Валерий Сухарев

Жизнь как субботник в диком лесу

***

 

Все коты – масоны, все кошки – бл….

Люди меж ними квёлые, как Христа ради,

топчутся или снуют, робко под ноги глядя,

и побочная жизнь то стоит, то летит.

Женщины алчны через раз, мужчины

потеют, разглаживая мускул морщины,

в природе давно нет ни радости, ни чертовщины,

лишь лепет птиц и листьев невнятный петит.

 

Я забыл, зачем я вышел: возможно, по кругу

гулять, отражаясь в озере, или какую подругу

для этих прогулок искать – не звонить же другу

всякий раз, как я выпить горазд.

С женщинами это куда интересней, – точно

знаю, что говорю; на пнях, у воды непроточной,

начиная болтать не с прописной, но строчной,

но сбиваясь на пение всякий раз.

 

Ни Гименея и ни геникея я не пою – довольно.

Жизнь как субботник в диком лесу – добровольна:

ни крамолы, ни добродетели, и как-то не больно

дятлу морзянку стучать на скворца.

Кретинская жизнь, а глядишь – прошла же,

мозги искусив и душу спалив, не оставив даже

выбора – куда дальше двигать: так на распродаже

предновогодней спадает глупая дева с лица.

 

Накупит всем ерунды в целлофане трескучем,

да и пойдёт вприсядку от радости, и до кучи

ощущений – заглянет к подруге с выраженьем, текучим

от времени и макияжа, выпьют, она заночует.

Прилёгшая отдохнуть восьмёрка издаля похожа

на концертную бабочку – бесконечность тоже

подстраивается под нас, и жизнь, без рожи и кожи,

всё нудится, просит взаймы, кукует, словом – кочует.

 

 

***

 

за кошкой тень хвоста за тенью

пыль и угол и агава как вростение

 

за чайником когда уже вскипел

кудлатый пар как лев толстой и мел

 

и дева юная раскинувшись одна

лежит собою на себя обречена

 

вот мир не покладая глаз предметы

подмигивают строят дежавю об этом

 

печально и уютно вдалеке горит

ночник что та гнилушка тёрпкая на вид

 

а за стеной бубнят частоты там Рувим

танцует закусив губу непоправим

 

он весь моторика ему за пятьдесят

соседи тоже как-то вяло голосят

 

я здесь живу луч солнца во дворе

скользит по снегу в прошлом январе

 

а ныне лежбище котов приватных

и взглядов их и долгих и развратных

 

 

НЕ ПОЭМА. ПУТЕВОЕ

 

Вот этот парк, очередной, неизбежный, пустой,

можно свистать манфредменом, скворцом вить

и длить тему пространства и жизни там; и отстой

парочек на скамьях, столько слов, что не переубедить.

 

Я притаюсь в пределах ракит и сирени, со своих берегов,

болтаясь, где Бог подскажет куда и зачем не ходить, –

везде более или менее утки на утюге озера и игра в го

пешеходов и дольних птиц; после виски охота пить.

 

Январь и февраль в мобильной тоске календаря;

я не хочу такси, мне не нужны пицца и замок над

старым мястом, с клопами японцев; сучьей своей благодаря

природе, вижу разруху фронтонов и женщин, как конокрад

 

ночную добычу; добро, и квасные утки отечества тут,

где дымится, скучая, шалман, и девичье дезабилье

зияет из-под дачной мебели столиков; и рядом батут

для детской сволочи; вдалеке трасса, и фары струятся колье.

 

Эти слова пока не из последних, мнится, но и я сам

не ведаю, когда заткнусь, переступив на месте ногой,

что конь пространства, его же раскидывая на голоса

автомобилей и мыслей, оргазмов и плача, опять игра в го.

 

Ты – это точка в подвале памяти, несмелый артефакт

моего музея тоски, но охраняемый бабками снов по углам

мужских этих рифм, в пыльной зальце, где теперь виноваты

только тени былых событий, но и они, гримасничая, стали хлам.

 

За окном не сирень от Кончаловского; и слова эти прописью –

способ с ума не спятить, рифмуя всё что попало, как полароид,

где все – с глазами кроликов, даже ты, и края квадрата перекисью

словно обляпаны – похоже на воск или секрет любви, где роет

 

ямку уюта твоя рука… Закончено, как в кормушке скворца пшено:

на новых местах и в городах бедекер я сам себе, и анабиоз

дрейфующих уток в озере и небесах напоминают окно

и вид из него куда-то туда, и в фонарях терпкая жалость мимоз.

