Знаки

Галина Рымбу (Омск)

*  * *
обезглавленный воевода с прожектором на спине
под звуки утробные движется в центр земли,
пока просыпаются птичие клёкоты в прозрачной твоей голове.
выскочив из тела,
слышишь имперскую поступь,
Минотавра, вылезающего из чёрной стены?
белая-белая конница тянется вдоль шоссе,
распотрошённые горлицы там же. центр потерь.
слышишь валторну зимы,
слышишь валторну зимы?

слышишь валторну зимы?
червивые всадники.
шипровые ливни,
тоннели полные тьмы
и взлетающих голубей -
лови!
в платье волосяном горит,
далеко за полночь приходит и говорит,
все скоро умрут,
все скоро начнут
есть свои тени,
преумножать шаги -
"как я, смотри" -
и выпускает змею из речного рта.
змея любви.

белая-белая-конница.
долгий ночной сеанс.
точка распада. ноющего ядра.
в платье волосяном горит -
Федра.

* * *
Два великана над пристанью, сгорбившись, ищут рассвет,
чёрные звёзды гаснут в мокрой траве,
как будто бы память, забыв, что она – вода,
пытается сжечь наши маленькие города.

рыбаки засыпают на отсветлевшем дне,
закутавшись в невод, полный ракушек и слов,
долгих лет уходящих, спутанных, словно трава.
Под зияющим небом почти невозможны слова.

Я зову тебя долго эхом разбитых широт,
чтобы мы смогли перейти эту реку вброд.
Берега, берега… а над ними хохочет тайга,
и зловещее солнце зовёт и зовёт на восток.

Скоро выпадет снег, и паромы забудут свой путь,
рыбы выйдут на берег, начнут хороводы водить,
и, сцепившись хвостами, в надежде заговорить
снова вымолвят слово какое-нибудь как-нибудь,

упадут на песок,
будут слушать в стрекочущей мгле
сумасшедший ветер с запахом череды.
Только нас здесь не будет, так скоро... и ровно в срок
ледяные волны смоют
запутанные следы.

* * *
Дребезжащие сумерки. Маленький город. Один такой.
Безотказные, сладкие идут и идут дожди,
И маячит в тумане красный башенный шпиль,
И седые солдаты опять возвращаются с войн,
Машут культями: - «Мамочка! Я – домой!»

Пряничные фигурки застывают в большой печи,
Женщины плачут, падают у дверей,
А когда всё затихнет, за разбитым окном в ночи
Рыщет, хохочет радужный сказочный зверь,

Пока сигареты гаснут где-то на дне луж,
А потасканные мундиры превращаются в раритет.
Милая, кто сказал, что он тебе друг и муж?
Он остался там, в кровоточащей пустоте.

А здесь…

Бетонные замки, страшные избы, сверлящие душу дожди,
Из подворотен – выкрики, песенки, смрад, самогон,
Выстрелы в небо – ну что ты, звезда, лети,
Упади так, чтоб каждый был счастлив, здоров и горд
В леденящее лето, которое некуда деть,
Некуда пережить, никуда до конца не избыть.
Будет чудо. И здесь всё исчезнет. Но дед,
Навсегда вернувшись, застынет у чёрной избы.

*
под луною ходит соломенная вдова -
соломенная игла в голове,
соломенные слова,
череда совокуплений,
тайных привязанностей - лето!

-

с мокрым шаром в руке -
к реке, высокой травой прикрывая тело,
осокою переспелой.

но только визжит тетива в камышах.
и дышать -
страшно.

а другая водит соломенного пса,
в городе, где река, мерцающие леса,
в чёрном городе, где по субботам
идут дожди из спермы и пота,
где карие льдины плывут по реке,
и чайки огромные тихо вонзаются в реку,
где человек - человеку
передаёт изо рта в рот,
из живота в живот -
тайну передаёт -
чашу и камень.

и кипит вода под больной луной,
и хрипит вода, ледяной речной
страшный бог обретает тело.

и уносится в небо соломенный пёс,
мёртвый лучник захлёбывается от слёз,
и покой обретает Лета.

это меланхолический инцест,
две сестры, влажный рот и сновидный лес,
тёмный брат обвивает камень.
и хохочут над берегами,
и в чужой берлоге, слипаясь в тенях,
бесконечно рожают

меня.

* * *
где смерть лепила всё вокруг твоими нежными руками,
где таял солнечный дракон, химеру ночи проглотив,
где в леденеющих полях горчили золотые злаки,
и земляные звёзды знали, какая будет смерть у них,

я начиналась в пустоту потоком-сном-ребёнком-зверем,
я наполняла пустоту тяжёлым серым полым дном,
и ты ходил по кругу так, что невозможно было верить,
что круг есть круг, квадрат - квадрат, и этот наш разъятый дом.

и молча шли поводыри, друг другу щёки вырезая,
всё начиналось без конца, во рту звенели небеса.
так смерть смотрела на меня твоими влажными глазами
не в силах
что-нибудь
сказать.

* *
На средиземноморском побережье юноши вечно рыдают,
Огромные птицы прячутся меж цветами,
И жёлтое небо узоры раскрытой земли повторяет,
И пальмы качаются, падают, падают пальмы.
Последняя грёза вдогонку летит сумасшедшему лету,
И путник идёт по родному сновидному следу,
И бисером в прошлую ночь падают звёзды, кометы,
Ты смотришь на них, ты лежишь весь в ленивом, в белом
Приду к тебе девочкой с мокрым песком на лопатках,
В ореховом платье, с маленькою гитарой,
Ты больше не будешь, ты больше не будешь смеяться и плакать,
Мы сядем с тобой на безглазого ягуара,
Мы будем мчаться и спать, по-животному будем стареть мы
Над синем морем, глотающем алые камни,
И будут нам сниться спелые персики, добрые кони, утренние гаремы,
Поющие медузы, мёртвые капитаны -
так станет:
На средиземноморском побережье рыбы слушают ветер,
Знойные ящерки ловят луну хвостами,
И тёплые воды снова беременны нами,
И падает со скалы ледяное лето...

* * *
После дождя остаётся только песок,
пахнущий морем, ледяная тоненькая свирель,
языческая тоска
и вода, -
набухающие карточные города,
где номер каждого дома безвестно скрыт,

где под гитару орут в переходе:
«Мама, мы все сошли с ума»,
бледные девушки в сарафанах,
старый фотоаппарат
наводит резкость,
наводит, наводит –
никак.

После дождя на губах умирает соль,
цыгане смеются, отплясывая на пустыре,
городские чертополохи виновато склоняются в ночь,
мосты не выдерживают сияния своих рек.

После дождя ты ещё долго ходишь, как бог,
С выцветшей памятью, взглядом, лучащимся вниз,
И чернильные сумерки сгущаются (кажется – навсегда),
И перо выходит по жилам наружу , - так
После дождя начинается внутренняя война
В каждом выдохе, выходе, сне, лепестке.
И вода, и опять, и опять заживает вода
В наших глупых маленьких карточных городах
На открытых ранах радужных площадей…

* * *
это ты колдовал в земляной избе,
потому что не знал как меня спеть,
ты не знал ничего, кроме боли,
возвращался ко мне из года в год,
бородатый, чужой, целовал мой живот,
мы водили сумеречный хоровод
со своими тугими тенями.

приносил мне земляную змею,
а потом садился беду свою
зашивать в тёплый камень.

мы с тобою менялись телами
и ложились в дурман-траву.

так бесилось время в сосновых стволах,
мёртвый карлик твой резал ступни мне,
так молчала на спелых твоих губах
ядовитая костяника.

и кричала медведица под луной,
и леса расступались передо мной,
и кикиморы пили своё болото,
из коленок чёрных выпускали птиц,
и тонул в молоке леший,

когда шла я в свой мир кромешный,
в свой плавучий дом, что на дне реки,
провожали меня небесные волки, слепые твои петухи,
наглотавшись каменных зёрен.

и опять колдовал ты в земляной избе
на отрезанной косе моей, дурман-траве,
и молчали лета на солёных дёснах,
высыхала снова дурман-река,
и мерцало тело моё в тайниках,
и не пелось моё тело,

каменела твоя изба.

СЕРДЦЕБИЕНИЕ ПТИЦЕЛОВА          

Забавляюсь тут, как могу:
выдумываю себе новых героев и счастливые сны,
накручиваю на указательный палец понедельники –
те, в которые всё ещё помню тебя,
тебя, заполняющего каждый из дней,
горького, как полынь,
с сердцебиеньем птицелова и криками в голове.
В большинстве же занимаюсь тем, что гипнотизирую дверь,
думая, что ты всё ещё можешь за ней стоять.
Но всё, замкнутое извне, замкнуто и во мне –
последствие чрезмерной привязанности к стенам, плоскостям, вещам,
к гудению лампочки там, в потолке,
полном чудовищ с простыми мыслями и луной в животе.
А ты – будь храбрым и меня прости,
наберись сил, чтобы выкорчевать по берегам эти пни –
так будет проще забыть зарубки на них:
ещё одни доказательства реальности наших встреч -
немых прогулок в вакууме зимы
и тесных объятий, слишком тесных, чтобы они могли дальше быть,
чтоб смочь мне совсем разучиться ходить и вот так сидеть
в доме, где шуршат коричневые обои и старые календари,
а в утреннем кофе плавают маленькие мучные жуки.
дом, в котором точно незачем говорить
и развешивать фотографии – остатки прошлых связей и суеты.
возможно, это и называется "жить",
ощущать себя этой самой сложной формой белка,
и нельзя ведь проверить, как повернуть нельзя
вспять
эту самую долгую, опоясывающую изнутри
реку нашей любви…

* * *

им, сгребающим сено в стотысячный или больше раз,
им, без дна души - крестьянам из века в век,
до сих пор определяющим по солнцу который час
и знающим всё, чем под этим солнцем может быть человек,
им, погружающим стопы в рыхлые реки земли,
разве объяснишь, что скоро перестанут существовать города,
что скоро сузится мир до глухой трубы, до чёрной и скользкой змеи,
что все дороги из деревни ведут теперь в никуда.
им, видящим медовые сны, по сути, плевать какой сейчас новый герой,
как выглядит современный робот, человек и кто теперь больше друг.
ведь когда умирает корова, причём тут политический строй,
ведь когда затихают травы, причём здесь наука наук?
и таким бессмысленным и пошлым кажется диалог культур,
когда стрекочет трактор под молочным покровом небес,
когда их, полусвятых, белых, пахнущих тмином деревенских дур
мужики уволакивают в лес.
а после снова над селом пронзительный чистый младенческий крик,
когда слипаются сны и не сосчитать звёзд,
и тихо дышит тайна под крышей избы, и там, внутри
нет ничего правдивее бабьих слёз.
а бог здесь один, собирающий ложкой медовую мглу,
наполняющий сны, когда вербами пахнет апрель,
знающий - тот истинно мудр, кто с виду и прост, и глуп,
у кого за калиткой полынь, бузина, чистотел
помнят всё, их запах струится - слогом за слог,
и может там, далеко давно кончились, съели себя города,
но стоит себе тихое забытое всеми село,
и для счастья-то нужно им мало - несколько слов
деревянный дом, колодезная вода
и ощущенье, что так будет всегда...

а жизнь здесь, в сущности, тёплый, как лето, навоз
и вечный двигатель - только скрип
добрых и ладных
тележных колёс.


* * *

В утреннем троллейбусе, где водитель так похож на Пьеро
и белое пшено рассыпано на маячащем полу,
я говорю: "Трансформер моих снов
о тебе слишком изношен, а мне не хватает изменений в грядущем"
и что-то, мол, помнишь у подъезда 3 года назад
мои глаза?

а ещё запах табака и кино 40-х годов,
где в каждом втором персонаже обломки эдипова острия,
и шалаш за домом, где ты каждую ночь птицелов,
и как мы объездили весь город на раздолбанных твоих жигулях,
боже мой, сколько тогда нам было лет,
я почти уже не уверена, что это ты, что это я,
если бы не запах твоих сумерек, твоих коленок, твоего солнца и, конечно же, сигарет.
возможно, мы даже могли тогда умереть,
потому как зачем вообще продолжать,
если только один раз бывает под рёбрами джаз,
если всё остальное и так - равнодушная смерть.

и тугая сирень, и светящиеся в пыльной траве большие жуки,
и бомба лета внутри, и почти одинаковое движенье бедра,
и предчувствие остановки, не то чтобы, словно конца пути -
очередного расхождения в пустых, как конечная утром, мирах...


* * *

это слишком болезненная тишина,
чтобы слушать, как дышит по-рыбьи война
за окном, и кричит покойничий люд.
на двери табличка: "не вылезай - убьют",
да и как это сделать, если чуть шаг,
тела не слушается душа.

и в межкомнатной страусьей скорлупе
остаётся думать только что о тебе,
видеть выстрелы времени, башенный дождь,
реактивные звёзды и ждать, что придёшь.

ты заходишь, ты чувствуешь тишину,
ты давно уже выиграл эту войну
безоружно, бессонно тысячи дней
и ты можешь помнить только о ней.

мы обнимемся. нас никогда не убьют.
мы обнимемся. вечности чёрный спрут
из-под ванной выползет и замрёт,
и на днища миров упадёт восход,
и настанет тысяча новых лун,
и откроется тайна новому злу.

мы обнимемся. "Господи, нас спаси!" -

это рай под жабрами голосит.


ДЕТИ В ГОРОДСКИХ КИНОТЕАТРАХ

Дети в городских кинотеатрах, с бадьями поп-корна и солнцами в рукавах
громко хохочут и хором расширяют свои чёрносмородинные зрачки,
болтают ногами как будто бы в тёплой воде,
когда видят огромную белку в чёртовом колесе,
бегущую под игривую музыку, а та льётся прямо из потолка.
Этот заливистый смех в сверкающей темноте
и странно светящиеся маленькие рукава
очень напоминают мне…

Вот сидят. И я с ними. И так глухо, словно в брюхе кита,
и кажется там, за алеющей надписью "exit"
нет ни мамы, ни папы, ни улицы, ни городов,
ни большого охранника с рыжей тающей бородой.
Дети в кинотеатрах, словно ангелы, забывшие как надо летать.
Швыркают носом, визжат – да, почти не умеют себя вести,
но когда-нибудь они вырастут и тоже будут снимать
своё кино, и лучше не думать, каким оно может быть.

Их длинные реснички, майки с бэтмэнами и капюшонами, апокалиптичный смех,
их маячащие тельца, в которых словно улитка, шевелится уходящий день,
и эффект 25-го кадра, поселившийся в каждом втором,
а на заднем ряду тянет пепси юный насмешливый бог,
и чудные добрые звери поют изнутри…


ПЛАТЬЕ

Пальцы твои в иероглифах
трогают белый шёлк,
вспоминают наощупь бабочку у цветка,
пальцы твои – это тоже мои глаза,
все поры на коже, мешающие дышать.

Даже так, даже в складках живи, живи,
не дойдя до тела замри на стальном языке ножа,
у меня нет имён, как их нет у этой любви.
Пальцы в иероглифах – разве смысл читать, держать?

Мы дождёмся, и складки, как боги, начнут говорить,
мы дождёмся щемящее счастье южных кровей.
запах тела и солнца, и тайны, ведущей тебя
сквозь миры, горловые выкрики поводыря…

Пуговки отрываются быстро, словно от берегов земля,
и остаётся только память от ровной петли,
и холодный пульсар, и лоскутья великой любви,
И где-то там
на глубине времён
плачущая швея…


* * *

Всё проходит. Это просто лето спит, вокруг пупка
обернувшись нежной маленькой тёплой змейкой,
мир расцветает, разливается: бутоны-дома, лужи-реки.
я провожаю каждый день уходящий
в соломенной шляпке, в платье струящемся,
таком же белом, как то, которое когда-то нравилось тебе.
Потом приходится спать, а во сне
трогать мокрых ящериц,
открывать тысячи каких-то дверей
(за ними нет ничего, кроме тысячи стен),
целовать женщин без лица, без голоса, носить им счастье в ведре,
пристреливать в темноте своё настоящее,
смотреть на твою голую спину, где татуировками каждый из этих уходящих дней –
это там, во сне…
А здесь:
выходишь на улицу: запах земляники, иллюминаторы неба, высыхающие на коже дожди,
танцующие в подворотнях цыгане, башенный шпиль,
дешёвые папиросы, детский безжалостный смех –
всё это только очередная память о тебе,
ещё один гордиев узел, мёртвая петля,
прекращающая дыхание, сводящая всё до нуля,
с каждым шагом делающаяся всё мертвей,
и куда не пойди – всем тесно от собственных тел,
от любви, разрывающей внутри и вне,
даже воздух, и тот осточертел…

Да, так и должно быть:
т ы с я ч и, т ы с я ч и  с т е н.
А как ты ещё хотел?

***
В утреннем троллейбусе, где водитель так похож на Пьеро
и белое пшено рассыпано на маячащем полу,
я говорю: "Трансформер моих снов
о тебе слишком изношен, а мне не хватает изменений в грядущем"
и что-то, мол, помнишь у подъезда 3 года назад
мои глаза?

а ещё запах табака и кино 40-х годов,
где в каждом втором персонаже обломки эдипова острия,
и шалаш за домом, где ты каждую ночь птицелов,
и как мы объездили весь город на раздолбанных твоих жигулях,
боже мой, сколько тогда нам было лет,
я почти уже не уверена, что это ты, что это я,
если бы не запах твоих сумерек, твоих коленок, твоего солнца и, конечно же, сигарет.
возможно, мы даже могли тогда умереть,
потому как зачем вообще продолжать,
если только один раз бывает под рёбрами джаз,
если всё остальное и так - равнодушная смерть.

и тугая сирень, и светящиеся в пыльной траве большие жуки,
и бомба лета внутри, и почти одинаковое движенье бедра,
и предчувствие остановки, не то чтобы, словно конца пути -
очередного расхождения в пустых, как конечная утром, мирах..

КТО ЗНАЕТ

Кто знает, о чём они думают, когда,
продираясь сквозь толпу словно сквозь воздух,
молча толкаются на скользких подножках,
жмутся к резине старых сидений,
вечно отдающих, дешёвыми духами, перегаром и мятой,
когда нащупывают среди табачных крошек и позавчерашних билетиков
мелочь, и торопятся сосчитать всё,
когда роняют на пол студенческий
в красной или синей обложке
и торопятся отвернуться от неба цвета соленого олова,
от своих, растолкованных впопыхах,
липких, как время, снов,
а серые лесостепи уже не генная память, а надлежащий колорит,
и огромной тёмной веной вздувается Иртыш - они не хотят с ним говорить,
когда город сверлит осень; и дачники трясутся за свой урожай
и медленно стареют по загородному маршруту
от конечной до конечной -
в их памяти всё ещё развиваются лозунги первомайских демонстраций,
и голоса из репродукторов мешают уснуть по ночам,
а потом - снег,
снег
и ещё снег...
"Сибирь - чёртова дыра" - так, наверное думают они,
прижимаясь лбом к автобусному стеклу,
врубая бедность и досаду в маленьком плейере, -
"скоро здесь кончатся дети, поэты и нефть"...
чудовищные скважины, которые всё же стоит бурить,
хотя бы потому, что вся суть - внутри земли,
и не только, ещё в этих утренних сумерках
с чужеродным запахом рабуша, пластика и любви,
когда все торопятся уехать со своих окраин,
объятых грязью, жалостью и заводами,
где дым самой большой трубы
каждый раз
почти успевает
проглотить восходящее солнце...

ЛЕТАТЬ

Выходящие из подъездов птицеловы.
В мокрой пропасти лета сужается день.
-5-я степень слов, + 5-я степень нот.
Сегодня у нас - Экватор и полное отсутствие ветров.
Одинокое дитё в песочнице в шляпке-грибке,
копошится, ползает и, кажется, знает всё,
например:
кому достанутся 8 символов мира,
3 ясных сокола
и 1 бирюзовых мечтаний предел -
вот его стерегут уже у супермаркета, вдавленного в асфальт:
их взгляд остёр и земля не чует их ног,
они тянут "пепси" и держат время у загорелого виска.
Пахнет сигаретами, консервами, грязным городом и ружьём.

А там, в ядовито-зелёных клёнах,
где тайна сползает слизняком на изнанку листа,
прячется Демон и музыку неба поёт,
и в прохладную реку, распростёршись, летит с моста
ещё один, окрылённый музыкой, птицелов

ВЫЙТИ

сложноподчинённым предложением чёрным по белому буквится мир,
воскресенье, такое острое сидит на камнях снов,
подобно человеку, который вечно склонен думать о том,
какая твердь под ним, зачем она и для чего,
а в окне небо слоится, чёрным кофейным зерном
прорастает в чашке ещё одна новая суть.

у тебя нет выхода, кроме как выйти во двор,
пересечь арку, погрузиться в майский триумф -
цветенье домов, зеленотравый бунт,
извлечь из первооснов какую-нибудь мысль
и снова на глубину,
и думать её одну, весь день нанизывать ерунду
реальности бисеринками на леску - подобье бус,

что рассыпятся под вечер в твоём безнадёжно пустом дому,
ты спохватишься было собирать, но поймёшь, что ни к чему:
её улыбка, твоя зрелость, чашка кофе, новости, какой нибудь друг -
всё это так далеко уже от первооснов.
и превратится твой день не в леску, не в бисер - в иглу.
ты молча выйдешь из тела и станешь смотреть кино
о себе же, сидящем на окаменелом полу, -

так пройдёт ещё один
без следа
выходной.


***
И смотрит мудрая звезда над каменистыми морями,
И золотистый челоночок несёт нас сквозь просторы лет,
И глухо падает весло, и я упрямо повторяю
Звезде, гребцам, богам, всем нам, что смерти не было и нет.
Вот эра женская опять сменилась эрою бесполой -
Бесполый взгляд, бесполый цвет и вновь - бесполая тоска.
А ночь крепка - в ней каждый знак собой и древней тайной полон
От неба - вниз и снова - вверх до золотого челнока.
Мы все плывём. Мы все слились в одни значения и лица.
Мы все тела, мы все - слова, а для бессмертья нет конца.
И смотрит мудрая звезда, и челночок наш золотится,
И песнь бесполая легка умалишённого гребца.
" А смерти нет, а смерть - фантом" - всё громче в темень говорю я,
И затвердевшие моря в надгробном холоде дрожат.

Все в челноке. Слились и спят. Над ними вороны горюют,
И мраморные времена их сон бесполый сторожат

МОЛОКО ПРОШЛОГО

Прокисла белая память,
Смялись газетные лица.
Бабочка-эквилибристка
Где-то внутри вспорхнула.
Мне кажется, я её ненавижу,
Бабочку эту
и жду всё время

бабочку эту.
Прокисла белая память.
Каменные эдемы
Поплыли по комнате тёмной
И кАмнота закачалась.
Стеснилось,
Сместилось,
Размылось,
Разсмыслось...
Когда-то ты был настоящим,
Когда-то я была всеми,
Кто нынче на дно оседает
Вязко, бело и густо
На самое-самое-дно.

УСНУТЬ БЫ

На понтоне войны плывут и плывут поколенья
По бескрайней воде с немыслимой глубиной.
А вокруг красотень, мама, мамочки, красотень -
Зрак во мрак - трупы, флаги, салюты, сирень -
По холодной воде, по зловонной воде ледяной.

Вот плывём. И живых нас, и мёртвых здесь много.
Нету больше и краше во всей Вселенной понтона,
Нет нам лучше и ближе этого дома...
Тащат старцы и дьяки натужно и долго
Из воды раздутое тело Бога.
Рядом кто блюет, кто падает, кто плачет,
Кто-то - "Слово", а слово уже ничего не значит...
Тянет Каин ладони к ядерному солнцу,
Тянет Каин Авеля под воду камнем -
Все в воду канем...

Этот недоковчег полный злых и бесплодных женщин,
Этот щупленький Ной, что раскачиваясь, набатит
Никогда не причалят в заветную белую вечность,
Никогда не причалят - войны никогда не хватит.

И плывут сквозь века одно за одним поколенье,
Всё уродливей, всё сильней, сильней и прекрасней

По воде, постепенно ставшей родней и теплее,
По "воде" абсолютно, беспечно, безудержно красной

***
Нарастает вечер. В стакане дрожат пузырьки.
Из самых глубин ты возвращаешься и я не перестаю удивляться как
легко ты носишь под этой рубашкой и дальше - под рёбрами
столько тайных солнц; -
мы можем не говорить об этом, даже во сне и, знаешь, ты
можешь вообще подолгу не говорить со мной,

ведь у тебя есть запах ёлок и персиков, оранжевые смешки,
отрывистые поцелуи, дороги и твоя внутренняя война, -

и, пожалуй, это всё, что нужно мне.

... Сумерки наползают постепенно, возникая в бумагу снов,
уличные торговки садятся на деревянные ящики, закуривают и ждут;
детей, как без вести виноватых, уводят в большой дом
картонные мамы и папы с пакетами, полными
молока, хлеба, заката и помидор,

городские насекомые засыпают в переспелой траве...
почему мне каждый раз кажется, что это конец? -

когда ты ставишь сандалии в прихожей,
отдающей временем и вином,
когда наливаешь из-под крана воды
и смотришь как дрожат пузырьки,
когда ложишься на простыни,
как будто на немыслимую глубину...

и стрекочут мотоциклы на стремящемся в ночь шоссе,
и ты прячешь тайну, а, может, и тысячи солнц -
кто знает, что ещё там, в твоей груди?

и происходит ещё один белый, как бумага, сон
рядом с запахом ёлок и персиков, твоей внутренней войной,

а в пустом стакане всё также дрожат пузырьки...

***
Как трудно быть бабочкою в человеческом теле,
Чтоб чувства твои не в пространство - вовнутрь летели,
слепыми сухими крыльями падать и падать
на дно осеннего, бурого, мглистого сада
где-то в конце души; и в решёточках света
пытаться помнить всегда обетованное лето
в изгибе цветка, но лишь нарисованном кем-то
таким же родным и тёплым как воздух летом...
Как горько быть бабочкою, не знающей поля,
а лишь тяжесть тела, тоску человеческой крови
и в пульсе тугом, четырёхкамерной клети,
крылья сложив, только помнить о небе, о лете
и не понимать ну зачем, зачем столько тела,
которое никогда никуда не летело
и мир не вдыхало таким разноцветным, огромным,
и в смерти его лишь одна перспектива - гроба,
а не золотая и тихая луга перина
и вечный полёт над лугом - и выше - над миром.

* * *
...Ивовые слова.
У реки - разлив берегов.
Время плакальщиц,
Время быстрых тревожных снов,
Там, где я - проросла в дёрн.
А ты тянешь назад, говоришь "Пойдём,
Там на холмах за речкою - хоровод,
Там  - поцелуи и мёд"
А мне-то что?
Я гибче их всех,
Я их сильней и больней -
Людей всех людей,
Зеленей всех любвей и смертей.
Здесь, где по весне - разлив берегов,
Здесь где чёрный холм одинок и гол
Я корнями вросла
В земляную толщу снов -
Мне не выплакаться -
Слезами не выбраться.
А ты, мой милый, не поймёшь ивовых слов,
И вся боль моя за шиворот тебе выльется...


* * *
Контуры звёзд тают.
Злые дома смыкаются,
арками дышат...
всё ближе и ближе
за спиной человечье дыханье...
ломаю себя в каждом следующем шаге,
каждый следующий шаг - наивен и дик.
но что-то в груди
бьётся-мешает-
бьётся мешает.
в груди
расплавилась лава,
перестало солнце,
взорвались фонтаны закатными брызгами.
а люди мимо
носятся, носятся,
и чувство, что каждый в тебя выстрелит.
Мне ж хотелось остаться вдвоём с вечером
и надеяться, что
                              мы оба выживем,
но страшно,
страшно - всё ближе и ближе
за спиной дыхание человечье.

и контуры звёзд - чёткие.

* * *
Засыпаю на чужой кухне.
Падаю.
Чокаюсь
лбом с батареей.
И мне снится, что я -
маленький волчонок,
мать которого только что
пристрелили.
Сдирают серую шкуру.
Скоро сделают серую шапку.
Холодно.
Снег, что внизу - бордовая, мутная мешанина,
А тот, что сверху, падая, превращается в белые лилии.
Как странно -
вот так сразу -
смерть
и волшебство,
и контуры звёзд
от слёз расплываются,
становятся нечёткие.
А там, снаружи - телу жарко.
Потом горячо.
Просыпаюсь.
Вскакиваю.
Слышу пьяный смех и ор.
Вот кого-то вырвало - салатами, салютами, фразами...
Иду в комнату
встречать новый год,
нелепый,
зверский,
тупой
новый год -
такой ненастоящий праздник...


* * *
Мокрые белые пропасти мира.
Тихие женщины нас встречают.
Сдался нам космос и чёрные дыры -
мы-то всё знаем, как было в начале
каждый по-своему. Было и было.
Что там об этом знает Гагарин?
Женщины плачут в пропасти мира,
годы горят в откровенном пожаре.
Тихие женщины, душное счастье.
Лондон, Москва или прочья контора -
все мы в одном теперь пишемся чате
и можем "бабахнуть" любой город.
Можем от скуки свернуть себе шею,
дабы почувствовать мира боль.
Боль - это пропасть,
женщина,
жерло
вулкана с лавиною мора и боя.
Мы изолируемся с годами -
Душные женщины, тихая пропасть...
Спорим, играем... От срани до рая
возит нас странный вишнёвый автобус.
Женщины наши ржут и уходят -
у каждой в матке сидит по Богу.
И наступает забвенье и холод
вечный, а, может быть, просто долгий.
И остаётся чёрная пропасть
злая, сухая и мыслей стая. -
С ней говорим, в ней пропасть мечтаем,
но пропасть - это слишком
                                              просто.

* * *
горькая-горькая,
неостановимая...
всё рушится.
без признаков жизни
иду по улице
без признаков жизни.
иду по улице.
но всё же
чувствую тебя -
с каждым шагом всё больше.
и не понять тяжёлые они или лёгкие,
эти шаги...
а где-то бьют там-тамы счастья,
а где-то прорастает трава из камня,
а где-то под чёрным небом
гудят тревожные ледоколы,
а где-то на стуле висит пиджак,
и рядом нет человека,
а где-то вертятся цветные карусели
и тянутся медленные сны...
и я боюсь остановиться,
и хочу что-нибудь запеть,
и опять боюсь,
и я хочу спрятать лицо в твои ладони,
но просто падаю в снег,
хрустящий позднефевральский снег
и долго лежу там, в снегу.
вторник.
луна убывает.
звенит время.
истина - везде.
пути неисповедимы.

* * *
Ты во мне зажил
горькой колотой раной,
оправился, затянулся
и наконец-то зажил.
Оправился, зарубцевался,
по венам потёк плавно,
а кажется так недавно
боль мою сторожил,
люлюкал её, баюкал,
говорил : "На, твоя".
И тихо кивали знахари,
и плакали даже знахари -
мол, зла не творят -
не уберут, не избавят,
надо - заживёт само.
Зажило. А шрамы на память,
чтоб не разучилась
                                  плакать...

* * *
эти треугольники на полу...
в принципе, ничего не случилось.
и не важно кто там что сказал, как сказал...
шторы больны старостью,
занавески полны собой.
что-то сломалось,
что-то сделалось
таким, какое есть,
такое, какое есть...
и что-то всё время дымится -
наверное моя сигарета.
или

оно тоже бывает горячим.