Михаил Овсищер

День Независимости. В год 90-летия Б.Окуджавы.

На время обеда офис переключался на личные дела. Женщины спешили в окрестные магазины, чтобы сэкономить вечернее время для семьи. Мужчины деловито устремлялись в столовую, чтобы успеть потом сыграть партию в шахматы или неспешно подымить у дверей старинного особняка в одном из тополиных переулков летней Москвы.

Толпиться в очереди за едой не хотелось, и я уткнулся в Интернет, вслепую нащупывая в сумке захваченное из дома яблоко. Новости как новости — страна отметила День Независимости, Ельцин выступил с докладом, а группа Prodigy готовит к выходу новый альбом. И вдруг — маленькая заметка в разделе «Культура» — в Париже... на 74 году жизни... дальше глаза отказывались читать. К горлу подкатил такой комок, какого не было со времени ухода отца. Сразу вспомнились и сообщения о болезни, и стихи из последнего сборника с говорящим названием «Зал ожидания».

 

«На улице моей беды стоит ненастная погода,

шумят осенние деревья, листвою блеклою соря.

На улице моих утрат зиме господствовать полгода:

всё ближе, всё неумолимей разбойный холод декабря.

 

На улице моей души то снег вздохнёт, то дождь проплещет,

то вдруг загадочно застонет вдали последнее село...

Ещё за окнами темно, но раскрывается, трепещет

похожее на парус робкий синицы лёгкое крыло.

 

На улице моей судьбы не всё возвышенно и гладко...

Но тёплых стен скупая кладка?.. Но дым колечком из трубы?..

Но звук неумершей трубы, хоть всё так призрачно и шатко?..

Но та синица, как загадка, на улице моей судьбы?..»

 

«Звук неумершей трубы». Вот. Теперь я знал, что надо делать. От безвозвратности утраты руки работали сами собой, без командной башни. Быстро нашел в сети фото, посмотрел на него несколько минут, потом распечатал большим форматом. Мне казалось — коллеги по работе, большей частью — законченные гуманитарии, испытывают то же чувство невыразимой, глубоко личной утраты. Чувство, с которым нельзя оставаться один на один, а нужно непременно разделить с теми, кто понимает и сочувствует. Значит, нужно собраться и отпеть. Никогда я не знал и не видел, как это делается, но ощущение уместности этого обряда здесь и сейчас было таким острым, что я ткнулся в пару кабинетов со странным предложением: сегодня после работы, когда всё стихнет, сесть в кружок, поставить розу у портрета и помянуть поэта его же песнями. В конце концов эти стихи были нам, поколению 70-х, чем-то вроде евангелия, Евангелия от Окуджавы, неизменной нравственной меркой, почти молитвой. Отпевание барда казалось мне единственнно возможным на тот момент способом примириться с горем. Чтобы услышать, что труба — не умерла.

Получив от коллег недвусмысленные отказы со ссылкой на срочные дела, да ещё и недоумённые взгляды впридачу, я поставил напечатанный портрет на столе в приёмной у входа, присел на диванчик и подумал, что День Независимости от «совести, благородства и достоинства» — не самый светлый на земле праздник.

Потом я ехал в метро на Арбат и вспоминал, как он пришёл в мою жизнь, как появилась эта странная зависимость, от которой совсем не хочется избавиться? У отца, страстного любителя техники, в начале 60-х был магнитофон — тяжеленный зелёный ящик с непонятной надписью. Кажется, это была вершина тогдашнего советского технического прогресса, литовский «Спалис». В нём жила музыка — часто это были песни на незнакомом, но очень мелодичном языке. Мои бабушки слушали их с грустными улыбками, подпевая вполголоса. А иногда, когда приходили друзья, отец ставил бобины с какими-то совсем особенными песнями, от которых лица гостей разглаживались, а глаза становились теплее и смешливей.

 

«А мы швейцару — отворите двери,

У нас компания, веселая, большая,

Приготовьте нам отдельный кабинет»

 

Или вот эта:

 

«Над синей улицей портовой

всю ночь сияют маяки,

Откинув ленточки фартово,

всю ночь гуляют моряки»

 

А ещё они слушали про какого-то загадочного Лёньку Королёва, и мне, мальчишке, казалось, что это их общий знакомый или друг, с которым что-то случилось, но он, к счастью, остался жив, потому что там были слова «не для Лёньки сырая земля». Это было так не похоже на всё, что звучало вокруг, что застряло в детской памяти какой-то маленькой домашней тайной.

Арбат не изменился в лице, словно бы не почувствовал ещё перемен: бойко шла торговля, пешеходы, «люди невеликие», как обычно, торопились по делам, а в подземном переходе бодро разливался «Сиреневый туман». Я подошёл к дому номер 43. Дворик был тих и почти безлюден. Наверное, где-то здесь слонялись такие же тени, вроде меня, но в праздной толпе нас было слишком мало, чтобы заметить друг друга. Отпеть поэта было решительно не с кем. Беспомощно опустившись на подвернувшуюся скамейку, я вдруг почувствовал: да, этот праздник был неслучаен. Душа поэта наконец обрела то, чего ждала всегда: независимость от жёстоких судеб и ничтожных обстоятельств, от безразличия и жестокосердия этого мира. Мира, который она столько лет осеняла своим вдохновением.

Я сидел и вдыхал этот легкий летний воздух, его воздух на его улице. Как маяки, сияли фонари на бульваре, в ресторане напротив швейцар услужливо отворял двери и, невидимый никому, в густеющих сумерках над домами проплывал запущенный кем-то воздушный шарик небесного цвета. Через некоторое время я обнаружил, что карандаш, странным образом оказавшийся в моей руке, нацарапал в записной книжке кривые строчки стихов, а может, даже песенки.

 

Смолкли флейты и валторны в городском моём саду,

Отзвучала эта песенка простая,

Он в последний свой троллейбус, как обычно, на ходу

Заскочил и в синей полночи растаял.

 

Отгорланив независимость — неясно, от чего,

Чёрной пятницей, тринадцатым июня,

Осознали мы зависимость от музыки его,

Как в гитаре от колков зависят струны.

 

И в Арбатских переулках наступила тишина,

Шлемы пыльные снимите, командиры...

Это сводит с нами счёты та Кавказская война –

Вот, поручик, ваша вечная квартира.

 

Поднебесная квартира, капельмейстера бивак

С часовым любви на вахте полуночной,

И какой-то свет целебный пробивается сквозь мрак

Из дверей её без скважины замочной.