 

 

***

 

дева бродила по дому перебирала

разную утварь наволочки одеяла

чашки унынье тарелок и я из кресла

хотел или нет невольно видел чресла

 

как ей хотелось любви уюта и дома

но ничего не умела и чашки била

и шаркающей походкой пижамой влекома

если б и родила то точно дебила

 

вот и весь мемуар за людей так грустно

словно они напрасные и кривые

зато во щах бывает очень даже капустно

и идиотов надо пынять по вые

 

надо кошку любить она пригодится

мышь поймает ежели спать не будет

или весёлую и бесполезную птицу

но более будет ходить следом и нудить

 

и дева бродила и кошка шатались

всё это ужасающее постоянство

закончится после меня немного осталось

виски цыгарки бытийное картезианство

 

 

***

 

Избыточная и цыгановатая листва октября, дорогой

к тихому побережью и звонким чайкам; народ на песке –

как в траченном клювом подсолнухе семена; и, с тревогой

выпив, глядят за порог горизонта в нетрезвой общей тоске.

 

Вечереет. В голове зажигается эконом-лампа, и мысли

начинают звучать, как на чужбине родная речь, четки,

что шаги за стеной, в коридоре; и над кромкой воды повисли

привиденья судов на рейде; и некто, с правой руки,

 

начал прощальный заплыв, плюясь и с судорогами, –

цельсий снаружи и изнутри пловца в диалектическом

диалоге, с берега кличут и машут водкой и бутербродами,

особенно женщины средних лет, о пловце помышляя тайком.

 

Жизнь просрали, ярясь, и бабье лето счастливо пропили;

морская мелкая рябь как целлюлит у них на задах и там,

где и спьяну не хочется гладить, – это молодость твоя скачет, или

то, что осталось от и дожило до этой осени… И мелкая маета

 

жизни, однажды начавшись, как дурная юла, уже не

завалится на бок, закончив разбег на месте, и это жжжжу

наматывает мозги на вертел; бессмысленное вполне движение,

как карусели детства, до бледности и тошноты. Я сижу

 

и вижу: вот, топал к морю тропою ежа, а вышел на небо, и там

флейтят, тромбонят и геликонят, словом – дудят изо всех

крыл заместители ангелов, бомжи небес; и та же всё маета,

мог бы и не возноситься; и тучи из Турции тверды, как грецкий орех.

 

 

***

 

Громкие, как пионерские горны, собаки снуют

без сна, за окнами, где уже листопад, и дождь

ходит мимо окон, сметая листву; и в доме уют

лишь в тихом углу, на кухне; и как индейский вождь

 

колобродит наглый сосед, щёки вздув, словно футбольный мяч,

и ты вдалеке, что Белка и Стрелка или ледокол;

над озерцом ракита склонилась и смешно и вскачь

скрипят качели, будто вставной сустав; и бледное молоко

 

небес не пьют небожители, и в дому никого,

даже призрака нет, и денег, и дева сгуляла,

утащив с собою радость и разнообразное волшебство,

не натянув мне на нос, чтобы задохнулся, тяжкое одеяло.

 

Ночами здесь тушат свет, бубнят за стеной, и в

подвалах диггеров нет – все спились и перевелись…

А тебе я назначаю свидание под сенью печальных олив,

возможно, прощальное, как рассохшаяся табуретка… И в высь,

 

над моей головой, взлетят кроны клёнов и пустые слова,

сказанные тебе и невзначай, а не просто от сирой печали…

Качели в саду скрипят без тебя и меня, и грузинская пахлава

из унылого бара веет и веет в окно, словно ветер на диком причале.

 

 

КОТ И МОРЕ

 

Променад, вялотекущая публика ноября и

и такое же, но плохолежащее море, никто не крадёт;

попивая по случаю заморозков и тоску нагоняя

на себя же, иду к воде, где у кромки болтается кот.

 

Уже зимний и одинокий, вроде моих зрачков,

что-то нашедших на рейде или даже за ним:

сухогруз – точкою невозврата, и диоптрии очков

его лишь отдаляют; ошуюю Турция, одесную Крым.

 

Или наоборот, это как стоять по отношенью к воде,

и рыбе в ней, и той вон деве на пирсе, и чайке той;

такую деву зрачок, не напрягаясь, отыщет везде,

а чайка всегда заведует воздухом, холодом и пустотой.

 

Но думаешь не о деве и чайке – не то, не дай бог,

промелькнёт пенсне и появится Чехов А.П.; и ты сам

сейчас – немного его персонаж, которого он приберёг

на потом, но не успел и умер; и у меня похожая полоса –

 

но медленного умирания: костенеешь, деревенеешь, сте-

клянеешь, никого не кляня, но и не любя, как-то сам по себе…

У кота вместо зрачков рыбины – вертикально – и на хвосте,

могшем стать воротником, – водоросль как приложенье к судьбе.

 

 

ПИСЬМО В БЕЛАРУСЬ

 

Гамбургскую я подарю тебе с неба луну,

застрявшую над дугой модерна, над

классическим портиком, что весь – в длину –

в голубях с их снами; в небе ночной маринад

 

порта и городской подсветки, с трупными – от

неона рекламы – пятнами, это вид из окна,

из чужого жилья, где виски едят, как компот,

впиваясь в облатки салями, на улицах тишина.

 

Вторые сутки, третий час ночи или утра – это как

посмотреть и отсчитывать, дёргая за бубон

ходиков, точно воду в сортире сливая; в пятак

получивший от норда октябрь утёрся и вышел вон.

 

Раньше я о тебе хотя бы грустил в уголку,

что сродни подростковой забаве досужей рукой,

жаль не угробленных лет, но чувства – оно к потолку

поднимаясь, как призрак тебя, рассеивается; и покой,

 

пустой и долгожданный, вплывает, тих,

через глаза, ноздри, уши, и только рот

работает на вдох-выдох, как помпа; и этот стих

я замедляю нарочно, но всё равно до тебя не дойдёт

 

тайный и скрытый шёлк его подкладки цветной,

а сверху может морщить какая угодно ткань…

Зато хоть отчасти узнаешь, что эти годы со мной

было, случилось и вышло. И за окнами рваная рань.

 

 

***

 

Севрский фарфор закатных осенних небес

над моей головой трескается от эолов; зима

уже не за крышами, кошка шерсть набрала; чудес

как не было, так и нем я, мыча о своём и не сходя с ума.

 

Или сходя – я не знаю и ты не знаешь, кто это прочтёт –

плакать не надо – у разлуки бёдра весьма широки,

самый раз в пифагоровы джинсы твои – от широт до высот;

я любил тебя, как ладонь силомер, у Свислочи реки.

 

У нас здесь первозимок пластами лёг, и кошки бодры,

словно крэм-брулэ на платешке, что ты никогда не

надевала при мне – разве в молодости, и до грустной поры,

когда свела прыщи томления обо мне на валком диване.

 

Поздно вставать или рано ложиться – всё равно уже

исполать, а тапок-то нет; кто ж тебя строил в угрюмой ночи…

Мне было холодно рядом со стоп-краном, где на верже-

бумаге написано и висело печальное либидо твоё… Мычи-

 

не мычи ты теперь, сотрясая сухой простор

своей верхотуры – всё в отлив утекло и там сбылось.

Я вышлю трактор тебе, чтобы покорять вехи гор,

навсегда Кавказских, и чтоб на тропе был лось.

 

 

***

 

котов и собак я уже посчитал но кренится на

борт утлый ковчег все топочут и мнутся они и не

понимают что завтра тоже здесь и новизна

невозможна пусть под конем или же на коне

 

я пишу тебе это не терзая перчатки замш

это преамбула к голодомору и прочим раздраям

этот стих скор как сбежавшее молоко не наш

да и наших-то нет а мы им зря доверяем

 

вообще-то всё наверное мне можно пойти

и покурить в астральном пространстве над

самим собою и игра чисел то пти жё то пти-

 

цы на цыпочках мелко летают зрачок дробя

словно брейгель с сороками на худом

фоне бельгийского неба и женских белков не любя

которые как студень мы заходим в дом

 

нас там не ждали как и вообще не очень ждут

переверни одеяло сделай роскошный жгут

чтобы никому не мешать и когда приберут

за тобой – останется тень на стене на сорок минут

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера