Андрей Дмитриев
Сидишь на берегу
Андрей Дмитриев
* * *
Журнал «А»,
журнал «Б»,
издательство «В»,
издательство «Г»,
а ты — сидишь на трубе,
по-прежнему — на трубе:
видишь: как в старом грузовике
трясётся картофель —
чёрный от горькой земли,
что роднит её с кофе,
который к нам завезли
из какой-то потусторонней жизни.
Осень — сгущает тона,
доводя до коллапса палитру в режиме
non-stop. С этой трубы видна
территория отчуждения,
где завяли не только растения.
И вот — «А» упало,
«Б» пропало,
«В» сменило инициалы,
«Г» в таблице стало металлом,
а ты — на трубе,
по-прежнему — на трубе,
хотя в загадке тебе
не выплыть ни явным ответом,
ни даже утлым корветом...
Будешь варить картофель,
пить растворимый кофе
из банки с выцветшей этикеткой,
где написано, что сделано это
в Московской или вообще в Тамбовской области,
а не в потусторонней жизни.
Будешь вращать лопасти
при помощи нехитрого механизма
и пускать из трубы дымок,
бегущий прочь со всех ног.
В том и отгадка,
в том и итог —
останется только то,
что не в смысле физики шатко...
* * *
Птицей зябликом
нырнуть под одеяло.
Сегодня вряд ли
разверзнутся дали
с октябрьским мороком –
в них не то, чтоб крылом,
а даже нескорой
рукой в перчатке герой
не нащупает сводов.
Чай проникает в предсердье.
На той стороне света – штат Миннесота
и штат Кентукки, Ривьера
Майя, Антильские острова,
на той стороне жизни – лица –
знакомые и едва,
пусть угасшие, но способные повториться
во сне или в мыслях.
А ты – просто зяблик,
пичуга, живущая в компромиссе
с данностью. Был бы цаплей –
ходил бы в брод,
был бы коршуном –
хватал бы добычу влёт,
был бы кенаром – за шторой в горошек
тешил бы чей-то слух.
Но – ничего не попишешь
пёрышком, остался лишь пух
и прах – элегиям в пищу.
Комната, потолок,
полки и книги,
окно, за которым клок
города, вырванный будто на ринге,
где драка без правил,
и кровь – солирует чувству вкуса,
которому нынче по нраву
сок первобытного ужаса…
Зяблик – нырнул
под одеяло.
Дождь – по стеклу,
похолодало.
Принцип гнезда –
взят за основу
этого серого дня,
а ночь – вновь достанется совам.
Они-то знают,
что в обжитой темноте –
самое главное знание –
кто ты теперь и где…
* * *
Не мастер заводить
полезные знакомства,
не мастер из сети
выуживать те кости,
что склеишь – диплодок,
а то – свирепый раптор,
не мастер пить желток,
как птичью предоплату…
Сидишь на берегу –
вновь ужасы роятся
над трупами в стогу,
вновь звери из фаянса
спешат в понятный быт
по пыльному комоду,
а ты под пенье рыб
цветы бросаешь в воду,
и крутит в голове
сухие ветви ветер –
сквозь них уже тебе
ничьё окно не светит,
но на мякине слов
опять себя проводишь,
махнув, мол, это сон,
а это жизнь всего лишь…
Всего лишь – маята
беспутного вокзала,
всего лишь – своды рта,
где живопись – наскальна,
всего лишь – тёмный дом,
где вещи – знают угол,
но при тебе о том
не говорят друг другу.
За рамою окна,
за пеленой экрана –
бегущая строка
настырна и упряма,
хоть движется пока
однообразно, прямо,
не охватив всю ту
конструкцию пространства,
где смотришь на звезду,
а видишь возглас счастья…
* * *
Лошадь в соломенной шляпе,
возница – старик-водовоз,
и солнце такое жаркое – будто в Анапе,
и звон прибрежных стрекоз.
В бочке – плеск, под ободом – шорох.
Ребятня – как запятые и точки –
расставленные невпопад – не как учат в школе –
но кто сейчас вникнуть в правила хочет,
когда в листве – такой хаос жизни,
что вот-вот возникнет вселенная.
Знали б о том фашисты,
уже загружающие железо
в чрево своих самолётов,
чтобы порвать это всё на корню…
Лето – утлая лодка.
Подставишь плечо комарью –
почуешь ещё не боль, и даже ещё не зуд.
Боль – будет позже,
когда полыхнёт мазут –
предрассветный обжиг
на разбомбленном складе
под вопли рабочих –
и оплавит страницы тетради,
где все эти запятые и точки
станут горстью пепла…
Лошадь встала, остановилось и колесо.
«Ну, давай, милая, неужто ослепла –
вон за пригорком уже село».
* * *
Дуй в золотой рожок,
пока злато – не медь.
Жизнь от века – всегда на рожон,
не то, что – смерть.
Да и та – не тишь-благодать –
по острой косе – босою пятой,
но кровь – не вода –
останется за тобой…
Крути-крути колесо –
завершай собой круг,
пока есть радиус, и весом
труд вращающих рук
и ног. В кронах – ворохи птиц
ещё способны взлететь,
уронив меж страниц
перо, исписанное на треть,
а, может, наполовину,
а, может, на…
В серой больнице что-нибудь вынут,
взамен насыплют зерна
или сена,
но ты уже – не мустанг.
В дождь в больнице всё больше серого.
Вероятно, ты просто устал.
Но дуй в золотой рожок,
пока есть дыхание.
То, что вдох бережёт –
ещё шевелит плавниками
и смотрит через стекло,
пережёвывая планктон.
Над ним – моря несколько тонн,
под ним – грунт древних материков,
а оно ещё – наплаву,
в самой толще – глядит и ждёт,
когда нитка по шву
лопнет, и ткань падёт…
Фосфор – к фосфору.
Не злато – фосфат меди.
– Освальд!
– Кеннеди?!
* * *
Люблю бродить по свету,
а свет по мне, пожалуй, не всегда –
к тому же часто он бывает серым,
бывает тусклым в мутной призме льда,
бывает неприветливым, не близким,
но, впрочем, это всё от слепоты,
ведь свет – он свет, а не палёный виски
по акции приобретённый. Свет звезды –
манящ, свет спички – скоротечен,
свет глаз – глубок, свет фар – целенаправлен, мы
идём всю жизнь, как будто бы навстречу
друг другу, но в провалах тьмы
теряем тропы. В кайф – бродить по свету,
и, даже если он во мне погряз,
прощу ему нерасторопность эту –
я сам в нём пропадал, увы, не раз…
* * *
Здравствуй, Нобель,
я – Врубель.
Демон – в жаркой утробе
раздувающий угли –
сел на корточки рядом –
смотрит в самую душу.
Он – желает награду:
номинируйте, ну же.
Холст – как старая карта
рудников потаённых –
обрекает на кару,
что пророчат знамёна
и железные крылья.
Нобель, Нобель,
я – Врубель, быль – я.
В окнах – пустыня Гоби.
Премию тратит пространство
на широту и выси.
Демон – на фоне красном
лик свой из пепла выстлал.
Здравствуй, Врубель,
я – Нобель,
динамитом загублен
тоннель, впрочем, мы оба –
знаем, что выход – внутри.
Номинации – тщетны,
но демон твой – посмотри –
к нам заходит с планшета
по вай-фаю и пишет комменты,
мол, засилье плохих репродукций,
и дорогие билеты
на выставку – самую куцую.
Врубель, Врубель,
я – Нобель,
мне валюта – не рубль,
но в застиранной робе
кочегар с парохода на Волге
бросил в топку и свой уголёк,
чтобы путь этот долгий –
был широк…
Демон смотрит с холста –
он и Нобель, и Врубель,
он – рубильник, врубающий страх
перед миром, сколоченным грубо
на задворках вселенной,
он – кабель, он – кобальт,
он – набат над долиной оседлой,
где собаку с ножа мясом кормят.
Запекаются краски,
выпекаются деньги,
а на фоне – по-прежнему красном –
смотрит в душу к нам демон.