздумчиво, словно перебирая все известные ей страшные истории, кивнула страшная жена.


– С превращениями? – с надеждой на лучшее уточнил все тот же голос.


– Это уж как получится, – не стала скрывать правды старшая жена, с тревогой поглядывая на находящую из-за леса черную-пречерную тучу. – Говорят, когда-то давно – так давно, что он и сам об этом не помнит, поросенок был очень и очень большим.


– Как слон? – в один голос спросили дети.


– Почти как слон, – не стала упираться рассказчица. – А еще у него был хобот…


– Как у слона? – мгновенно догадались дети.


– Почти, – как будто сама мерила, рассудила женщина. И для пущей весомости добавила, – почти.


– А хобот ему откусил крокодил?! – опережая все сказочные события, наперебой послышались голоса.


Shili nawa («очень хорошо»), – то ли похвалив детей за догадливость, то ли осудив за поспешность, вздохнула рассказчица. – Shili nawa! Но если бы это было так, то и рассказывать было бы нечего. Посудите сами…


Дети посудили-посудили и рассудили так.


– Жил-был поросёнок. Большой-большой. Как слон! И еще был у него хобот. Почти-почти как у слона! Но хобот ему взял да откусил крокодил. И не стало у поросёнка хобота…


Ne-e-e-e, – задумчиво протянул кто-то очень и очень рассудительный, во всяком случае – рассудительнее прочих. – Shili nai. Как-то нехорошо получается. И чужой хобот откусывать нехорошо, да и свой совать куда ни попадя – тоже не дело. А еще: совсем-совсем непонятно, отчего это поросёнок теперь такой маленький-маленький, как… поросёнок, а не такой большой-большой – почти-почти, как слон?!


Над лесом полыхнуло и зарокотало, все вздрогнули и зажмурились, а поросёнок от ужаса хрюкнул.


Shili-shili monjila («очень-очень путно»), – выслушав поросёнка, закивали все вокруг.


И то верно: в раскатах грядущей грозы над деревьями древнего леса вполне может почудиться рёв древнего, как и холмы, на которых выросли древние-древние деревья, животного и, может быть, даже трупный… э-э-э… трубный глас дальнего и – не побоимся так сказать! – ВЕЛИКОГО предка самого поросёнка, жалким отголоском которого и был тонкий поросячий визг.


Indeni kegumbo, – в тишине между раскатами, глухо, будто из-под воды, послышался голос рассказчицы. – Indeni kegumbo! Odiva-diva!


Дважды по два раза повторять не пришлось: прихватив плошки, все бросились в большую хижину, а женщина, собрав угли в тяжелую, изнутри облепленную глиной корзину, поспешила следом. Ходить за огнём было её завидным правом и нелёгким, судя по весу корзины, долгом, но она была старшей женой в краале, а значит – и хранительницей очага, а потому доверить огонь кому-либо, хотя бы и другим женам у нее и в мыслях не было. Да и огонь, должно быть, давно привык к её рукам – это понимали даже те, кто, будучи в известном родстве с главой рода, были бы не прочь (вдруг что) занять её место.


Внезапно стало свежо и зябко, словно далеко за лесом у реки, о которой дети знали лишь понаслышке от старших братьев и взрослых мужчин, неведомый огромный зверь, распугав крокодилов и вдоволь налакавшись воды, тяжело вздохнул и побрёл в сторону деревни, отфыркиваясь по дороге и обдавая верхушки деревьев холодным молочным дыханием.


Нынче взрослых мужчин в деревне не было, а без них детям было очень даже не по-детски страшно. Причина же, по которой малышня деревни оказалась на попечении одних только женщин была проста: с наступлением поры «красных листьев» мужчины всего племени гнали скот за реку, где на заливных лугах пологого берега еще буйствовала трава.


С возвращением дождей в деревню возвращались и мужчины. С возвращением мужчин в деревню приходил праздник. Костёр горел веселее и грел дольше; каша, сдобренная подливой, в которой попадались даже кусочки мяса, была намного сытнее, а страхи, что таились в ночном лесу, боялись даже подступиться к костру, у которого сидели мужчины. А мужчины сидели у костра, пили просяное пиво и тоже рассказывали сказки.


От них дети и прознали о грозном, как гроза; зелёном, как болото; скрытном, что твой хамелеон в тени листвы; и быстром, как ящерица в погоне за мухой, Onghadu2, крокодиле, который подстерегал любого, кто только-только хотел напиться из его реки. Они так и воображали его себе: то ли большой-большой ящерицей oshikoko, то ли очень-очень большим хамелеоном efimbi. Таким они и рисовали его прутиком на глине. А на вопрос: где же зубы? – зубы, ничуть не смущаясь, рисовали отдельно. В совокупности это выглядело так, будто у «крокодила» вставные челюсти, выставленные по случаю напоказ. Выходило, надо признать, не совсем похоже, и даже совсем не похоже, но зато и совсем-совсем не страшно. Да, кстати, и сказки, что приносили с собой мужчины, были не очень-то и страшными. И даже совсем не страшными, не страшными и на один крокодилий зуб! И можно было слушать их до самого утра…


Но сейчас, когда до утра еще – ой как далеко, а дождь, просачиваясь сквозь крышу, по кап-кап-капельке капает уже на пол, то тут, то там прыская колкими, как акация, и холодными, как предрассветная рань – бр-р-р! – бр-р-р! – брызгами; а снаружи, неслышимый в топоте дождя, может незаметно подобраться к хижине и сам, не к ночи буде упомянут, зубастый-презубастый (с двумя рядами вставных зубов) крокодил, любая сказка – пусть и о таком милом и теплокровном существе, как поросёнок, oshingulu3, грозилась отобрать сон даже у самых бесстрашных и сонливых.


– Так вот, – молвила сквозь нарастающую дробь дождя старшая жена, – сегодня я расскажу вам сказку, как вы уже догадались, страшную-престрашную, и будет она о том, как пор-…


В это мгновение где-то над хижиной полыхнуло и тут же жахнуло – да так, что все вздрогнули и зажмурились, а кто-то даже заткнул уши, кто-то – пригнулся, кто-то присел, а кто-то – и наземь упал.


– …-осёнок, – не моргнув глазом, продолжила видавшая виды и слыхавшая слухи старшая жена, – в те далёкие времена, о которых и сам, поди, ничего не помнит, очень и очень любил…


Но что любил поросёнок, oshingulu, в те давние времена, о которых и сам ничего не помнил (зато хорошо помнила старшая жена утопленника!) почти никто из тех, кто сгрудился в хижине у костра в ту ночь, так и не узнал. Над ухом рявкнуло так, что тем, кто уже лежал, вставать больше не захотелось, а тем, кто сидел – захотелось лечь и ничего лишнего не слышать. Так и произошло – за тяжелой завесой дождя сгинули привычные звуки: и треск цикад, и голоса леса, и вечный гомон подворья, и слова людей.


 


* * *


По дождливому стечению обстоятельств осенней поры история старшей жены была ведома многим. Ибо, как ведомо многим, ничто так не помогает скоротать дождь, как неспешная беседа у костра или дремотный рассказ о событиях, сколь затейливых столь и поучительных. Но из каких бы источников ни проистекала та или иная история, надо понимать, что все они, эти источники, столь же бесхитростно чисты, и не замутнены потоками грязных измышлений, сколь и всё, о чём вы узнаете ниже. Но начать её придется издалека и задолго до поросёнка с его хоботом и неприятностями.


Да не покажется это невероятным, но собрались как-то звери по одному неотложному поводу. Повод был таков: пьянствовать. Вообще-то, пьянствовать они собирались каждый год, причем не в том смысле, что каждый год у них возникали такие намерения, а в том, что каждый год эти намерения успешно осуществлялись. Кто стоял у истоков пьянства доподлинно неизвестно (хотя некоторые подозрения падали на макак), а вот место встречи с пьянством оставалось неизменным и было точно известно всем.


Среди множества что называется «просто сказочных» да и не просто сказочных растений4, коими славятся здешние места, растет себе такое коварное дерево omuongo5 (более известное, как marula, менее – как Sclerocarya birrea, а более-менее – как «пьяное дерево»). Под сенью оного и собирались пьянствовать звери. Неописуемое же коварство дерева omuongo крылось в его плодах. Зелёные плоды, честно признать, были отрава отравой. Зато зрелые за лето наливались таким знойным соком, что принимались бродить, как попало: одни – едва коснувшись земли, другие – еще на ветвях, а третьи – и вовсе на лету. Да что тут тень наводить, когда и дикобразу было ясно, что плод marula – тот еще фрукт!


Этот-то фрукт и вызывал известное брожение в умах и желудках у тех, кто падок на сладкое. А падкими были поголовно все от мала до велика. И только самые великие и стойкие могли устоять, устоять на ногах, отведав всю низость коварства спелых плодов. Стойкими, с оговорками, считались слоны, носороги и куду. Относительную стойкость проявлял и жираф. Хотя его и относило то туда, то сюда от вожделенного древа, он всякий раз возвращался и продолжал начатое дело пока не обмякал, задумчиво опершись подбородком на надежную ветвь где-то высоко в кроне. Так и засыпал, навлекая недовольство тех, кто путался у него под ногами, подбирая падалицу. Спал он, впрочем, недолго, и нужно было следить, чтобы вовремя ускользнуть прежде, чем он начнет брыкаться, стряхивая минутное наваждение.


Первыми на сказочное дерево налетали, скорее всего, птицы. А вот едва ли не последним налетал носорог. Он вечно прибегал впопыхах, будто боялся, что обойдутся без него, и, по слабости зрения, с разгону бился лбом о ствол, вызывая сильное древотрясение с обильным плодопадом. Признавая за ним эту его маленькую слабость, все загодя раздавались по сторонам, и, переждав плодопад, осторожно прокрадывались обратно.


Надо ли говорить, что, даже припозднившись, носорог получал свою носорожью долю. Слоновья доля, благодаря росту и хоботу, доставалась слону. И потому столь сладок был сон даже маленького слоненка, что, подкладывая под голову мягкого страуса, приобнимал того за шею, чтобы пернатый не удрал. Но какова же была доля нашего поросёнка? А доля у него была, прямо скажем, свинская – оттого, что все прочие поступали с ним как-то по-свински. Верхушку обносили макаки, слоны и жирафы. Потом прибегал трезвый носорог, с которым, пока он трезв, шутки были плохи. Сурикату и бородавочнику хватало и того, что падало с неба. Поросёнок же вечно оставался с носом, вернее – носился со своим хоботом, поскольку ему всегда не хватало чуть-чуть: то ли дотянуться выше слона, то ли подобрать то, что упало, шустрей сторожких сурикатов. В общем, куда ни кинь – не хватало чуть-чуть. То есть, как бы и хватало, но только «почти».


Из-за этого «почти» было не то, что бы очень обидно, а очень и очень даже обидно. А чем обиднее обида, тем пуще она ищет выход.


 


* * *


В поисках выхода для великой своей обиды – ибо нельзя же допустить, будто кого-то великого могла точить мелкая обида! – великий предок поросёнка долго думал. Думал-думал и додумался:


СРЕДИ ВЕЛИКИХ


ОН


 ДОЛЖЕН


ВСТАТЬ


ПЕРВЫМ!


 С этой мыслью он не то, что уснуть не мог, а даже вовсе не ложился и еще засветло сел под деревом – ждать. Мало-помалу то, что было «засветло», покраснело докрасна, а там – и смерклось дотемна, и незаметно на поросёнка наступила ночь. И тут уж, как бы ни был он велик, а с наступлением ночи ощутил себя таким маленьким и потерянным, всеми забытым и покинутым, и таким никому-никому не нужным, что впору было то ли повыть на луну, то ли напиться до поросячьего визга.


Выть на луну поросенок не умел, оставалось – напиться, но и тут выходила заминка: дожди на ту пору уже иссякли, овраги опустели, и высохла даже грязь в низинах и долинах, отдав свою влагу деревьям, травам и облакам. Деревья налились плодами, травы поднялись, а облака уплыли прочь.


Зато уж безоблачная ночь выдалась на загляденье. Небесные светлячки, переливаясь, как роса поутру, мерцали так ярко, что, казалось, освещали самые глухие тропы в самых что ни на есть беспросветных уголках леса. По ясному небу то и дело пролетали горящие стрелы, устремляясь туда, где за мутными за дальней далью тёмными скалами скрылось остывающее вечернее солнце. Когда же выглянула луна, огромная, словно глаз испуганной антилопы гну, сделалось окончательно ясно: ясно, что если и бывают такие ночи, что слывут «волшебными», то эта одна из них.


Лишь одна непроглядная туча смущала взор, устремлённый в прозрачное небо. Эта туча висела прямо над головой, и всю ночь в ней происходило какое-то брожение. И, вполне ожидаемо, несколько плодов смачно шмякнулось неподалёку, а один – тот и вовсе угодил поросёнку по лбу, как бы подталкивая к определенным открытиям. Так ему открылось, что первыми на заветные плоды налетают не звонкие ранние птички, как можно было подумать, а безмолвные ночные существа elindilindi6.


На голову они не падали (что тоже могло бы заставить задуматься), но дальше этого открытия великий предок не пошел. А обратил он к ним свой трубный глас с великою, опять же, просьбой: пока все спят, в тиши поднять его повыше на вершину, дабы и самому обойтись по-свински с теми, кто так же обходился с ним. Ничего не сказали в ответ ему скрытные жители ночи, а, ни слова не говоря, взвились в подлунную высь и – отказавшись от сладкого! – подались куда далее прочь – так, словно их ветром сдуло.


