Александр Соболев

Чанг в беде. Эссе




Зимой 1936 года у государства дошли руки до детской литературы: под присмотром ЦК ВЛКСМ было собрано всесоюзное совещание с парламентерами от писателей, критиков, ценителей, идеологов. Общественная атмосфера времени и места в принципе для нас вообразима; сохранившиеся стенограммы взаимных упражнений в лояльности добавляют деталей, но не меняют изначального впечатления. Среди ораторов, позиция которых казалась неколебимой – находящаяся в зените славы Агния Барто; ее недлинное выступление было посвящено практически одной цели – изничтожению критика, год назад не слишком почтительно отозвавшегося о ее стихах. При полном сочувствии зала надсмеявшись над смельчаком, она заключает:
«Товарищи, я могла бы еще много цитат привести, это не единственная цитата, но единственное, что можно сделать – это отправить подобных критиков к Козьме Пруткову, который сказал: не зная языка ирокезского, как ты можешь высказать о нем суждение, которое бы не было поверхностно и глупо! (Смех).
К счастью, <тут следовало имя критика> переменил специальность. Сейчас он занимается дрессировкой одного животного, возит по городам дрессированную свинью».
Волчьим смехом расхохоталось собрание! (Собственно: «смех, аплодисменты», «браво, бис, еще раз»). Между тем – все было именно так – был критик, была перемена специальности, была и дрессированная свинья. Гнев могучей врагини навлек на себя наш сегодняшний герой, Михаил Петрович Малишевский (1896 – 1955).
Он родился 5 февраля 1896 года в Ельце; отец, умерший в 1908 году, был чиновником, мать – учительницей (черпая из советских анкет сведения о жизни до 1917 года, следует учитывать ретроспективную поправку на бедность: так, в одном месте он упоминает семейную недвижимость: «В Ельце 4 деревянн<ых> флигеля не муниципализированных, в распор<яжении> всей семьи»). Семья была немаленькой – уже в 20-е годы, когда интерес к практической генеалогии сделался обязательным, он перечисляет в одной из анкет (быстрым, нервным почерком, рвущим бумагу пером, с кляксами): «Мать инвалид б. зав. Сов. Школой 48 – 46 лет, брат Ал-др – безработный художник 25 лет, Борис – учащ. шк. 2 ступ., Надежда – безработн. бухгалтер, 22 л. Валерия – артистка театра 20 лет». В 1914 году Малишевский окончил Елецкую классическую гимназию – познакомившись с ее прославленным выпускником, матерым второгодником М. М. Пришвиным (их полудружба протянется на десятилетия) и не застав его гонителя, строгого педагога В. В. Розанова… удивительная концентрация будущих философов наблюдалась на рубеже веков в маленьком Ельце! В том же году, по состоянию здоровья избегнув призыва, он поступил на юридический факультет Московского университета, который, как и большинству однокурсников, окончить ему не довелось – тут не подробную, но четкую нить биографии заволакивает легкое марево: по одним данным, доучился он до 4 курса и покинул университет в 1918 году, а по другим – уже в 1917-м трудился в Елецких большевистских новообразованиях («Секретарь Совета районных организаций г. Ельца с 1917 – 1919 г.; Горком г. Ельца 1919 – 1920 (делопроизводит., счетовод)»).
В Москву он возвращается весной 1920 года – и сразу погружается в здешние литературные коловращения: за сухими строчками будущего «сurriculum vitæ» («1920 – 1921 – старший инспектор-ревизор Моск. Рабкрина, учен. секретарь Литер. студии Лито НКП») возникает многоголосый и до сих пор почти неописанный мир, в который победительно вступает наш герой. Первые свои шаги он описывает земляку и старшему товарищу:
«24 мая н.с. открывается в Москве Литер. Студия, организуемая Вяч. Ивановым, Брюсовым, Гершензоном и др. Гершенз. рекомендует мне вступить в нее, а параллельно искать службу, но если б у меня была командировка в Студию от Елец. Отд. Нар. Образ., то я попал бы не только на полный пансион, но и получал бы как студент жалование. Если бы Вас это не затруднило, то я очень бы просил Вас выхлопотать для меня такую командировку и казенным пакетом выслать ее на адрес Студии: Москва. Мал. Гнездниковск. пер. д. 9.
Удалось мне пока минут 5 поговорить с Гершенз. Лидин уехал в Сибирь, но вернется, т.что о положении печати и вообще литературы говорить не пришлось. Если увижусь еще с кем-нибудь, то конечно все разузнаю и тут же отпишу. На днях приехал А. Блок, видимо на постоянное жительство. В. Иванов переехал год тому назад в Больш. Афанасьевский пер. д. 4 кв. 3. Других же еще никого не видал и ничего о них не знаю. Как мне кажется, в Москве все же что-то делают.
Цены: мука 18 т. крупа 16, сахар 2500 ф., соль 800, молоко кружка 190 р., яйца до 2 т., папиросы 35 р. штука, махорка 1000 р. ф.
В столовках обеды дешевле, суп 30-40 р. каша 70-100 р. хлеб к каждой порции супа. Брать порций можно сколько угодно сразу, т.ч. на 500 р. можно быть вполне сытым даже мне! Левины уезжают на лето на Вашу дачу, т.ч. квартира свободна. Наверное я поселюсь у них» (письмо Пришвину 3 мая 1920 года).
Через неделю после этого письма Малишевский отправляется на собеседование в Литературную студию к Вячеславу Иванову; осознавая торжественность момента, он, вернувшись домой, тщательнейшим образом фиксирует детали произошедшего:
«9 мая 1920 года. Вчера был прием в Литературную студию. Коллоквиум состоял из Вячеслава Иванова, Сакулина и еще 3-х. Я умышленно захватил 6 стихотворений. Сам отказался, читал Э. очень хорошо: «Лето», «Отравленья» и «Последний день». Прочитав «Лето», «судьи» спросили: сознательно ли я относился, писав, к ритму? Сказал – да. Кто-то спросил: сознательно ли сочетал в «Отравлении» начало строк? Да. Кого люблю из поэтов? – Особенно никого. Как так? Ну, Бальмонт нравится? Да. Блок? Да. Пушкин? – Определенней других. Тютчев? Тоже. Ну, а Игорь Северянин? (Я понял. Подвох, но нарочно говорю:) Да, когда учит. Общее недоумение. Э. спрашивает «Вячеслав Иванович, кажется Игорь Северянин менее других может учить!». Я поясняю, что он мне дает много своей дерзостью в словообразовании хотя бы. (Сегодня этим недоумением делюсь с Гершензоном. Он говорит, что я прав. Еще бы! Быть может, я учился от Апухтина: говорю). Спрашивают, знаю ли языки, откуда я, давно ли приехал, остаюсь ли в Москве. Решено больше не пытать меня. Вячеслав Иванов замечает: «Ну что же, добро пожаловать к нам в Студию». Когда просили прочесть, я, боясь, что Вячеслав Иванов забыл меня, напомнил, что я был у него, но он ответил, что тогда он слушал «персонально». Х. заметил, что я люблю пейзаж, и напоминаю художника Богаевского, кажется. Но было решено, что склонен я больше к музыке. Я подтвердил. <…>
Со службы звонил Вячеславу Иванову, может ли меня принять. Подошел к телефону сам и сказал, что сегодня болен «но мы увидимся в Студии, там и условимся»; я обещал непременно быть в Студии и он сердечно приглашал, на мой вопрос «можно ли вообще бывать у него». «А почему же нет? конечно!» Да! Когда про приезде я позвонил к нему спросить, как устроиться в Студию, он резко ответил: «Справьтесь у секретаря, товарищ. От 6-ти часов!» Неужели такую перемену произвел мой «экзамен»?»
В дальнейшем пыл новоявленного слушателя заметно ослабнет: он по-прежнему будет записывать хронику занятий у Иванова, но в основном ограничится конспектами лекций, не обращая внимание на мелкие детали, прельстительные для историка (чего стоит, например, обращение «товарищ» в брадатых жреческих устах!). Возможно, это связано с тем, что за лето 1920-го года он знакомится и довольно близко сходится с большинством действующих лиц нечопорной московской жизни: писем Малишевского от этого времени сохранилось не то чтобы много, но все они оставляют впечатление какого-то парадоксального почтительного амикошонства (за горизонтом начинает этимологически похрюкивать неблизкое будущее): «находясь в отпуску, считаю своим долгом напомнить Вам» о том-то и том-то, пишет он Брюсову, а тот начинает набрасывать ответ, да отвлекается на полуслове, так что остается прелестный черновик: «Многоуважаемый Михаил Петрович! В виду близости 20» - на этом рукопись обрывается. В августе он посещает родной Елец; накануне отъезда представив Гершензону свою жену:
«Дорогой и глубокоуважаемый Михаил Осипович!
Рекомендую Вам мою жену, Ольгу Михайловну Холину, и прошу дать ей такой же отеческий совет, каким пользовался все это время я.
А все-таки в последний мой приход к Вам основательно поколебал мою неустроенную душу Ваш отзыв. Хочу и надеюсь исправиться и вернуться вполне приличным и с запасом некоторой совести, которую надеюсь почерпнуть из Пушкина.
Преданный Вам Мих. Малишевский».
Единственный ее след (не считая этого письма) – краткое упоминание в списке выпускниц Московского Филаретовского епархиального женского училища, но нам известен плод их (кажется, недолгого) союза – в 1918 году родился Надир Михайлович Малишевский, в будущем – театральный актер (наш герой умел и любил давать имена детям; его дочь от следующего брака будут ожидаемо звать Зенитой Михайловной). Жизнестроительные же колебания Малишевского, запечатленные в письме, связаны, скорее всего, с предложением, на которое он согласится в сентябре… но здесь в нашей истории появляется новое действующее лицо.
«Высокий, худой, с узкой, клином, русой бородкой, с русыми прямыми волосами и светлыми глазами, мечтательный, с доброй улыбкой — в нем одновременно было что-то иконописное и схожее с Дон-Кихотом», – конечно, по первым же штрихам этого портрета легко узнается Иван Сергеевич Рукавишников, наследник нижегородских миллионов, проклятый родней за декадентство, мечтательный поэт и кипучий организатор. Его любимое детище – монументальный «Дворец искусств» («Двис»), известный куда менее своего петербургского собрата; – художественный фаланстер с сильным символистским акцентом. В бравурном гимне Двиса нашему герою посвящено всего одно четверостишие – «Завалясь печатным словом, / Хламом, конской колбасой, / Малишевский с Тиняковым / Блещут эллинской красой» – меж тем роль его в обустройстве писательской коммуны предполагалась исключительно важной:
«При последнем нашем свидании, глубокоуважаемый Иван Сергеевич, Вы предложили мне взять на себя заботы о Дворцовом издательстве вообще и интересовались моими компенсирующими претензиями к Дворцу.
Поразмыслив, прихожу к следующему: если эта работа не требует времени «от и до», что кажется и есть на самом деле, то я соглашаюсь на нее и тем радостнее, чем скорее я мог бы получить комнату, особенно если в верхнем этаже.
Комнату представляю себе со столом, стулом, диваном или постелью и нет-нет да и отапливаемой. Затем надеюсь на 3 обеда (может быть необязательно безвозмездных?) и ½ ф. хлеба. Жалованье необязательно. Далее рассчитываю на беспрепятственную возможность посещать все организуемые Дворцом худ.-просв. выступления, а главное на дружеские отношения сочленов и сослуживцев.
Если мои притязания не покажутся Вам сверхвыполнимыми, то, с Вашим согласием единовременно, приступлю к переезду во Дворец и новой своей работе.
Желаю искренно наискорейшего выздоровления.
Уважающий Вас Мих. Малишевский»
Возможно, притязания показались Рукавишникову чересчур практичными – или хрустальные мосты монументальных планов «Дворца искусств» начинали уже потихоньку схлопываться (собственно, издательство, на должность руководителя которого баллотировался наш герой, выпустило одну-единственную книжку), но в 1921 году мы находим его с прежними жалобами на жилищные условия. Дело в том, что в этом году Малишевский поступает в Высший литературно-художественный институт им. Брюсова – универсальное убежище московских (и не только) молодых поэтов. Заполняя обязательную анкету, он, в частности, указывает – «Основная профессия или занятие: никакой (без определенных занятий)», «Сведения кот. могли бы дать о себе и своих родных (Куррикулумвите): временно живу в неожиданно неудобных условиях для работы», «Пишете ли сами и что: Пишу самые неопределенные произведения» и, наконец: «Печатались ли и что напечатано: нет». В ВЛХИ он, конечно, принят был (не знаю, кстати, ни одного абитуриента – не исключая самых дремучих – которому было бы отказано) и уже некоторое время спустя вытребовал в канцелярии вожделенную бумагу:
«Мандат
Дан сей М. П. Малишевскому в том, что он является упомлномоченным Жилищным Бюро ВЛ-ХТ для ходатайства в Красно-Пресненском Жил. Отделе через Главпрофобр о помещениях студентам в квартирах сданных на учет, в счет 10 % нормы».
Карьеры в тогдашней Москве делались быстро, но даже на фоне эпохи академическое возвышение Малишевского произошло стремительно – меньше года спустя студент становится ученым секретарем и в этом качестве вновь погружается в бюрократические пучины: «Высший Литературно-художественный институт просит срочного Вашего содействия вселению ученого секретаря Института М. П. Малишевского с семьей в дом № 53 ком.8» (24 января); «Дано сие Ученому Секретарю Высш. Гос. Литературно-Художественного Института М. П. Малишевскому в том, что он занимая ответственный и научный пост, как квалифицированный работник имеет право на добавочную жилую площадь и отдельную непроходную комнату (…)» (30 января) – после этой бумаги поток исходящих ходатайств иссякает (вероятно, из-за достигнутого результата), но между Тулоном и Ватерлоо проходят жалкие четыре месяца – и 18 мая его увольняют из института. По благородному обычаю тех времен, причины на бумаге не мотивированы («уволен со службы за сокращением штатов. Службу свою исполнял аккуратно»), но можно предположить, что чуть избыточная практичность в вопросах недвижимости сыграла не последнюю роль. Но история не кончается:
«Выписка из протокола Заседания Правления 13 июня 1922
Слушали.
4. Заявление тов. Малишевского от 11 июня с.г. с просьбой пересмотреть вопрос о его увольнении.
Постановили
4. Оставляя в силе свое прежнее постановление Правление постановило поручить т. Малишевскому временную работу по составлению отчета за текущий год и работу по техническому распорядку экзаменов».
На этом предприимчивый искатель жилплощади сходит со сцены, а вместо него появляется молодой стиховед с оригинальными взглядами. Со страстностью натуры, чувствующейся уже по предыдущим эпизодам, Малишевский сосредотачивается на научной и преподавательской деятельности: формально оставаясь студентом, он читает лекции по «метротонической стихологии» в родном ВЛХИ, институте декламации Сережникова, на курсах музыки Шор и др., одновременно складывая свой opus magnum – новую теорию русского стиха. К началу 1924 года текст книги в основном готов – и Малишевский отправляет ее на рецензию Брюсову:
«Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич,
наконец-то я могу с Вами поделиться моими мыслями пока еще только о Метрике.
Как жаль, что они выражены все еще не так, как я бы хотел. Это заставляет меня несколько краснеть за изложение, но экзамены по моему курсу торопят с изданием.
Со всей полнотой моего внимания выслушаю Ваше мнение по вопросам принципиальным и частным.
Очень прошу, если Вас не стеснит, отметить места, которые необходимо переработать. За каждое указание буду Вам глубоко благодарен и обязан.
То, что мне удается теперь передать Вам, не обнимает всей книги о метрике Недостает XII гл. метрический разбор былин, силлабических, свободных и др. стихов, а главное, прозаических отрывков и XIII гл. разбор иноязыких стихов и прозы.
Еще раз очень прошу обещанного к моей книге предисловия, а также Вашей записки в издательство, какое Вы найдете наиболее удобным для скорейшего и лучшего выпуска моего труда.
По получении от Вас этого единственного экземпляра опираясь на Ваши указания, я предварительно еще раз хочу проработать книгу, почему и стремлюсь иметь с Вами по этому поводу исчерпывающую беседу, в которой, буду надеяться, Вы мне, как всегда, дружески не откажете.
Мих. Малишевский».
Теория Малишевского (в основе которой лежит объяснение стиха через физические законы музыки) должна была составить в кратком изложении четыре тома – «Метрика», «Ритмика», «Эвфония» и «Гармония». В действительности, после серии докладов и обсуждений, главное из которых состоялось 24 марта 1924 года (в этот день он приглашал априорного союзника: «Очень, очень прошу Вас придти в ВЛХИ. Через полчаса (часов в 7) я начинаю свой решающий доклад») в 1925 году был издан всего один выпуск – и то собственным иждивением автора (обложка была нарисована его братом, «безработным художником»). Тогда же состоялся его поэтический дебют – в альманахе «Перевал» было напечатано три его стихотворения. Но близились большие перемены – учебный план ВЛХИ на новый 1924 – 1925 год предусматривал закрытие кафедры «стихологии» – соответственно, делался ненужным и преподаватель (кстати сказать, и сам институт ненадолго пережил кафедру, смертельно реконструировавшись в начале 1925 года).
Довольно быстро Малишевский нашел себе новое место работы – Государственный ученый совет Наркомпроса. Утверждение на должность технического секретаря библиотечной подсекции прошло не без препятствий (ученый секретарь вынужден был надавить: «Для ГУС’a нужны работники весьма высокой квалификации и я считаю, что т. Малишевский удовлетворяет всем требованиям. Поэтому прошу еще раз пересмотреть его дело, вызвав, если понадобится, меня»), но скромная должность и деятельность были явно противопоказаны его кипучей натуре. Он поступает в аспирантуру ГАХН, причем по двум секциям сразу – литературной и музыкальной. В 1928 году о продлении ему аспирантского срока в унисон просят две звезды первой величины – профессора Коган и Сакулин: «При поступлении в аспиранты т. Малишевский уже был автором книги по стихологии, где заново выдвинул идеи о связи стиха с музыкой. Разработке этой трудной проблемы и посвящены, главным образом, его научные занятия. Ему приходится работать одновременно и в литературной и в музыкальной секциях. Все это уже само по себе замедляет темп работы. А т. Малишевский сверх того должен преодолевать большие материальные затруднения (о чем говорится в его заявлении) и следить за своим здоровьем (в настоящее время, после двухмесячной болезни, он находится в санатории)».
В 1929 году 40-листная диссертация была закончена; будучи прямым наследником велеречивых универсалов XVIII века, автор назвал ее в манере эпохи просвещения: «Материал поэзии как искусства. Состав, свойства, движение и значимость материала поэтического произведения. (Введение в элементарную теорию поэзии). Принципиальное исследование физической и социальной природы элементов материала поэтического произведения». 20 июня при большом стечении народа состоялась ее защита; из-за ее положения на стыке дисциплин в зале сошлись нечасто встречающиеся ученые: музыковедов сменяли филологи под насмешливыми взглядами фольклористов. Тем временем в душе автора набирала силу новая страсть.
Уже в середине 1920-х годов в письмах Малишевского подозрительно много зверья: вслед уехавшему в Среднюю Азию Рукавишникову несется письмо, начинающееся со слов: «Дорогой Иван Сергеевич! Получил от Вас открытку и ужасно обрадовался, что у Вас прыгает кошка!» и заканчивающееся аккуратной просьбой: «Нет ли у Вас хорошенькой гадинки какой-нибудь? Может быть пришлете с оказией? Удавчика или гадюку». Последнее можно было бы принять за шутку, но два года спустя того же корреспондента (вернувшегося тем временем в столицу) прельщают интересным знакомством: «У меня есть 2 диковинных зверя которые безусловно заслуживают Вашего внимания. Ждем Вас с нетерпением. Мы всегда дома».
«Мы» – это сам автор, его молодая жена Вера Георгиевна Безуглова и их дочь Зенита. Хорошо знакомая с их бытом поэтесса Ольга Мочалова вспоминала много лет спустя:
«У Михаила Петровича было три жены и трое детей. Теперь уже у него насчитывалось бы 5 внуков. Две уцелевшие жены и дети, крепко вошедшие в жизнь, могли бы рассказать о нем гораздо полнее меня. Другие знали больше этого странного человека, измученного жизнью и самим собою.
Он был моложав, голубоглаз, с мягкой, светлой, растрепанной шевелюрой, которую хотелось погладить. Ему свойственна была юношеская хрупкость. Он двигался неторопливо, чуждый суеты, нес с собой веянье тишины. Говорил несколько надтреснутым, сипловатым голосом.
Писательство жило в нем непобедимо-необходимо. При всех жизненных пораженьях, упреках, семейных драмах он говорил: «Чем бы я ни занимался, какие бы обязанности ни исполнял, – бросить кость этой собаке – обязательно». <…>
Нищенски прожил Михаил Петрович свою жизнь, так несоответственно своим данным мечтателя и сумасброда, обзаведясь большой по-нашему времени семьей. Третья жена Михпета, Вера Георгиевна, умная, деятельная, на хлебах мужа надорвалась, потеряла душевное равновесие, озлобилась и возненавидела свою обстановку. Из жертвы превратилась в палача, как и другие члены семьи, впрочем. Но ничто все же не могло порвать крепости супружеских уз. Михпет изнемогал от ревности, когда жена уезжала в отпуск, и вызывал ее паническими телеграммами. Каждой новой своей подруге он рыцарски заблаговременно объявлял: «Жену я не брошу никогда». Плакался он мне: «Я несчастней беспризорного...» – «Что же так?» – «Лабиринты». «Лабиринты» – были моим словом, определяющим запутанные душевные ходы, психические извилины Михпета. «У него нет простых радостей», – говорила жена. <…>
Михаил Петрович любил животных, и подход к ним был несомненно правильным: «Всякое живое существо требует уваженья к себе». Кто только не перебывал в его комнатке под крышей со сломанной убогой мебелью: кошки, собаки, ящерицы, крысы, норки, рыбы, грачи, голуби, лисица, морские свинки — всего не помню. Все в гуще семьи. И все живые существа проходили обязательное всеобщее обученье. Помню, что две норки, бегавшие на свободе по комнате, помимо того, что оставляли следы всюду (и на тарелках), вонзали во всех острейшие зубы. Гости угрожали судом гостеприимному хозяину, и ему это нравилось. Кот сидел на веревке, привязанной к стулу; мыши жили в ящике и ели бумагу; грач летал по комнате и сердито клевался, когда был недоволен. У собаки были истерические припадки: она кусалась, а потом просила прощенья».
Эта история могла бы быть написана Вудхаусом – и уж совсем непросто вообразить ее среди трусоватого и бледноватого советского писательского быта начала 1930-х, но факт остается фактом: как-то раз, прогуливаясь в окрестностях дома творчества в Малеевке, наш герой встретил стадо свиней (библейские параллели к этой сцене мы, пожалуй, опустим). Здесь, кстати, законы жанра, кажется, идут вразрез с правдоподобием: обстоятельства судьбоносного знакомства известны нам лишь из пересказа и сейчас, перечитав, я вижу в нем немало слабых мест – кому бы пришло в голову пасти свиней (занятие для наших широт небанальное) вблизи писателей? По другой версии, впрочем, встреча состоялась непосредственно в свинарнике. Дальше мемуаристы сходятся: один из поросят поразил внимание поэта своей манерой держаться, после чего был решительно выкуплен, наречен Чангом и увезен в Москву. Немного зная характер Михаила Петровича, можно вообразить, как юная свинья обживалась в коммунальной квартире на Остоженке, но, возможно, она сразу была водворена на постоянное место – в уголок Дурова. В переписке Малишевского Чанг (с исключительно хвалебными характеристиками) упоминается с осени 1933 года:
«Вижу мало кого, за исключением моей свиньи, которая для меня существует интеллектуально. Она превзошла все мои и Дуровские ожидания, побив несколько мировых свиных рекордов. Я хотел бы вам ее показать. Ее некоторые называют собакой и кое в чем она действительно поднялась до собаки» (3 октября 1933)
«Дорогой Михаил Михайлович! Прошу у Вас большого одолжения: посмотреть моего Чанга, с которым я занимаюсь у Дурова. Его считают исключительно одаренной свиньей. В некоторых отношениях он, видимо, превосходит собаку. Вам открыты ум и душа животных. Ваше мнение о Чанге будет для меня огромной ценностью и необходимой базой для дальнейших работ с ним, которые я уже перевожу на очень серьезные рельсы. Если Вы любезно согласитесь на мою просьбу, то сообщите о времени, когда Вы можете быть со мной у Чанга. К Дурову можно в любое время. Он будет предупрежден и очень рад. Любое время и я освобожу для Вас. Если Вы захотите пригласить к Дурову компанию любителей животных – этим Вы лишь доставите удовольствие» (письмо к Пришвину 29 января 1934 года)
«Жду Вашего приезда для путешествия к Чангу, который, кроме большого умницы, стал еще и огромным кабаном, от ударов клыков которого мне приходится увертываться как заправскому тореадору» (к нему же – 8 марта 1934 года)
«Этот светоч – Чанг! Он заряжен внутриатомной энергией. Он неистощим. На днях перешли на отвлеченные задачи количества и величины» (письмо к В. Козину 14 апреля 1934 года).
Здесь нотабене. Несколько лет спустя, размышляя о судьбе нашего героя, Пришвин записывал в дневнике:
«Малишевский довел трагическое Ratio русского интеллигента (Раскольников, Толстой) до смешного: Чанг – свинья, плодовитое начало.
Гершензон сказал Малишевскому: «Не отдайте себя на съедение свиньям».
Итак, Малишевский с Чангом — это символ приятия интеллигентом материального мира революции».
Темная прямолинейность хтонического мира Пришвина видна здесь, конечно, во всей красе, но он опускает здесь еще одно внятное для него обстоятельство – тем временем Малишевский полностью извергнут из литературы.
Последние попытки опубликования им стихов относятся к концу 1920-х годов. Наблюдая стремительно сжимающееся поле полиграфических возможностей, наш герой некоторое время выступает с публичными чтениями – сохранились сведения о его выступлениях в мае 1927 и апреле 1928 года (вместе с О. Мочаловой и еще двумя неизвестными поэтами). Год спустя он складывает машинописный сборник «СТИХИ. 1919 – 1929» и преподносит его С. Шервинскому, сформулировав на авантитуле то, о чем в ту пору размышляли многие: «Ученичество следовало преодолеть. Теперь мое творчество требует общественного вмешательства. Среда, воспитание и действительность позволили мне дать только такой и никакой иной сборник. Что либо скрыть и прикрасить или вовсе не издавать сборника было бы уликой против моей общественной честности. Минимальный тираж достаточен для ознакомления небольшого круга специалистов. Сборник составлен по принципу единого произведения. Каждое стихотворение – слово, каждый отдел – стихотворная строка, каждая часть строфа и книга в целом – одно стихотворение». Еще через два года он предпринимает последнюю, кажется, попытку, отправляя в издательство «Федерация» поэму (или балладу) «Sic transit»– текст ее не сохранился, так что судить о нем приходится по двум внутренним рецензиям (привожу их полностью как в некотором роде образец жанра):
«Поэма Малишевского и комментарии к ней – одна из очередных попыток интонационного стихового начертания. Справедливо указав, что современное начертание стиха не дает основного – манеры и интонации его произношения – Малишевский предлагает свою систему начертания которая, по его убеждению, должна устранить этот порок. Нельзя отказать Малишевскому в том, что он проделал большую работу. Нельзя, однако же, не отметить, что работа эта является одной из многочисленных работ этого рода, начатых еще Божидаром и с тех пор постоянно продолжаемых. Система Малишевского не отличается от всех предыдущих систем – ни простотой, ни удобоусвояемостью. Ее надо рассматривать, как и все прочие системы – как эксперимент. Вопрос: нужно ли нашему издательству печатать экспериментальные стиховедческие изыскания. Входит ли это в число его задач? Думаю, что не входит. Это – дело специального издательства, куда и считаю необходимым направить рукопись.
С точки зрения чисто художественной поэма заключает в себе ряд интересных формальных приемов, но не представляет собой что-либо художественно значительное.
Идеологической ценности поэма не имеет вовсе.
Надо направить рукопись в специальное (типа Инст. Истории Искусств) издательство» (подпись неразборчива)
«Задача автора на примере своей собств. баллады дать образец звуковой записи стиха. Для авт. в стихе важно не столько содержание, сколько интонация, кот. и нужно довести до сведения читателя. В этой глубоко формалистической установке автор отправляется от формулы В. Иванова (хоть и не называя его) «поэт творит омонимами, а не синонимами». Однако и в формалистическом плане книга неудовлетворительна: в основу ее положена несостоятельная научно теория о долготных закономерностях русск. стиха; наконец – для широкого читателя книга недоступна, т.к. требует запоминания более ста условных знаков для чтения текста!...
Самый текст также не приемлем, не имеет никакого отношения к современности, пронизан индивидуалистическими настроениями и т.п.
Книгу печатать не следует».
Автором второй рецензии, похоже, был литературовед Леонид Тимофеев: подпись в рукописи неразборчива, но маленькие округлые буковки показались мне знакомыми. Не исключено, что знакомы они были и Малишевскому, поскольку довольно скоро он отозвался на стиховедческую книгу Тимофеева злобной и энергичной рецензией. Вообще, по мере собственной маргинализации Малишевский-полемист становится исключительно задиристым, выбирая себе все более опасные цели. В 1933 году он печатает резкую рецензию на весьма влиятельного С. Кирсанова и с удовольствием следит за резонансом: «Статью о Кирсанове напечатали в № 9 «Нового Мира». Она вызвала нарекания 15-ти средних поэтов, которые считают себя большими»; «За критику на Кирсанова, напечатанную в «Новом мире», меня съел «Литературный критик», а Жаров с группой поэтов ходит по редакциям и требует, чтобы «не пускали» меня в литературу, так как я будто бы «травлю советскую поэзию». Пришлось написать Горькому и просить его защиты. На днях выходит статья, где я выбранил критику Д. Горбова. Ну уж тут мне совсем крышка!». В 1934 году в письме к приятелю он констатирует: «Де факто я уже вне литературы. Де юре – не за горами. И это по всем отраслям. Я несколько подавлен, но я думаю – моя кошачья живучесть и на этот раз найдет выход. Gaudeamus! Бывает и хуже». Между тем, беда пришла откуда не ждали.
В августе 1934 года умер В. Дуров и опыты по дрессировке ученой свиньи пришлось прекратить: наследница его не разделяла этих увлечений. Осенью пришлось использовать административный ресурс:
«Большая и горячая к Вам просьба: Чанг в беде. Несмотря на целый ряд постановлений Наркомпроса и других учреждений о передаче Чанга в Государственный Институт Психологии, куда меня пригласили работать вместе с Чангом – Дуриха, т.е. вдова Дурова, объявила Чанга личной собственностью и не отдает. Все приостановилось, так как ни одно Госучреждение не вправе отбирать личную собственность. Товарищи-писатели, возмущенные этим очередным дуровским мошенничеством, предложили меня поддержать письмом в 4 редакции. Очень прошу Вас, дорогой Михаил Михайлович, присоединить свою подпись на письмах в редакции. Жаль, что Вы так и не видели Чанга. Будем надеяться, что все это осуществится» (письмо к Пришвину 9 октября 1934 года).
Здесь придется дать волю воображению. Известно, что Пришвин не отмахнулся от земляка: две недели спустя Малишевский страстно его благодарил. Теоретически можно реконструировать и начало бюрократической цепочки, по которой отправилось писательское воззвание «свобода Чангу» - «Правда» передала его в Моссовет. По некоторым сведениям, дело дошло до Молотова – и стоит совершить умственное усилие, чтобы вообразить где-то в секретной части государственного делопроизводства маленькое архивное дело о свинье. Факт остается фактом – животное было извлечено из уголка Дурова и, по странной прихоти судьбы, отправлено в зоопарк Ростова на Дону – и верный его друг, бросив жену и детей, отправился следом:
«Дорогой и глубокоуважаемый Михаил Михайлович!
Я был Вам обязан спасением Чанга от Дуровой и потому беру смелость напоминать о его существовании. В январе этого года я окончил скитания по зверинцам ГОМЭЦ’а и получил постоянную работу в Ростовском н/Дону зоопарке. «Чанг» стал общепризнанной знаменитостью. О нем пишут в каждом городе, лишь только мы появляемся. Сейчас у меня около 25 животных. Моя любимица волк Лира, собака Джек и лисица Шах в развитии своих умственных способностей не отстают от их «учителя» «Чанга» и самостоятельно публично выступают, чередуясь с ним.
Моя двухмесячная телка Эрфа аппортирует, как собака. Я назначен директором зоовыставки зоопарка, которая должна быть открыта в г. Ростове. Заканчиваю книгу «Чанг» для юношества (5 листов). Лира моя изумительна. Она различает цвета, как Чанг, аппортирует мне свою кость, вскакивает мне на плечи, собирает кубики в коробку, носит тарелку с мясом. Ей 1 г. 3 мес. Она уже тяжела, когда ее держишь на руках. Обучил неграмотную девочку-уборщицу и она выступает, заменяя меня. Из своей работы я вытравил все цирковое и получил интересное серьезное зрелище, которое сопровождаю лекциями об уме и рефлексах животных. Я очень доволен своей судьбой. Еще бы! Все-таки очень приятно после необходимости сталкиваться с некоторыми недалекими и бездарными писателями встретить например очень умного и талантливого барана или свинью. Во всяком случае, в меру им отпущенного природой, они показывают себя с самой лучшей стороны. Более всего меня удивляет то, что моих животных уважают. Я собрал более 500 отзывов, свидетельствующих об этом. Но, к сожалению, зоопарк ограничен в средствах и это тормозит развитие моего интереснейшего дела – развития психики животных. Дорогой Михаил Михайлович! Не можете ли Вы похлопотать в Москве, чтобы кино засняло в хронике работу Чанга? Она поистине изумительна».
Было ли это счастье наигранным? Два года спустя Пришвин, встретив Малишевского с его зверинцем на Сельскохозяйственной выставке (куда они, похоже, попали благодаря его хлопотам) записал в дневнике:
«Из Чанга:
тут было все не на месте: свинья подавала ногу поэту вместо того, чтобы участвовать в священном размножении, поэт кормил и чистил свинью вместо того, чтобы писать стихи,
петух ехал на собаке, кошка дружила с крысой и много всего: 250 голов животных + 1 голова человека. И, конечно, при такой механизации животных каждое из них, сопоставленное умственно с человеком, было унижено, и все 250 голов имели вид униженный, дряблый. И поэт тоже, смещенный со своего литературного корня, был грязен и стихи не писал».
Два года спустя пришел конец и этой сомнительной идиллии: война разлучила нашего героя с его питомцами. Весной 1943 года он писал Пришвину с Урала: «Я с семьей в эвакуации. Животных потерял всех. Написал работу «Диалектика поэзии. Опыт теории значимости в искусстве». Хочу защитить на ученую степень».
Сведения о его послевоенной жизни из-за естественной убыли корреспондентов ощутимо редеют – но, с другой стороны, во второй половине 1940-х годов образ чудаковатого писателя-анималиста вдруг оказывается нечужд и даже желанен для советской прессы. Вначале его осторожно допускают к последнему прибежищу маргиналов – переводам с братских языков и рецензиям на них (в частности, он подробно отзывается о переложениях ныне местночтимого Абая Кунанбаева), потом «Огонек» начинает публиковать его «скирли» – прозаические полупритчи, которые… впрочем, проще привести пример:
«СОБАКА И НЕОБХОДИМОСТЬ»

Собака облаяла своего человека
Разве это так тебе необходимо?
Собака отвечает:
– Было бы желание! Необходимость не обязательна!

В доме появился новый любимец – лисица. «Лиса (не знаю откуда) жила в комнате свободно, делала, что хотела. «Сначала это был настоящий дьявол», – говорил М. П. Много бедствий пришлось перетерпеть семье, пока рыжий дьявол не стал ручным, покоренным. Он понял, как себя вести, где лежать, подружился с собакой. Вера Георгиевна говорила, что лиса любила всех по-разному: ее, как кормилицу; М. П., как верховное божество; Зениту, как подругу по игре; собачку, как товарища по несчастью; гостей, как предметы для нападенья. М. П. таскал лису с собой по домам, где бывал – и на руках, и на веревке. Лиса вела себя в чужом доме неподвижно, как живая вещь. Ее можно было гладить, но еды у чужих она не принимала. Журнал «Огонек» поместил на своих страницах фото Зениты с лисой на плечах в качестве боа». В 1952 году, возобновляя после долгого перерыва знакомство с И. Н. Розановым, Малишевский со старосветской учтивостью извинялся перед ним:
«Глубокоуважаемый Иван Никанорович!
Уж сколько собираюсь зайти к Вам, хожу мимо Вашего дома, да все с лисицей. Думаю, с лисицей, да не предупредив, неудобно зайти».



Вообще к началу 1950-х жизнь явно начала налаживаться – печатались «скирли», неожиданно оказавшиеся ко двору исследователям советской дидактической басни; была закончена работа «Биология мышления», представленная в качестве диссертации в Пединститут, дело явно шло к изданию новой – после тридцатилетнего перерыва – книги… но 8 марта 1955 года Малишевский скоропостижно скончался. Говорят – от пищевого отравления.

ОСНОВНЫЕ ИСТОЧНИКИ:

А. Архивные: Малишевский – Гершензону // РГБ. Ф. 746. Карт. 37. Ед. хр. 11; Малишевский – Брюсову // РГБ. Ф. 386. Карт. 94. Ед. хр. 2; Малишевский – Мочаловой // РГАЛИ. Ф. 273. Оп. 1. Ед. хр. 13; Малишевский – Рукавишникову // ИМЛИ. Ф. 2. Оп. 3. Ед. хр. 89; Брюсов – Малишевскому // РГБ. Ф. 386. Карт. 71. Ед. хр. 58; Малишевский – Чагину // РГАЛИ. Ф. 2550. Оп. 2. Ед. хр. 307; Малишевский – Козину // РГАЛИ. Ф. 2859. Оп. 1. Ед. хр. 339; Малишевский – Пришвину // РГАЛИ. Ф. 1125. Оп. 2. Ед. хр. 1204; Малишевский – Розанову // РГБ. Ф. 653. Карт. 38. Ед. хр. 82; Статьи, поднесенные Пришвину // РГАЛИ. Ф. 1125. Оп. 2. Ед. хр. 1710; Внутренние отзывы изд-ва «Федерация» // РГАЛИ. Ф. 625. Оп. 1. Ед. хр. 117; Личное дело ВЛХИ (преподавателя) // РГАЛИ. Ф. 596. Оп. 1. Ед. хр. 82; Личное дело ГАХН // РГАЛИ. Ф. 941. Оп. 10. Ед. хр. 376; Еще одно личное дело ГАХН // РГАЛИ. Ф. 941. Оп. 10. Ед. хр. 377; Личное дело ВЛХИ (студента) // РГАЛИ. Ф. 596. Оп. 1. Ед. хр. 503; Личное дело ГУС // ГАРФ. Ф. 2306. Оп. 51. Ед. хр. 135; Выписки из лекций Вяч. Иванова // ИМЛИ. Ф. 55. Оп. 1. Ед. хр. 7; Делопроизводство Лито Наркомпроса // ГАРФ. Ф. 2306. Оп. 22. Ед. хр. 70.
Б. Печатные: Барто А. Собр. соч. Т. 4. М. 1984; Бирюков С. Е. Теория и практика русского поэтического авангарда. Тамбов. 1998; Ден Т. П. Заметки о современной басне // Вопросы советской литературы. V. М. – Л. 1957; Малишевский М. Рец. на: Семен Кирсанов. Товарищ Маркс // Новый мир. 1933. № 9; Малишевский М. Несколько слов о напевном стихе // Альманах артели писателей «Круг». Вып. 3. М. – Л. 1924; Малишевский М. О поэзии для детей // Детская литература. 1935. № 2; Малишевский М. О стиле переводов поэм Низами // Дружба народов. Вып. 15. М. 1947; Малишевский М. Переводы из Абая // Дружба народов. Вып. 16. М. 1947; Малишевский М. Перекличка // Земля советская. 1932. № 7; Малишевский М. Проблемы метротонической стихологии // Проблемы поэтики. М. – Л. 1925; Ростовский зоопарк. Ростов на Дону. 1960

* * *
Большое спасибо хранителям архива М. М. Пришвина за разрешение ознакомиться с материалами и К. Ю. Лаппо-Данилевскому за многоценную выписку из архивного дела, считавшегося утраченным.