Ольга Брагина

Рождение музыки отменяется

***
Мы засыпаем меж Харибдой, Сциллой, своей душой, без вечности постылой, все рифмы – только нищий полусон. Но ангел унесет твои тетради, скрипя крылом (всё это – Бога ради), тебя оденут в пурпур и виссон. Вот одеянье со следами сажи, когда мы говорим, что персонажи едят себя и потчуют гостей, крупица соли в прописи буквальной, как прямота молитвы поминальной, и мы страшимся вида их костей в своей тарелке. Что тебе дичиться, здесь вечерами греется Жар-птица, и яблоки зеленые в костер она по старой памяти бросает, но жар ее так быстро угасает (а дальше две страницы текста стер доброжелатель). Водится пушнина в моих садах, и умирает Нина Заречная (еще пять унций в нос). Об этом говорить совсем не просто, классифицируй все болезни роста, потом гордись – ты это перенес и стал прочней, хоть и слегка простужен. Перебирая все свои пять дюжин, любуясь ими и смотря на свет, нельзя поверить, что любовь проходит, и в винной лавке ангел колобродит, и ничего прочнее смерти нет.

***
Когда я вернулась с Гоа загоревшая, переполненная бытием, словно мыльная опера, телефонный справочник теша, открывая его на любой странице и дивясь сочетанию пройденных номеров – всё было, конечно, просто, Топоров и Данилкин построили дом, поселили там Гильгамеша, это был особняк просторный – ископаемым нужен кров. А мне нужна какая-то я, что бы это ни значило, создаю себя между делом, пускаю по миру и не даю себе по ночам уснуть. Когда я вернулась с Гоа, под моим окном было что-то написано школьным мелом, но я не читаю тексты и мимо проходит всем дорогая суть. Потом Гильгамеш вернулся в свою тратторию, где макароны с российским сыром. На что бы я ни пустилась, чтоб оказаться в этом нездешнем «здесь», тобою прочитанном – мы иногда говорим о своем красивом, но каждый о разном и только осадок дает представление, чем оказалась смесь. Когда я вернулась с Гоа загоревшая, переполненная тобой, как тетрадь старшеклассницы трепетом без объекта – открывай на любой странице и ты увидишь зеркало и золотую нить, у меня за окном построили дом и теперь там таится тоже условный некто, мы открываем окна и смотрим друг в друга и вдруг начинаем жить.

***
Немного вина – наша вечность сдобна, имбирная кровь, сахарин, и скорбна ее удивленная тень - от нас останется сонный глаз. И я не заметить себя способна (в прихожей темно и душа утробна), и в наши увитые тюлем окна заглядывал Волопас. И ты отрезаешь меня без мяса, и в лужице рифмы живая масса займет удивительно много места, нам тесно – подходит тесто. Оно заполняет пробелы, поры, и мы покидаем себя, как воры, меняемся тенью, убранством стихов, и делим убогий улов. Цепляйся за эти знакомые числа (на небе темно, а под кожицей кисло), а небо и плод поменяешь – не съесть нам то, что исчезло, но есть. И я вырываю тебя из грядки – нам долго твердят, что остатки сладки, так хочется в сердце твоем истлеть, потом превратиться в медь. А все-таки нам это, видимо, снится, мы тоже хотим опериться, как птица, взлететь неуклюже – в соседском окне «Ты помнишь ли, друг, обо мне» поют с соблюдением ритма и тона, и новая поросль выходит из лона земли, и к чему нам еще ни стремиться: мы – белая чайка, бесплотная птица.

***
Мы пили два дня, потом пошли в Эрмитаж проведать Кандинского, первые числа мая, ангелы с припаянными мослами, эльфы с прокуренными голосами, и дирижируйте этим сами, мы, ничего не зная, в жизни, как в письмах Конфуция, мало что понимая, сели на лавочке в зале голландской живописи, знать бы, где я сейчас, но угол обзора сужается, мир ускользнул от глаз.

У Селены Евгеньевны в голосе белена, в каждом слове прощание, мол, отправляйтесь на… Остров Святой Елены, Эльба, куда-нибудь, все наши карты нечаянны, лишь искажая путь. Я поднимаюсь по этим ступеням и в горле клокочет ключ, из пустоты в пустоту перелитое множится, из-за туч выходит моя кареглазая тезка и машет мне: «Уходи, и если можешь, назад не смотри и вперед, впереди стоит колодец, и я отражаюсь в нем, а ты проходишь мимо, его не задев, поём».

Он сидел вот так рядом со мной, говорил – иногда не пишется, это, конечно, редко, иногда болеет собака, иногда соседка из кулинарии приносит греческие салаты, жизнь моя, ты так дорога, куда ты, чем заполню тобою оставленные пробелы, а если б тогда в Эрмитаже мы были смелы, но всё возвращается в первые числа мая. Он сидел вот так рядом со мной, близоруко на свет моргая.