И с горечью вспомнилось Великому предку, как его Великий предок поведал, как однажды вот так же, задрав голову, сидел он под заветным деревом, когда увидел в небе стаю ширококрылых нездешних птиц с гибкими, как змея, шеями, и растопыренными, как у лягушки, лапками, но не зелеными, как листва весной, а желтыми, как листья перед засухой. И так же обратился к ним с маленькой (относительно своего величия) просьбой, но те лишь загоготали в ответ. А вожак, описав плавный круг, бросил с высоты недосягаемой, как оказалось, для засохшего комка грязи: мол, он-де птица высокого полёта, а зовут его Ohokui7, и не дело ему, такому хорошему, опускаться до какого-то грязного животного, и оттого, дескать, не друг он поросёнку.


Обидными были эти слова, обидными потому, что когда-то его (предка поросёнка предка) предок обращал свою просьбу птице куда более высокого полёта. Звали ту птицу Ohua, а парила она так высоко, что снизу и не разглядеть: то ли это мошка малая вьется у самого носа, то ли и впрямь – могучий и гордый  Ohua кружит в необозримой синеве. Так вот, Ohua упрашивать себя не заставил, а в одно мгновение ока снизошел до поросёнка, можно сказать даже – камнем упал с небес! Но куда он унёс предка предка предка поросёнка – так и осталось тайной.


Поэтому и завещал тогда великий предок великого предка нашего поросёнка всем потомкам своим: никогда ни о чём не просить птицу Ohua, а лапчатой птице Ohokui передать, что и поросёнок отныне её знать – не знает, и потому – не друг эта птица ему.


Озирая небесные дали, где затерялись, как ветром сдутые, elindilindi, великий предок подумал, что надо бы и себе передать своим потомкам, что и крылатых жителей ночи просить, как это ни печально, не о чем…


А в наступившей после их отлёта тишине могло показаться, будто волшебная ночь так и пройдет незаметно, не явив никому волшебства, как и любая другая, вполне себе обычная ночь. Но так могло лишь показаться. А показаться потому, что в сказках никогда и ничего сразу не делается. А не делается потому, что ночь впереди длинная, и надо, чтобы хватило слов дождаться, пока дремота смежит веки самым терпеливым слушателям.


Вот почему иногда волшебство происходит не ночью, а тогда, когда уже брезжит рассвет.


 


* * *


Когда поросёнку показалось, что уповать уж больше не на кого, и осталось лишь биться головой о ствол, в гуще ветвей послышались голоса. То есть, очевидно, хотя не очень-то и видно, поначалу только показалось, что они послышались; но, попрядав ушами, поросёнок убедился, что голоса не только послышались, но и донеслись. Он прислушался. Такими крикливыми, визгливыми и противными голосами могли говорить между собой только макаки. И как тут было не вспомнить, что именно за макаками длинным хвостом тянулась череда таких бедовых историй, что и поверить трудно, а среди них и та, будто никто иной, как они, макаки, и проторили тропинку к пьянству, по которой уже пошли другие звери.


Вот и нынче, пока честные звери спали: кто – в чёрной норе, кто – в желтой траве, кто – в тихом дупле, кто – в густых кустах, а кто – и попросту где придется, самые хитрые уж были тут как тут. И тут-то, уже в предрассветную пору, поросёнка – как бы это красно выразиться? – под сенью пьянящей осенней листвы и осенило. Как верно его осенило доподлинно не известно. Очень может быть, его даже не осенило. Может быть, ясное осеннее солнце уже раскинуло свои лучи по краю леса, заодно озарив и поросёнка. А может быть, хватило и одного лучика, который пощекотал поросёнка за ушком и тем ускорил ход его мыслей. А ход его мыслей, между тем, был сколь извилист, столь и путан, но конечно был таков.


 


* * *


…Хорошо тому, кто птица! Птица падать не боится – есть у птицы два крыла, чтобы та летать могла.


Крыльев нет у носорога, но ему везде дорога. Даже там, где нет дорог, путь проложит носорог. Там, где удаль носорожья – не бывает бездорожья! Там и треск, и хруст, и топот, и куда глаза глядят, убегают антилопы, люди, зебры, леопард… убегают все подряд потому, что жить хотят.


Леопард летать не может – потому, что крыльев нет, но с его когтями тоже он всегда найдет обед. Сверху видит, как на блюде, желтых глаз голодный взгляд – леопарды (как и люди) очень любят поросят.


Да и кто же их не любит – любит, например, питон: повстречает, приголубит и в объятья примет он. Хочешь в луже искупаться, глядь – а в ней уже питон: тут же лезет обниматься (только это – моветон). Но зато питон упитан, и красив он и силен: днём ли, ночью крепко спит он, потому, что он – питон.


А возьмем, хотя бы, кобру (хотя лучше бы не брать) – вот у кобры даже рёбра можно все пересчитать. Кобра пялится недобро и, шипя, стоит без ног – не имейте дела с коброй, если вы не носорог! Кобра лазит по деревьям – не понятно даже как… у зверья к ней нет доверья, в том числе – и у макак.


А макакам –  не до скуки, ведь не зря гласит молва: у кого свободны руки, то пустая голова! Палку взять и бросить камень –  это может не любой, а лишь тот, кто сам с руками и, конечно, с головой.


Среди бушей, будто парус, промелькнувший вдалеке, есть такая птица  –  страус; странен он, когда в тоске, то ль в унынье прозябая, то ль от зноя изнывая, то ль забот иных не зная, прячет голову в песке. Вот такая птица – страус. Оставаясь таковой, тем не менее, он – казус (видно, что-то с головой).


А еще есть львы … Увы…


 


* * *


Приблизительно на этом повороте в ходе своих мыслей (хотя, может быть, и на любом другом) поросёнок спохватился, сдал назад и сказал себе “тпру-у-у”, то есть “ хрю-у-у”. Макаки перестали жевать и хотели было первыми бросить в него камень. Но камня под рукой не оказалось, а разбрасываться волшебными плодами макаки и сами не захотели.Тем временем чудодейственные плоды уже начали действовать чудным образом: сверху похихикали, переговорили, кто-то куда-то побежал, откуда ни возьмись появились крепкие лианы или украденные у сонных людей бесхозные сыромятные ремни, и под общий визг и хохот поросёнок был поднят и водружен на самую древнюю и толстую ветвь волшебного древа 8.


Там его и застала залетевшая на шум в надежде поживиться бесшумная ночная птица Exuvi, но, завидев среди ветвей целого поросёнка, выпучила глаза, покрутила головой, замахала на него крыльями и пропала так же бесшумно, как и появилась. Правда, с тех пор вот так, выпученными глазами, она и глядит на мир. А от её головокружений у любого, знакомого с ней не понаслышке, от собственного недо-умения идёт кругом голова.


Шла голова кругом и у поросёнка. Но не от того, что он пытался покрутить ею, подобно пучеглазой отныне птице Exuvi, а от высоты своего положения и чудной силе воздействия волшебных плодов. Хотелось то ли петь, то ли танцевать, то ли всё вместе и сразу. А сил противодействовать этой волшебной силе с каждым съеденным плодом становилось всё меньше.


Давно известно, что на тело, помещенное в гущу ветвей дерева marula, действуют несколько сил. В этой истории важны две: сила брожения и сила тяжести. Возможно, ввиду силы внутреннего брожения, поросёнку приспичило и самому побродить по дереву. А может быть, хватило силы тяжести самого поросёнка, удвоенной поглощенными плодами, но вдруг раздалось громкое “хрясь”, а мгновенье спустя - “грюк” и “хрюк”. Последние два звука слились в один: г-х-х-р-р-хрюк! Что было дальше, можно и не говорить.


 


* * *


…Дождь к тому часу совсем уж иссяк. И в сказке можно было бы поставить долгое-долгое-долгое многоточие: кап…кап…кап…


Но в серых предрассветных сумерках слуха рассказчицы коснулся тихий-тихий шепот, и, оглядевшись, в глубине хижины она увидела всё ещё открытые любопытные детские глазки.


Meme, – спросила маленькая девочка, которая до рассвета, кажется, так и не сомкнула глаз. –Meme, а что же было дальше?


–А дальше, – немного удивилась рассказчица, – рассказывать-то особо и нечего. Последнее, что увидел поросёнок с высоты, была большая семья слонов. Во главе со своей бабушкой слоны неспешно шли к заветному древу, а по пути зачем-то валили другие деревья. Поросёнок очень удивился, но присматриваться и размышлять не стал – потому, что и без этого понял, что делать, если поблизости нет макак. А слоны, между тем, корчевали отнюдь не все деревья подряд, а только колючую акацию. И вот почему. Акацию9 с её ядовитой листвой слоны не любят. А любят они траву. Но под акацией трава не растёт. Трава растёт там, где акации нет. Умные слоны поняли это давным-давно. Вот только поросёнку рассказать о том не успели.


Поросёнок же понял всё по-своему и с тех пор стал подкапываться под заветное дерево. За это его и невзлюбили все остальные звери: и жираф, и носорог, и бородавочник, и даже макаки. Так и вышло, что любой, кто замечал поросёнка за подкопом, так и норовил его обидеть и тут же прогнать. В бегах поросёнок становился всё меньше и меньше, да и хобот ему теперь только мешал. Так что очень может быть, он и сам отринул его, как ящерица хвост, в годину большой опасности, с визгом улепетывая от какого-нибудь носорога. Но уже сильно измельчавший и отощавший, и без хобота, он и приблудился к человеку.


 

* * *

– …На том, пожалуй, и закончим эту историю, хотя бы потому, что кому-то уже очень давно пора спать, – сказала Meme,  приворачивая девочку к себе и согревая её своим теплом.

– …Не один дождь пройдет, и не раз еще сменят деревья листву, пока ты вырастешь; но когда-нибудь ты обязательно вырастешь – и вырастешь  рассказчицей, что и передаст эту и другие истории будущим людям, – подумала она, отчего-то вспоминая себя. Но вслух ничего не сказала.

…Кап…кап…кап…












 
   

 

8Схожая версия этой истории бытует и у народностей Мозамбика (см. ContosdeMozambique).Отличается она тем, что в ней для подъема на вершину поросёнок обходится без посредничества макак, а сам мастерит воздушного змея. С нашей точки зрения эта версия менее правдоподобна. В пользу же нашей версии говорит, в частности, тот факт, что в португальском языке домкрат называется “macaco”, что для нас является исчерпывающем доказательством подъемной силы именно макак.


9 Деревья акации начинают испускать яд не сразу, а когда обрывают листву. Поэтому жирафы, которые все же приспособились ее жевать, объедают только верхние листочки и тут же переходят к другому дереву.


 

 

История следующая

Взгляд наутро с высоты петушиного полета,

или

О чем молчал петух

…c первыми петухами собрался было подать голос и местный петух. Собственно, ради этой утренней радости он и встрепенулся ни свет ни заря.Раскинув крылья, что придавало ему даже некое отдаленное сходство с орлом, он вспорхнул на частокол, что уже заметно возвышало его над разными курами, распетушил хвост, что подымало его в куриных глазах на высоту, недоступную уже никакому орлу, слегка прокашлялся, вытянул шею, но…

Вместо ВОЛЬНОГО и КУРАЖИСТОГО петушиного “куры-куры, ку-ку” из горла у него – можно сказать курам на смех! – вырвалсякакой-то недо-ВОЛЬНЫЙ и просто-таки обескураживающий орлиный клекот.

Но курам было не до смеха. Они разом вздрогнули, залопотали крыльями и бросились врассыпную. Ибо одно дело – игриво бегать по двору от петуха, как то и положено естественным ходом естественного отбора, и совсем другое – от орла, который занимается отбором противоестественным.

В тягучей тишине, что твой петушиный гребень, наливался рассвет. Красками рассвета наливался петушиный гребень. А петух все не мог собраться с духом. И вот отчего.

В наступающем свете дня не было нужды таращить очи, как тому филину, или воспарять в необозримую высь, как тому же орлу, чтобы внизу, у самой ограды, разглядеть нечто большое, темное и бревнообразное. И при всей своей бревнообразности… кх-кх – ещё и подающее признаки жизни! Такого сочетания признаков петух не любил. Так завещал ему дух его предков. А за такой этой его нелюбовью стояла одна дивная давняя история.

 

* * *

А было так. Приключился как-то с одним из его предков такой вот обидный сон: словно он понимает слова людей. Да не какое-то там «цып-цып» да «кыш-кыш», а самый что ни на есть темный смысл людского “бу-бу-бу” и “шу-шу-шу”. И вот снится ему, будто в некую голодную пору, наслушавшись надо-и-не-надо-въедливого куриного «куда-куда», пошел он узнать, что думают себе люди. И что же слышит он? А слышит он, что куры есть куры.

Куры несут.

Куры несут яйца.

Куры несут ЛЮДЯМ яйца!

А взять петуха?!

Что он несет?!

Да-да, вы только послушайте,

Что он несет!!

А что, если взять петуха да и…

Слушать далее, что с ним сделают, если его возьмут, не было мочи. И петух подался прочь, подальше от людей с их тайной злобой, корыстью и коварством. Закат пылал, как петушиный гребень. Петушиный гребень багровел, как закат.

Оно когда б среди петушиных предков числился страус, он просто окунул бы голову в песок, глядишь – и поостыл. Но петух был не из тех, кто прячет голову в песок. И даже не из тех, кто вообще что-либо прячет. Он был из тех, кто смело достает. Но что тут было доставать, когда раскаленная полуденным зноем земля, пусть и не горела под ногами, однако все еще нещадно припекала, как та змеей шипящая зола, когда в ней запекают ошикопу8. Зато от вечерней воды вот уже веяло влажной прохладой, и потому петух сгоряча устремился туда, откуда пахнуло питьем.

Покуда, петляя под пологом пущи, петух перебегал к питью, подле питья, помимо прочего, по песку поползли подозрительно плотные тени. Потом послышалось “плюх-плюх-плюх” – и тени плавно пропали в воде.

Наступала ночь. И, на ночь глядя, приходилось признать: ничего в той ночи не видать, и ничего до утра не предвидится. Пришла пора подумать о ночлеге. Но это только говорится «думать», а думать-то было и нечего. Не стал мудрить и петух. У первой же кучи, что теплом своим чем-то напомнила ему навозную, он привычно загрёб лапой, раскапывая местечко поудобнее, и… а вот тут-то впору было б и задуматься: в ямке томились яйца...

Как они туда попали? Кто их снёс? Но об этом ли было думать, когда глупые люди думали, будто он, петух – петух! – не способен додуматься принести им, людям, яиц?

Когда наутро нога первого человека ступила в курятник, глаза его чуть не выскочили из. На видном месте гордо восседал петух. Опознав человека, он как бы нехотя привстал, и взору человека открылось то, чего тот уж никак увидеть не ожидал.

Человек выскочил туда, куда позвали его глаза. Но выскочил ненадолго. И вернулся уже с другими людьми. С ними произошло то же. В тот день шум и гам людного сборища впервые заглушил то, что когда-либо происходило в курятнике.

– Виданное ли дело, – шумели одни, – чтобы петух приносил яйца!

– Какое там «виданное», – перекрикивая первых, галдели другие, – если оно даже неслыханное!

– Да и петушиное ли это дело?! – петушились третьи.

– Уж, не к дождю ли это? – как бы ненароком вопрошали четвертые.

В пылу противоречий послали даже за колдуном за две деревни от курятника. Подгоняемый напутствиями, посланец обернулся быстро, и уже за полдень все противоречия были забыты. По словам колдуна, правы были как первые, так и вторые, так и третьи. И лишь по поводу дождя колдун не очень-то был уверен. То есть, был. Но в обратном.

– Не дождетесь, – поглядев на небо, заметил он.

Относительно же самих примет, которые сколь невиданны, столь и неслыханны, предположил он, то они говорят не столько о смене погоды, сколько о перемене мест.

После полудня не проползло еще и четверти тени, как все увидели, что и колдун тоже прав.

Вначале, кто куда, бросились куры. Потом рассыпался курятник. А вслед за курятником врассыпную бросились все.

Дивиться невиданной спешке, с которой всё живое покинуло родную деревню, может лишь тот, кто сам никогда не бегал от крокодила.9

Единственным, кто не стал убегать, был, опять-таки, петух. Будучи какой-никакой, но птицей, то есть, существом, предрасположенным к полёту, он воспользовался тем, что умеет делать лучше крокодила. Захлопав крыльями, как та пальма на ветру перед дождем, он взвился ввысь перед самым носом оголотелого у себя в болоте хищника и одним махом (или двумя) очудился на ограде. Как будто она могла оградить его от дальнейших поползновений.

Быть может, так бы оно и случилось, когда бы крокодил, кроме поползновений, не выказал еще одну свою, равно губительную склонность: склонность к попрыгновениям.

Сторонние наблюдатели (их можно так назвать потому, что с той стороны, куда они успели добежать, все было видно как на блюде) на пальцах потом показывали, насколько петух разминулся с верной гибелью. Для показа хватало одного мизинца. Словом, петуха и впрямь спасло чудо, хотя частокол оно и не спасло.

А вот наглядно оттопыренный, чудомерно-показательный мизинец заставлял задуматься. Он очень заставлял задуматься. Заставлял задуматься о том, как даже самое, казалось бы, малое чудо может, оказывается, привести к очень и очень большим последствиям. Последствия же были таковы.

В тех краях, где водятся крокодилы, люди не понаслышке знают, что крокодилы умеют не только водиться, но и сушиться. Поэтому лучше с ними не водиться. Ни в воде, ни на суше.

А петух с той поры стал очень плохо спать. Сны ему, даже если и снятся, всегда коротки и тревожны. Но это и не важно, потому что он их не помнит. И хотя на заре он уже на ногах, на чужое не зарится. А когда пьет – даже, когда пьет из лужи! – от пережитого некогда ужаса всегда закрывает глаза.

С ним пытались поговорить. И не однажды. Но дети, которым это было интересно, с возрастом убеждались, что говорить с ним особо не о чем. Поскольку, кроме «цып-цып» и «кыш», он, кажется, ничего не понимает. Но, может быть, это и к лучшему. Для всех.


 

История отходчивая

или

следующая за предыдущей

 

Дремучей ночью колдовской ничто не спит вокруг, пока во тьме горит костер, сжимаясь в тесный круг. Вокруг костра – глаза друзей, а за – в чертогах ночи, среди деревьев и теней мерцают злые очи. В нечаянном отблеске луны их мимолетен взгляд – они, как осень, холодны и за огнем следят. Взлетают искры над костром и гаснут среди звёзд. Здесь дым, как дом, тебе знаком, здесь дым – родной до слёз. А в тихих сказках у костра известных наизусть печаль полей, лесов тоска и палых листьев грусть. В далекой дали, в облаках, не твой ли бродит дух, пока ты дремлешь, и пока не прокричит петух?

 

** *

Мы совсем забыли о том, что будущий бывший утопленник, изнемогая от жажды как таковой и жажды знаний: куда подевались его беглые жены, преодолел не малый, а долгий и опасный путь, который в иную пору года и в другие дни мог статься поводом для куда более  короткой истории, чем та, что разыгралась на колдовском подворье. Впрочем, история, как всем известно, она – совсем не о том, что было бы и чего не было, а совсем наоборот. История – она как бы о том, что было, а если в чем-то и привирает, то уж не в том, что было бы, а только в том, что было.

История же, что приключилась наутро с будущим бывшим утопленником, честно говоря, была такова.

Вкусив запретного зелья, от пагубного пристрастия к которому ценой целой коровы и втайне от него самого собирались лечить утопленника, все напелись песен и дружно спали. Не спал только сам утопленник. То есть, он-то, вроде, и спал, но спал как-то очень чутко: то и дело просыпался, вздрагивал, от кого-то отмахивался и кого-то призывал. Попутно он то дрыгал ногами, словно пытался убежать, то шарил по земле, словно подыскивал камень, которым хотел в кого-то запустить, то куда-то полз, то внезапно замирал – словом, наутро он уже настолько обессилел и окоченел, что петух, взлетевший на покосившийся от ночных передряг осиротевший шест, никак не мог взять в толк, что в таком случае должны делать петухи и, на всякий случай, промолчал.

Что пригрезилось петуху – неизвестно, но можно предположить, что от увиденного к нему, пусть и ненадолго, вернулась память предков, и он вообразил, что перед ним поверженное тело древнейшего его врага, крокодила, и решил отомстить за некогда пережитый ужас. Ничего никому не сказав, он слетел с шеста и со всей петушиной прыти клюнул утопленника в нежную часть его тела, а потом, отвернувшись, еще и накидал земли, словно собирался тут же и похоронить, но потом передумал и хотел было клюнуть ещё раз, но тут услышал грозное “кыш” и, от неожиданности сделав дело, в котором ему было стыдно признаться, уже не помня себя – снова вспорхнул на шест.

А “кыш” ему сказала никто иная как старшая жена утопленника, поспешая на выручку к последнему, и даже успела склониться над телом, когда утопленник внезапно вскинулся и…

 

***

Тревожной ночью утопленник просыпался неоднократно. Он только боялся открыть глаза: под вечер – ужас, наутро – неожиданность, а между ними промежуток, как ни гляди, но тоже жуток. Чтобы проснуться как-нибудь, себя ты просишь ущипнуть. Тебя тот час же щиплют, и щиплют ощутимо. Но, расплющив веки, ты видишь пред собою пакостного петуха, что, склонив голову, косится на тебя одним глазом, и понимаешь, что уж кого-кого, а его-то не стал бы просить клевать себя в той части родного тела, где он это совершил, и совсем нечаянно отчаянно подбиваешь глаз склонившийся над тобою старшей супруге. Но если с ней все ясно, то почему подбитый глаз оказывается так же и у тебя? Это осталось загадкой… гадкой-гадкой.

            Так или иначе, но с каким-то одноглазым ощущением происходящего, ты и вынужден приглашать местного колдуна в гости. Колдун приглашение принимает, скромно сокращая число будущих гостей до двух. Но почему среди этих двоих непременно должен быть пес?!

            - Неужто помирились? – вспоминая былые их распри, спросили друг друга взглядом присутствующие жены. – Но где же, в таком случае, спасительно-отвратительное со-снадобье? – переспросили они, хлопая ресницами.

            – И только я сразу поняла со-сна, что со-сна-добью нужен срок, - не моргнув глазом, намекнула старшая (напомним, что этим утром она чувствовала легкое недоморгание).

По причине того же недоморгания проследить за соглазием жен не смог и утопленник. Его больше занимали собственные мысли. У него их, собственно, накопилось несколько: «Что здесь делает любимая корова? Что здесь делают его жены? Что здесь делает он сам? И что вообще здесь делается?»

– Сглаз, - с грустью подтвердил колдун, поглядывая на скособоченное выражение лица внезапно вышедшего попрощаться гостя, нехотя выводя незаслуженную корову.

– И что же делать? – перехватывая корову, встрепенулся утопленник.

– По зубам увидим, – зачем-то изучая коровьи зубы, ответил колдун.

– Не забудьте рассказать, что увидели, если вдруг ненароком окажетесь в наших местах, – стараясь не показаться навязчивым, попросил утопленник, выводя корову за ограду.

– Судя по зубам, окажусь, – поделился наблюдением колдун, обходя корову с другой стороны

– Вот и хорошо, – кивнул утопленник, попутно присматривая погонную хворостину.

– Вы только… берегите себя, - побеспокоился колдун, трепля корову за холку.

– Да и вы тоже, - нашелся утопленник, проскальзывая меж коровой и колдуном.

–Жаль, конечно, что вы так спешите, – огорчился колдун, – но и мы, как только будем готовы… так сразу и поспешим к вам, – заверил он на прощанье.

Так на неопределенный срок расстались эти двое, можно сказать, еще вчера незнакомых, но уже очень и очень взаимно обходительных человека.

 

                                                           * * *

К сожалению, наедине со своими мыслями и женами столь же приятных в обхождении качеств утопленник не выказал. Напротив, погонную хворостину он использовал как доказательство противного. Из-за этого, как подметила старшая жена, припоминая извилистую дорогу домой, и вспоминать о ней противно.

Зато уж, как говорится, ни одно животное не пострадало.

 

                                                           * * *

… Впрочем, воротясь восвояси, утопленник быстро отошел. Он, вообще, был отходчивым. А быстрота его отходчивости определялась объемом, помноженным на магическую силу опять все той же масамбалы, кратным количеству попутно поглощаемой еды. Так что... дома он довольно-таки быстро отошел, и во сне еще довольно чмокал губами, даже не подозревая о том, что на том конце его вчерашнего пути будущие (или пригрозившие быть таковыми) гости тоже поглощены тем же напитком, но не поглощают его, а… но об этом лучше не знать, по крайней мере – пока…

 

История конечная

принудительно-успокоительная

… О событиях той жуткой ночи, когда колдун и его пес ходили в гости, если кого и расспрашивать, то только не бывшего утопленника. Бывшие утопленники поначалу вообще малоразговорчивы, да и потом еще долго-долго избирательны как в отдельных словах, так и в целых выражениях, а уж наш, заколдованный, тот и подавно был не исключением. «Это что же получается, – говаривал он, почему-то оглядываясь, – приглашаешь, выходит, в гости, а оно, выходит, вот оно что: тебя же за это и того, – и так оно как-то незаметно, что потом уже как-то и не по себе...»

И всем становилось неловко докапываться у человека, которому уже как-то не по себе, как это его угораздило, при том, что многие отмечали в нем обратные перемены к лучшему. Посему, если на чье-то прислушивательное мнение и приходилось полагаться, так это, увы, лишь на его смешливых жен. Те – верно что подхихикивали по ходу рассказа, зато ладно нанизывали бусинки слов на нити мыслей и связно сплетали концы с началами, а начала с концами. И вот что они наплели.

 


День клонился к вечеру. Небо грозилось дождем. За долгим долом над холмами вроде бы даже погрохатывало, но кто, как и зачем – за дальностью было не разглядеть. По бушам шелестела листва и стучали ветви. Где-то шуршало, что-то шипело, кой-где урчало, ворчало, рычало, где-то ухало, охало, ахало, а где-то чирикало, тинькало и посвистывало; тут жужжало, там пищало, верещало, завывало и чавкало и, кажется, проснулись древесные лягушки. Вдали хохотали гиены. О нахождении луны известно лишь то, что она не находилась.

Таковы, вкратце, обстоятельства, сопутствующие ниже буде поведанному происшествию. А упомянуты они оттого, что некоторые привередливые нганги ни с того ни с сего вдруг начинают топать ногами, махать руками и дурным голосом взвывать к окружающим, требуя то мертвой тишины, то упокойного покоя, а то, гляди, и кромешного полнолуния. Иначе, мол, не то что чудес, а и танцев их при-чудливых не видать. Так вот, не стоит отвечать им тем же, а, поведя плечом по поводу такого их колдовского недо-умения, нужно с достоинством и подробностями сослаться на это поучительное со-бытие при непосредственном колдовском со-участии.

 

День клонился к вечеру, и небо грозилось дождем, когда на межсклонье двух холмов появилось ма-а-а-ленькое облачко пыли. Не требовалось дальнозоркой проницательности, чтобы понять, что это идет наш колдун (поскольку со-бытие касалось и его). Более того, когда стало ясно, что облаков даже двое, причем одно из них ведет себя как-то не по-людски суматошливо, пришлось признать, что не только с гостями, а и с сопровождающими лицами, то есть мордами, колдун тоже не шутил. Впрочем, на эту малость утопленник внимания сразу не обронил. А зря.

Не успел разжариться костер в пред-вкушении дымки углей, и ветерок еще носил куриный пух по задворью, как утопленник уже опробовал все доступные кувшины с масамбалой, ну чтобы гостям, опять же, достался-таки опробованный настой. Для этого понадобилось изрядно тонкости вкуса, силы духа, выдержки и усидчивости, ибо – да будет известно всякому, не ведающему крепости и прочих иных свойств этого напитка – на свете предостаточно вполне здоровых, разумных и чутких людей, не способных, однако, не только отличить масамбалу разных урожаев по вкусу, но и вынести ее на запах, независимо от урожая, погодных условий, уговоров друзей и приговоров знахарей. Есть, правда, и такие, которым и устоять перед ней невозможно, из-за чего, кстати, и принято ее пробовать сидя – все-таки ближе падать. Так вот, утопленник, проявивший известные качества, сумел даже вовремя остановиться. Он остановился на самом интересном (с его точки зрения) кувшине, что отыскался за хижиной на его половине, и даже сумел донести его людям. Люди давно и с нетерпением ждали. По этому поводу колдовской пес сильно переживал и, казалось, вот-вот бросится на подмогу. Но до костра все обошлось.

А вот в пред-верии самых пальцеоблизывательных мгновений прихода гостей произошла первая неловкость. Едва утопленник разлил масамбалу по калебасам, как пес повел носом и зарычал. Колдун нагнулся к нему, и пес шепнул ему что-то на ухо.

– Oshiponga! – огласил колдун, – «отрава!»

– Oshiponga?! – Ne-e-e! – возмутился утопленник и в доказательство хорошенько пригубил.

Пес ощетинился и показал зубы.

– Ему нельзя ошибаться, – вздохнул колдун. – Пес ошибается лишь два раза в жизни: в первый и последний. Причем разницы меж ними никакой. Вот смотрите, – призывая в свидетели зачарованных жен и детей, сказал он, снимая с огня заманчиво шипящий вертел и поднося его ближе к собачьему носу.

Пес взглянул с надеждой и облизнулся.

– Shilinawa («очень хорошо»)! – согласно закивали головы.

– А теперь? – из кожаного мешочка на поясе колдун извлек сморщенные плоды зеленой оманьи. Пес поглядел и сказал «гав».

– ...Oshiponga! – ахнули жены и дети. От мала до велика все слишком хорошо знали, что млечным соком зеленого плода очень и очень не лишне пропитывать деревянные наконечники стрел, когда идешь на очень или даже очень-очень прыткого зверя. И уж, конечно, не мог не знать этого и колдовской пес... Все вопросительно посмотрели на утопленника.

И тут произошла еще одна неловкость. Оно, когда б его не потянуло распробовать все лично загодя, то он, может, и смутился бы или еще как-нибудь, а так… оправдываться он не стал. Во всяком случае, на словах. Он поднялся во весь свой рост и с молчаливой решимостью, свойственной истинным утопленникам, испил кувшин до полной тишины, до самого донышка и последнего булька. Но предъявить себя для опознания– в смысле, ошипонга это было или нет – он не успел. Пес отчаянно взвизгнул и, невзирая ни на какие проклятия и угрозы, кинулся к утопленнику. Видимо, желая предостеречь...

 

Говорят, что в далекой юности на заре времен пес и шакал были одного роду и легко находили родной язык. Но как-то промозглой, особо зубостучательной ночью, когда слюнявая косточка– и та невольно вы-вы-выскальзывает из пасти и приходится только выть на луну, в обозримой ночи они заметили огонек. Приблизившись, они обнаружили у огня своего злейшего на ту пору врага – человека. «Может, съедим и сами будем хозяевами огня?» – спросил шакал. «Съедим – не съедим, а прогнать придется. Тем более, что у него над костром птичка, – сгорит ведь!» – заволновался пес.

 

«А вот прогонять-то и не стоит, – раздумал шакал, – пожалуй, его еще можно приручить, то есть,прилапить: ну, натаскать... э-э-э приносить палочку и это... – подкладывать в костер»... - Брать след и вынюхивать дичь,  – подхватил пес... - Ощипывать перышки и смолить тушку, – размечтался шакал. - Доставать косточки и передавать их нам... – прослезился пес. И оба горестно завыли.

От этого их воя, то ли вторя ему, то ли в пред-остережение, костер, словно эхо, поднялся ввысь. И тут оказалось, что пока они слово за слово обсуждали возможное применение человека, сообразуясь с его умениями и наклонностями, этот самый человек уже успел обнаружить некоторые из них, а именно – те, что способствовали поглощению горячей птички, от которой, собственно, и оставались-то на свету уже одни лишь косточки.

На ту пору ни пес ни шакал еще не знали, что к собственно одним лишь косточкам человек все-поглощающей страсти отнюдь не питает, испытывая к ним, скорее, необязательные чувства: обсасывания и отбрасывания. Неудивительно, что с таким отношением за ним водилось и такое – прямо скажем – расстройство памяти, как то: зарыть их где попало, а потом и не вспомнить! Другое дело, тот же пес и тот же шакал – он не только про свою косточку не забудет, а и чужую отроет и потом не вернет, а уж в такую невзгоду, когда среди ночи – как в желудке, а в желудке - как в пустыне и, кроме одинокого костра впереди, ничего не светит... одним словом, последняя косточка еще летела от огня прочь, когда вместо ожидаемого мягкого стука раздался вдруг внезапный хруст – и она пропала во тьме разинутой пасти.

Сейчас уж и не сказать, отчего эта пасть оказалась как раз песьей, а не шакальей или еще чьей-нибудь позверее – мало ли чего бродит в ночи, щелкая зубами в надежде перекусить, может, шкура была тоньше, а голод горше, а может, природная бережливость взяла свое или нюх не подвел – дескать, не прыгни сейчас – и главным в этой истории будет кто-то другой, или даже не будет самой этой истории – об этом-то еще гадать да разгадывать. Но то, что разницу между псом и шакалом можно измерить шагами (да-да, шагами, но только не между ними, а от них и до огня) - уж это неоспоримо.

...Обо всем об этом невольно вспомнилось тем, кто воочию обратил внимание на то, что вытворил колдовской пес. Он даже не стал оббегать огонь по кругу, а сиганул сквозь пламя, уронив, правда, курицу прямо на угли. Общий же вопль его не столько остановил, сколько сбил с пути. На мгновение пес заметался - кого спасать раньше, но потом отметил, что все бросились спасать курицу, а на него дружно машут руками – мол, беги, спасай главу рода, а мы уж тут как-нибудь сами – и развернулся для решительного броска, однако...

Пусть и с некоторым опозданием, но утопленник тоже убедился, что вокруг происходит что-то неладное и, воспользовавшись погибелью курицы, рванул наутек.

Во благо ль, на беду, но человек, в отличие от многих остальных и прочих и разных, существо мыслящее, но вот бег ногами у него не всегда поспевает за бегом мыслей. То же произошло и с утопленником. Вместо того, чтобы бросить все равно уже пустой кувшин – ну раз уж на него пало подозрение, что он ошипонга – утопленник прижал его к груди, желая спасти обоих бегом. Вместе с тем, припоминая, что по прямой собака может обставить и куду и даже импалу, утопленник припустился кружить вдоль ограды, пытаясь совершать прыжки то вверх, то из стороны в сторону, так как это обычно делают импалы, таким образом рассказывая oshimbe льву, что за ними и гнаться-то не стоит – только запыхаешься.

 

Вот и вышло, что после двух-трех кругов, даже под одобрительный хлопот ладош – дети, видно, подумали, что перед сном им веселый папа решил показать танец импалы – утопленник в по-пытке угнаться за бегом своих мыслей, в очередной раз очутился у входа. У входа было три выхода: продолжать безвыходно бегать по кругу до полного изнеможения противника, попытаться уйти по долине в горы или совершить что-либо, что не под силу собачьему роду – например, забраться на дерево и уже оттуда возвестить свои воззрения на текущее положение вещей и происхождение видов, особенно собачьего. Но дерева не было.

Вернее, оно было, и даже не одно – их даже был целый лес, но достаться туда, подобрать подходящее и опередить пса в невредимом состоянии утопленник не чаял.

Тем не менее, в мысленном его взоре путь ко спасению уже приобрел деревянные очертания. Поэтому, очертив еще несколько кругов, теперь уже по внешней стороне крааля, он улучил мгновение и шмыгнул в первый же, показавшийся надежным, загон. Не вдаваясь в особенности возведения подобных строений, заметим, что таковым со всей неизбежностью хозяйственных соображений при устройстве жилья в бушах оказался свинский. Впрочем, с разбегу это не имело большого значения. Пес надрывался снаружи, свиньи негодовали внутри, жены хлопотали над едва не погибшей в огне курочкой, дети радовались шумному вечеру, колдун – как и подобает гостю – никуда не спешил, и лишь где-то далеко-далеко над кем-то хохотали гиены. На том и наступила ночь.

Где, как и когда произошло колдовство неизвестно – не зря ночь называют самым колдовским временем. К утру, во всяком случае, оно уже свершилось. К утру оно свершилось уже настолько, что никто иной как сам утопленник, едва расплющив очи в еще дремотной дымке предрассветных сумерек, стал задавать немыслимые дотоле вопросы, что, кстати, издревле мучали разумное человечество: «Кто я?» «Откуда?» и «Куда дальше?..» В ответ ему недовольно хрюкнули поросята, лениво гавкнул пес и со-образительная корова недо-уменно протянула «му-у-у» и «му-у-у». Вдали расхохотались гиены... «Кто? – кто? – кто? – кто?» – всполошились куры... «Кто – «кто»? – не поняла обычно молчаливая птица-носорог.

– Тс – тс – тс – тс, – заверещали со всех сторон цикады.

– Ш – ш – ш – ш, – шикнула из бушей большая черная мамба.

Но было уже поздно. Уже переполошились жены, и наступило утро.


Тут надо признать, что лежа мир представляется иначе, чем стоя, тем более спросонья, тем более, когда просыпаешься в свинном окружении, да и запахи не те, что в лесу, так что бывшего утопленника по-человечески очень даже можно понять… опять же – не выспался или пригрезилось что-то…Так что, когда, наконец, не найдя отклика у поросят, утопленник обратил свои вопросы встрепеннувшимся женам, по-человечески они поняли его следующим образом:


– Скажи спасибо, что на одну ночь! Еле-еле отговорили колдуна, чтоб не насовсем!


Ближе к полудню уже обмытый утопленник сумел, впрочем, обратиться и к самому колдуну: «Неужели и впрямь колдовство способно превратить человека в свинью, а свинью в человека?!»


– Не совсем,- полу-подтвердил колдун, – что бы там ни говорили, а главная разница между свиньей и человеком в том, что человек может стать свиньей, а свинья человеком – нет. И никакое колдовство тут не поможет.


– А как же я? – переспросил перепревращенный утопленник.


–         А вот ты и думай! – ответил колдун.


 


* * *


– Вот я и думаю, – четырежды по четыре луны спустя раздумчиво молвил бывший утопленник, вглядываясь в притихшие лица сородичей и другие заинтересованные лица, сгрудившиеся у костра на дальнем пастбище по правую руку от заката по ту сторону Кунене.


– И-и-и? – одними глазами спросили притихшие и прочим образом заинтересованные лица, сгорая от нетерпения поскорей устроиться спать.


– И думаю я, что когда б мое превращение пришлось на полную луну... – заговорщицки начал утопленник. Но узнать, что он сам по этому поводу думает, никому не удалось. Над коровьими рогами, как на зов, зависла луна и в тишине лунных пастбищ послышалось громкое «Ик!»


– Да-а-а, – рассудительно вздохнул кто-то... - И подумать страшно...


 


 

Ильин Игорь Волеславович – писатель и переводчик. Родился 3 мая 1956 года. Учился на отделении перевода факультета иностранных языков. С 1978 по 1981 служил в Анголе военным переводчиком. Работал зам. декана подготовительного факультета иностранных граждан ХГУ им. Н. В. Каразина, преподавателем кафедры английской филологии; учился в аспирантуре Крымского государственного университета; перевел 18 книг, в их числе: “Чайка Джонатан Ливингстон” Ричарда Баха, “Маленький Большой Человек” Томаса Берджера, “Заклятие дома с химерами” Эдварда Кэри, “Тайны гномов” Вила Хейгена (с голландского), а также – на украинский язык “Хроники Нарнии” Клайва Стейплза Льюиса, “Винни-Пух и все-все-все” Алана Милна (в соавторстве с И.В. Мельницкой и А. Кальниченко) и “Волшебник страны Оз” Лимана Френка Баума. Оригинальные произведения печатались в литературных альманахах “Протей”, “РХ”, “Образы жизни” и “СловоWord”.

 

 

 

 

Иллюстрации Дениса Чернова и Тани Соколовой

 

 

 


 


 


 


 


 


 


 


 


 

 







1Oshifima (кв.) – густая каша из толченого проса, которую можно есть руками, макая в мясную подливу, буде таковая есть.




2Onghadu (кв.) – крокодил. В сказках почему-то встречается только в единственном числе.




3Oshingulu (кв.; мн. ч. «eengulu») – поросёнок.




4 См. Ethnobotany of Kwanyama.




5 Плоды omuongo называются eengongo.




6Elindilindi (кв.) – местный вид летучих мышей.




7Ohokui(кв.) – здесь и далее перевода  названий птиц в этой истории  нам найти не удалось. Отсюда:  названия птиц здесь употребляются как имена собственные. Так их и следует воспринимать.



8Oshikopa (кв.) – «сладкий картофель».



9 По данным британских учёных, что знаются на крокодилах, последний способен развивать скорость до 14 км/ч на короткой дистанции (прим. ред.).