***
В исходном тексте «Балтийского дневника» Фанайловой есть отметка: «Я очень редко сижу на этой отмели, чайки, кофейный бриз». «Ты дурная мать» - говорит Тригорин, - «впрочем, уже соседка, и та старлетка, что роль твою примеряет, конечно не смотрит вниз». В исходном тексте «Балтийского дневника» без авторства (здесь не к месту) упоминается некто на палубе, мыс Виолент согнув по линии сгиба, он приближает лупу к Триесту, двояковогнутую дугу – нераскаянный стеклодув. «Я плохой барометр» - говорит Фанайлова, - «мне бы родиться чехом, всем этим помехам впригонку выпасть из галочьего гнезда, я очень редко сижу на этой отмели, как человек с огрехом, и красным смехом во лбу не горит звезда». Я плохое дитя своим откровениям, неоткровенна, впрочем, это запас откровенности (слишком нерасхитим), стихов и рубленого крошева – так ли мы кровоточим, как это нужно для памяти, как мы того хотим.

***
"Симона В. спускается во ад"
Елена Фанайлова

Симона В. несет свою голову – к этому мы привыкли, спускается в пятый круг ада, жует крапленые ананасы, ее аппетит безобразен, как суть вещей – написано в “Курицын weekly”, она вскрывает нарывы, вгрызается в атом массы. Симона заходит в вокзальный буфет, где курочка Ряба несет золотые вериги, она рождается заново, вытереть стол перчаткой тщетно пытается, пусть моя левая не узнает, что в правой двойной взрывчаткой зеркальце-зеркальце, мир возрожден из книги. Симона В. идет к чревоугодникам, дарит им томик Бродского, все мы стары, младенцем здесь не останешься – пилам риторики нечем заняться в сквере. Он поедает своих детей, вытирает рот полотенцем – каждому по потребностям, всем по тщедушной вере. Симона В. встречает Вергилия, он говорит на латыни, странная женщина и получает только останки фразы, я никого не люблю, но себя отменить отныне глупо пытаться, и смерти не кареглазы. Симона В. несет свою голову в дар тому, кто на площадь придти не смеет, разве что смотрит в окно, заплатив три пенни хозяину, три минуты, здесь не нужна усидчивость, скорость, сейчас стемнеет, и не увидишь главного. Вот они все, обуты, одеты, накормлены знанием, вот и Симона адом разочарована, и в запустении кто-то гудит над ухом, прими этот дар в знак моей воплощенности, всё остается рядом, жизнь моя полнится этой безбрежностью, как запределье – слухом.

***
Тогда в Стамбуле было совсем не жарко – плюс двадцать пять примерно. Я долго искала пульт, потом вздыхала – вот Вырыпаев, умеет же так, как надо, под окнами выть голубой собаке, в глаза ее смотришь – верно, авторизованный перевод Сумеркина, время для променада. Тогда в Стамбуле я просыпалась в три, надевала “Victoria’s Secret”, а ночью смотрела Дженни, все твои сочинения так экранны и голодны на вид, там что-то горит на кухне, ко мне столоваться тени приходят, и даже Стамбул никогда не спит. Твои героини будут жить долго и счастливо и не умрут от пули, и даже от печени – кто им отпустит две пинты джина. Они скорее всего бессмертны и усидят на стуле в натопленном кинозале, где спит на афише Джина. Это скандальное низведение смысла до первоосновы, до эмфатической бледности, лимфы и киновари. Тогда в Стамбуле было темно, он спросил: «Погодите, кто вы?», а потом зачеркнул строку посвящения в божьи твари.

***
Рождение музыки отменяется – месяц пути до фьорда, развеяли пух над провинцией, каждый вздохнул о своем. Все наши согласные вымрут, звучащие слишком гордо, один человек с белой рыбкой поджег обжитой водоем. И он говорит: «Неизвестно, куда я приехал на самом деле – на полпланеты раскинулся цепким руном sweet home. Болонка Павлова и подстрочный доктор Менгеле, подарите мне другой комплект хромосом. Здесь негде тонуть помутневшим моим эскадрам, но в этой системе знаков заложен другой ответ». И кто-то нервно смеется, курит Gitanes за кадром, а кто-то еще бросает на мокрые бревна плед. Один человек стал деревом и в монологе Бога расставил все точки над буквою «і», стыдясь своей травоядности. Истины слишком много – она превращается в лунный туман и грязь. И что ему делать с ней – неуживчивой, странной, сложной, как перипетии сюжета романа в пятьсот страниц. Но все они вдруг спасутся, избегнут той смерти ложной, которая множит черты осторожно бессложных лиц.

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера