Андрей Лазарчук

Мой старший брат Иешуа. Окончание. Начало в № 1 2011.


Глава 17

Но вернёмся к тому дню, когда Иешуа рассказывал мне о тайне своего рождения и о дальнейшем предназначении. Это был самый конец лаоса — месяца, который римляне недавно переименовали в честь императора Августа: двадцать седьмое или двадцать восьмое число. Стоял предвечерний зной. Близость озера не спасала. Над водой стояло дрожащее марево, как над пустыней. Мы сидели в тени дома; пахло горячей землёй и горячим виноградом. Детей забрала мама: в её доме с ними и с её близнецами занимался наёмный учитель-грек.

— Как же ты это узнал? — спросила я, в тёмном ужасе не найдя лучшего вопроса.

Иешуа ответил не сразу — вернее, не сразу не ответил. Он сказал:

— Есть свидетели. Записи. Есть пыточные записи...— я слышала, как его передёрнуло.— Я пытался найти мельчайшую зацепку, что это не я, что случилась ошибка, подлог... Я не нашёл.

— Но почему?..

Не знаю, что я хотела спросить. Может быть: почему мир так несправедлив к нам? Иешуа понял по-своему.

— Я надеялся, что ещё долго... что будет время подготовиться. Но... Антипа знает, что я есть. Он ещё не знает, кто я, под каким именем, где-то это выяснится быстро. Он не может допустить, чтобы я был... был жив.

Потом я узнала, что и как произошло. Рассказывали двое, плача, размазывая кровь по лицам и торопясь вывалить подробности раньше, чем это успеет сделать другой. Они мало в чём были виноваты и поэтому остались жить.

С тех пор, как Архелай был отстранён от власти, этнархия его превратилась в римскую провинцию, управляемую сирийским наместником через префектов, сменяемых довольно часто. Нынешний префект, престарелый всадник Валерий Грат, тот самый славный Грат, начальник гвардии Ирода, спасший страну и народ в смутное время междувластия,— так вот, Валерий Грат весьма благоволил Ироду Антипе, четвертьвластнику Галилеи. И действительно, Антипа умел произвести впечатление на человека сильного и грубого; прочие чувствовали фальшь. Префект написал тогдашнему императору Тиберию, человеку умному, проницательному, но подозрительному, письмо, в котором рекомендовал восстановить иудейское царство примерно в пределах Иродова (за исключением Филистины и Фасаэлиды, которые после смерти Шломит стали частным владением жены Августа, Ливии; и если хоть малая толика того, что я знаю про Ливию, правда, то у меня не возникает сомнения в том, что Шломит умерла примерно тою же смертью, что и её великолепный брат), а на место царя рекомендовал, разумеется, бесстрашного воина, блестящего учёного и лучшего друга Рима — Ирода Антипу, ныне тетрарха галилейского. Этим-де с империи будет снята существенная статья расходов на поддержание порядка; доходы же от налогов только увеличатся; возрастёт также и лояльность благодарного населения.

Узнав об этом письме (откуда? — смешной вопрос), пришёл в деятельное неистовство старший внук Ирода, Ирод Агриппа, сын Аристобула. Это был удивительный человек, и судьба его может стать темой и для высокой трагедии, и для низкой площадной комедии — только выбирай. Может быть, потом, позже, я о нём расскажу, если успею. Он стал последним иудейским царём, намеревался свергнуть власть Рима и провозгласить себя мессией, но умер от яда — от того же яда, что и его дед. В них вообще было много похожего, в деде и внуке. Оронт, видевший того и другого, говорил, что у них на двоих одно лицо, одни жесты и одна походка.

Итак, Агриппа ринулся в Рим, попытался предстать перед Тиберием, но сумел только передать ему тайное письмо, в котором, в частности, упоминал, что, во-первых, завещание Ирода подделано, и этому есть множество доказательств, а во-вторых, что где-то среди людей спрятан сын умершего царём царя Антипатра, а значит, он-то и есть настоящий царь. И если восстановить царский престол, он в то же мгновение окажется занят этим неизвестным царём...

После этого Агриппа уже не мог вернуться домой и остался в Риме, где его подхватила и понесла столичная жизнь, а Валерий Грат получил на своё письмо отказ с объяснениями причин отказа. Тут же это стало известно и Антипе.

Антипа пришёл в ужас и ярость. Он не жалел для поисков ни золота, ни железа. Больше тысячи человек рыскали по стране, собирая сведения и сплетни. Всех, кто имел отношение ко двору времён последнего года Ирода, допрашивали пристрастно. Оронта выручило лишь то, что как раз в опасное время он находился якобы в заключении...

И всё же круг поиска всё время сужался. Натаскивал и вёл ищеек знаменитый Шаул из Тарса по прозвищу Кривой, дядя другого Шаула, к которому я не знаю как относиться: с одной стороны, он боготворил моего брата и длил его память, с другой — поощрял всяческие измышления о нём. Дядя же был знаменит тем, что, будучи доверенным лицом наместника и начальником тайной стражи, сумел пресечь незаконную торговлю титулами и званиями, которая в Сирии долгое время процветала; в ходу были иронические выражения: «сирийский нобиль», «сирийский всадник» и даже, я не шучу, «сирийский сенатор»! Шаул Кривой был умён, цепок, отчаянно смел и неподкупен. Он непременно нашёл бы и Иешуа, и Иоханана.

Его убил цорек три месяца спустя после того, как Иешуа покинул дом. Шаул попытался походя разобраться и с ревнителями — уж не знаю, из-за чего,— и они убили его прямо на площади, при стечении народа, напоказ: к Шаулу подошёл закутанный в плащ мальчик, заколол его кинжалом, а потом ударил себя; в сердце не попал, но всё равно умер вскоре, так и не сказав ни слова; говорили, что он умер от яда, принятого перед покушением.

Я много слышала про этот зелотский яд, который отнимал у убийцы сначала страх и колебания, а через несколько часов и самоё бренную жизнь, но так и не выяснила его состав.



— А мама знает? — спросила я.

Иешуа кивнул.

— Но ещё не знает, что мне нужно бежать,— добавил он через сколько-то долей.— Я боюсь ей это говорить. Может быть, ты... потом?..

Я подумала.

— Нет. Ты сам. Иначе будет... несправедливо.

— Хорошо,— сказал он послушно.— Так я и сделаю. Но не сегодня. Сегодня я просто не вынесу. И не завтра...

— А Мария?

— Передашь ей письмо?

— Конечно. Как будет с Марией?

— Не знаю. Я не знаю...



Конечно, я не читала этого письма и я не думаю, что Иешуа оставил там для неё какие-то тайные знаки, где его искать... нет, я так не думаю. Но Мария настолько сильно и остро чувствовала его, что ему и не нужно было оставлять значки — она всё прочла между слов. Я помню, как она улыбнулась и прижала письмо к груди.

— Глупый,— сказала она.

Потом мы всё равно плакали. Было страшно и очень-очень пусто.



Временами я просыпаюсь и обнаруживаю, что ложе моё подвешено над пустотой среди звёзд. Если я опущу ноги, то упаду в бездну. Я знаю по опыту, что нужно снова уснуть и ещё раз проснуться, но от страха сердце колотится, и уснуть я не могу очень долго. Я лежу над бездной, боясь пошевелиться.

Там холодно и одиноко.



И ещё. Когда Иешуа и Марию обвиняют в распутстве и прелюбодеяниях, это не так. Я говорю, я знаю. До самой свадьбы они блюли чистоту, хотя от любви изнемогали оба. Я знаю это потому, что знаю, но вот сторонний довод: если бы они возлегли раньше, то как Мария, здоровая сильная женщина, могла ли избегнуть зачатия? Первый муж её был негож, это так, но сразу после свадьбы с моим братом она понесла. Если это не довод, то что ещё может быть доводом?

Да и по глазам их всё было видно, и по мукам их...



Иешуа уехал как бы в простую поездку по делам — в Тир и Дамаск. Из-за нелёгких времён купцы ездили часто и надолго, притом собираясь отрядами по восемь-десять, а когда и пятнадцать человек, а считая со слугами и рабами — до полусотни. Но и таких, случалось, беспокоили разбойники... Я помню так, как будто смотрела сквозь моё волшебное стекло: Иешуа в дорожном плаще с кистями, верхом на белой кобыле с чёрной гривой и чёрным хвостом, под серым чепраком; с ним слуга и секретарь Иосиф, милый, но странный, на рыжем муле. Другой мул переминается под перемётным грузом. Сбор через час на таможне.

Я не могла этого видеть, потому что глаза мои оплыли от намертво запертых слёз. Но помню я именно так.


Глава 18

Тир — большой шумный город, в котором легко затеряться. Иешуа вошёл в него пешком, и никто даже из старых друзей не узнал бы его в этом бритоголовом и гололицем страннике, говорившем по-бактрийски или по-арамейски, но с сильным бактрийским акцентом. На нём был синий плащ со звездой, а за плечами — гадательный ящик.

Несколько месяцев он прожил сугудским гадателем, и, как он потом рассказывал, это были смешные и забавные месяцы. Иешуа и впрямь обнаружил у себя способности к различным мантикам, и только понимание того, что магия вообще есть дело богопротивное, не позволяло ему отдаться этому увлечению со всей страстью, а относиться лишь как к необходимому притворству.

Муж мой тем временем отправился в долгое путешествие на Восток, о котором я уже упоминала — через Парфию и Лидию в царство Кушанское, Индию и страну Церес. Оно длилось три с половиной... почти четыре года. Путешествие это принесло нашей семье много денег, очень много денег, которые так никогда и не пригодились...

А Иешуа вынужден был ждать и скрываться под личиной. От верных людей он узнавал, что поиски его не прекращаются и даже, более того, ширятся по всей земле. Антипа буквально сходил с ума от ревности. Он даже занемог от этой неистовой ревности, и во всех синагогах молились об его исцелении. Мама рассказывала, как маленькая Элишбет всё спрашивала дома, почему же мы такие плохие, что не ходим и не молимся? «Нельзя молиться за царя Ирода»,— пытался объяснить ей набожный и благочестивый брат Яаков. «Но почему, почему, почему?» — не могла понять Элишбет. «Я не велю»,— отрезала мама.



Как раз в эти месяцы в Иудее сменился префект. На место вдумчивого и знающего народ Валерия Грата, отозванного в Рим из-за преклонного возраста и болезней, пришёл Понтий Пилат, человек огромной воли, но ограниченного ума и малых познаний. С детства солдат, он и не мог получить ни воспитания, ни образования; солдат римский, он привык побеждать только силой. Буквально сразу же, в первые дни правления, он допустил страшную ошибку, отвратившую от него евреев на все годы вперёд.

Было так: Грат провёл рекрутский набор, поскольку нужны были солдаты для войны в Германии, и две тысячи рекрутов стояли лагерем близ Иерихона, проходя начальную подготовку. Должна сказать, что в рекруты всё больше попадали не столько неженатые юноши, сколько отцы семейств, которые от бедности перенимали рекрутскую марку у тех, на кого выпал жребий, но кто готов был заплатить за право не идти на службу. В это же время завершался сбор налогов, и к уже новому префекту крупные откупщики пришли и доложили, что полностью собрать налог не удалось. Он принимал их в Кесарии, в резиденции префектов. Я думаю, откупщики лгали, намереваясь погреть руки на неопытности нового управителя; они просчитались, но просчитался и он. Пилат приказал откупщикам послать мытарей и стражников по сёлам и городам, не рассчитавшимся с казной, и, согласно Закону, забрать детей у родителей, чтобы либо получить выкуп за них, либо продать их в рабство и уже вырученные деньги внести в казну. У римлян заведено: пусть рухнет небо, но Закон должен быть соблюдён. Я считаю, что это неверно, поскольку закон для человека, а не человек для закона; но Рим зиждется на этих твердокаменных заблуждениях. Мытари и стражники разъехались по стране, и вскоре об их бесчинствах стало известно в лагере рекрутов. Мужчины, продавшие себя под военное ярмо ради своих детей, вдруг узнали, что этих самых детей хватают и готовы вывести на чужбину, в страны, где не чтут Закон! Вспыхнуло восстание. Римских начальников поубивали и небольшими отрядами пронеслись по стране, круша мытные дома и убивая самих мытарей. Брошенные против бунтовщиков солдаты оказались почти бессильны: бунтовщики не желали сражаться лицом к лицу, прятались среди людей или в лесах, но могли и ударить в спину. Большая часть бунтовщиков позже ушли в Галилею... Старые люди, не понукаемые никем, бросились в Кесарию (их было много, более тысячи) и там почти седмицу молили Пилата остановить взыскание непосильных податей таким способом. Нашлись люди в его окружении, кто сумел в тот раз донести до него всю пагубность неправедного насилия; хотя, говорят, всё дело было в поведении старцев, которых он решил вышвырнуть из города силой. Когда их окружили солдаты с отточенными мечами, старцы распростёрлись на камнях улиц и площади Юноны и вытянули шеи, подставляя их под мечи. Поняв, что этих людей можно только убить, Пилат пошёл на попятную и отменил свой приказ о взыскании недоимок детьми. Но унижение это он запомнил навсегда и не простил.

Евреи тоже не простили Пилата. Когда Тиберия сменил Гай Юлий Кесарь Второй, по прозвищу Калигула, они преподнесли ему через Ирода Агриппу целый сундук документов, доказывающих казнокрадство Пилата и его ближайших приспешников. На каждый переданный в казну аурий приходилось два, прилипших к рукам префекта. Гай немедленно вызвал Пилата в Рим и приказал покончить с собой, что Пилат охотно и сделал, удавившись на шёлковом шнуре. 1

Несметные его сокровища вывозили на двух кораблях.



Понятно, что эти бурные события помешали и Оронту в помощи Иешуа, и Шаулу — в его поисках. Но в какой-то момент Иешуа ощутил неясное беспокойство и стремительно перенёсся в Сидон. Там — не в самом городе, но в трёх часах пути, то есть совсем рядом — был дом Марии; он, однако, запретил себе встречаться с нею до тех пор, пока ему угрожает опасность, пока он бессилен и беззащитен, как сбросившая шкуру ящерица.

В Сидоне Иешуа сделался слугой и учеником рабби Ахава, о котором я мало что знаю, но, тем не менее, хочу рассказать поподробнее. Для этого мне придётся вернуться и ещё раз поведать об особенностях еврейских верований; и я не ошибаюсь, когда употребляю множественное число, хотя за одно это евреи меня могут убить.

Еврейский Бог скрывает от всех не только свою внешность, но и имя. Также никто не знает, кто его жена и дети — хотя точно известно, что дети у него есть, о них упомянуто в Книге. От людей, что поклоняются ему, он требует соблюдения довольно большого числа писаных законов, большей частью вполне разумных, но также среди них и нелепых. Насколько я знаю, никакие другие боги таких условий не выдвигают. Однако среди всех этих писаных законов и правил нет ни одного, которое позволило бы разобраться в сущности самого Бога; она так и остаётся тайной за семью печатями. И когда греки, не жившие бок о бок с евреями и не привыкшие к ним, задают мне вопрос: так получается, эти евреи и сами не знают, в кого верят и кому кадят? — мне приходится отвечать: да. Это страшно, но это так.

Можно ли удивляться тому, что не найти двух евреев, которые одинаково представляют себе то, во что верят? Мир одних прост, жесток, холоден, суров и прекрасен: мы рождаемся, чтобы хвалить Господа не пустыми словами, а делами рук своих; никакой судьбы и предназначения нет, и Господь не вмешивается в нашу жизнь, а лишь смотрит на нас, размышляя; когда мы умираем, мы умираем совсем, и всё, что от нас остаётся, это лишь прах и память. Мир других теплее, но в нём нужно проявлять изворотливость: Господь лелеет нас настолько, насколько мы можем угодить ему и улестить его; если мы не находим нужных слов или чураемся слёз, он наказывает нас, как пастырь наказывает непослушный скот; когда мы умираем, наша душа покидает тело и отправляется на суд к Предвечному, и он разбирает жизнь каждого, раскладывая на весах его грехи и добрые дела, и выносит решение: либо жизнь вечная, либо огненное озеро, из которого то ли нет возврата, то ли душа там испепеляется навсегда. О том, что происходит с теми, кто осуждается на жизнь вечную, каждый говорит разное: то ли это возвращение в райский сад, где ещё живут Адам и Ева до грехопадения, а души умерших летают там бесплотными тенями, то ли Царство Небесное создано так же, как и земное, а души становятся там плотными и живут полной жизнью; то ли они получают младший ангельский чин и служат проводниками воли Божией здесь, на земле... Мир третьих непригляден: в нём можно, всю жизнь нарушая заповеди и творя грехи, однажды особым образом обетовать себя, постричь волосы, провести месяц в молитвах и голоде — и считаться очищенным и прощённым за всё; такой без всякого суда попадает на небеса, а пренебрёгший обетом — в подземное девятикружие, полное демонов, боли и скорби. Ещё хуже у четвёртых: женщина у них заведомо нечиста, и если мужчина коснулся её или коснулся золота, или надел окрашенную одежду, или смягчил кожу маслом, или состриг волосы — он лишается и малейшей возможности возрождения в будущем, когда Господь поднимет всех мёртвых на последнюю битву с ложными богами... Очень привлекательно учение о душе у асаев, весьма замкнутой и немногочисленной группы священников-крестьян: днём они работают в поле или по каким-то иным надобностям, а по закате солнца славят Бога и готовятся к последней битве, изнуряя себя непрерывными воинскими упражнениями; так вот, согласно их учению, душа находится в теле как бы в заключении и только и ждёт, когда может покинуть эту непритязательную руину; впрочем, время заключения она использует. как может и хочет, и единственно верное — это использовать его для самосовершенствования — подобно тому, как узник в башне требует всё больше книг и жаждет бесед с мудрецами. Едва получив свободу, душа уносится — и либо в вышину, в эфирные поля, где нет ни засухи, ни утеснения, ни пронизывающего холода пустыни: такая участь ждёт души людей добрых,— либо в холодную тёмную пещеру, где не может быть ничего хорошего: туда попадают души злых людей, причём даже тех, которые при жизни скрывали свою злобность и напоказ творили богоугодные дела. Но душу-то так просто не изменишь, её-то не обманешь...

Нет, я не описывала здесь мировоззрения основных религиозных школ, а лишь свои впечатления от бесед с несколькими священноучителями, с которыми мне довелось быть знакомой при различных обстоятельствах, как приятных, так и напротив. Описывать религиозные школы — занятие неблагодарное, поскольку, хотя их всего три или четыре, смотря как считать, но в каждой имеется множество течений, и некоторые из них отходят от канона настолько далеко, что в это даже невозможно поверить. Например, равви Ахав всерьёз полагал себя истинным фарисеем, всех же прочих фарисеев мягко порицал за упрощения...

Я перескажу учение Ахава так, как его изложил мне Иешуа. Но при этом он говорил, что не уверен, до конца ли сам понял своего учителя.

«Господь в своей беспредельной мудрости сотворил мир несовершенным и незаконченным, поскольку в другом случае человек был бы лишён возможности творить добро и неминуемо обратился бы ко злу и разрушению.

Поскольку мир несовершенен и незавершён, то жизнь человека есть страдание от рождения тела и до смерти тела. Жизнь реализуется только через волю к жизни; напряжение воли и есть страдание.

Страдание входит в человека извне, поскольку мир несовершенен, а человек создан по образу и подобию Всевышнего — и, следовательно, совершенен по замыслу и способен достичь совершенства во всём.

Благодари за это Бога искренне и благоговей перед Ним, но не пресмыкайся. Пресмыкаясь, ты оскорбляешь Его творение, а значит, и Его самого.

В жизни есть смысл и наполненность. Одни могут считать смыслом самосовершенствование, а наполненностью — избавление от страдания, другие наоборот: избавление от страдания — смыслом, а наполненностью — самосовершенствование; итог от этого не меняется. Одно необходимо для другого, и другое немыслимо без первого.

Пойдя по пути самосовершенствования, ты с него уже не свернёшь, поскольку остановка, уход в сторону или возвращение назад принесут умножение страданий. Но и путь вперёд труден и опасен. Думай, прежде чем сделать первые шаги.

Посвящай молитвам и размышлениям один час в день и один день в седмицу. Если меньше — ты зря потратишь силы, если больше — зря потратишь время.

Только то ведёт к истине, что может быть оспорено.

Путь к истине подводит к горю, но приводит к счастью.

Души как таковой не существует, как не существует и смерти. Душа едина с телами своими и соотносится с ними, как радуга соотносится с каплями водопада. Смерть тела означает лишь, что эта душа именно в этот миг дала жизнь другому телу. Нет никакого отдельного существования души, а есть непрерывная цепь жизни. И нет души отдельно человеческой, а есть душа всего живого.

Кончится ли когда-нибудь эта цепь, а если кончится, то чем? Мы не знаем, так как нам не дано знать замыслов Всевышнего, а если кто-то говорит, что он знает, то этот человек ставит себя рядом с Предвечным, и мы можем спросить: по праву ли?

Времени не существует, не существует и расстояний. Лишь для тела важны смена дней и преодоление земель. Душа живёт в вечном «здесь» и неизменном «сейчас».

Бог един. Но Он может показываться в разных обличиях.

Люби Господа в себе. Любовь выше веры.

Есть разум и есть ум. Разум светел, ум тёмен. Разум отважен, ум труслив и смердит от страха. Разум прям, ум изворотлив. Но один немыслим без другого, как нет правого без левого.

Душа — это свет разума.

Зло существует как грязь мира, и с ним надо бороться неустанно, как с грязью: на площадях, и в домах, и на своём теле, и в глубине помыслов. Люди, которые более других очищают город от грязи, более всего и пачкаются; так же и те, кто более других борется со злом мира, более ожесточается сердцем. Думай, прежде чем осудить такого человека.

Иногда нет смысла убирать грязь. Огороди это место, чтобы не испачкались другие, и обойди его сам. Нельзя уменьшить количество грязи в мире, но можно сделать больше мест, где чисто.

Бог видит нас совсем не так, как мы видим себя; когда вы увидите себя глазами Бога, знайте: вы прошли первый этап пути. Впереди ещё шесть.

Помните, что Господь добр к нам. Ведите себя так, будто вы снова в раю.

Все первые побуждения чисты, и только потом вступает в дело лукавый и трусливый ум. Во всех сложных случаях руководствуйтесь самым первым побуждением. Когда это не будет сопровождаться последующими раздумьями, знайте: вы прошли второй этап пути.

Иногда добро трудно отличить от зла. Отключи ум и прислушайся к себе. Если на душе твоей теплеет, значит перед тобою добро. Душа — это печать Господа в тебе.

Страх изживается разумом и прирастает умом. Поскольку нет смерти, то не может быть и страха, но ум мешает это осознать, потому что создание страха — главная задача ума. Для человека несовершенного жизнь в страхе естественна и полезна, поскольку продлевает бренное бытие. Когда свет разума прольётся на все твои страхи так, что ты сможешь взять их, поднести к глазам и отбросить равнодушно, знай — ты прошёл третий этап пути.

Пусть каждый твой шаг будет наполнен смыслом...»

Было ещё несколько свитков с записями, но я потеряла их. Вернее, они сгорели, а этот, первый, уцелел каким-то чудом.

Рабби Ахав имел немало учеников и последователей (один из них впоследствии прославился, звали его Шимон, а прозвище ему было Маг) по всему побережью от Птолемиады до Триполиса, а также в Дамаске и Кесарии Филипповой, но более всего он проповедовал в одной из сидонских синагог. Он охотно диспутировал с другими фарисеями, придерживавшимися более традиционных взглядов на веру — что-де достаточно буква в букву следовать написанному, и понимание мира будет тебе даровано свыше,— и с язычниками, и со жрецами с Востока, из Сигуды и Кандагара.

Иешуа повсюду следовал за ним и всегда принимал участие в учёных беседах.



Это было удобно: бродячие проповедники, а тем более их полубезумные ученики, никогда не вызывали подозрения у стражников. Оронт смог наконец откликнуться на письма Иешуа, и вскоре его посланцы начали с братом встречаться.

Вскоре по базарам Самарии и Иудеи поползли слухи о том, что пророчества верны и грядёт истинный, пока потаённый, царь... Разумеется, царь-Искупитель.


Глава 19

В последний свой год, предчувствуя трудные времена — а может быть, зная наверняка, что они непременно наступят,— отец озаботился тем, чтобы семья была обеспечена даже в том случае, если его не станет. Поэтому в дополнение к старому винограднику, о котором я уже упоминала и который давал небольшой, но стабильный доход, он купил ещё два земельных участка — небольшую рощу оливковых деревьев с давильней и пахоту, приносящую в хороший год сто — сто двадцать медимнов пшеницы или сто пятьдесят — ячменя. Половину урожая получали работники, половину — мы. На деньги, вырученные от продажи зерна и оливкового масла, можно было существовать не роскошно, но вполне безбедно. Оба наших угодья находились неподалёку от деревни Аммаус, что близ Тибериады, и я уверена, что сходство названий повлияло на решение отца в большей мере, чем что-либо ещё.

Я знаю, как он тосковал по родному городу. Но он никогда не роптал на судьбу.



Иешуа между тем продолжал странствовать с рабби Ахавом, находя себе сторонников и помощников. Сам он представлялся доверенным лицом тайного царя. Я подумал, рассказывал он мне потом, как хорошо было бы, окажись царём Иоханан, вообразил это себе так явственно, что почти поверил в это и всё стало получаться... Но он никогда не рассказывал, какую тоску испытывал в первые месяцы своего служения, как ему приходилось заставлять себя не то что ходить и говорить, а просто жить и дышать. Он не рассказывал, но я-то всегда понимала его без всяких слов.

Одним из первых помощников его оказался Филарет, дядя Марии. Трудно сказать, что двигало им — разве что честолюбие и врождённая склонность к опасным захватывающим предприятиям. Ну и, конечно, племянница, которую он, за неимением собственных детей, любил пламенно и беззаветно и готов был для неё отправиться хоть в преисподнюю, а не то чтобы участвовать в заговоре. Он сразу предложил Иешуа свой кошелёк (оказавшийся почти бездонным) и свои связи среди сирийцев-язычников, недовольных римским владычеством.

Вскоре после этого Иешуа покинул рабби Ахава и принял обет назира, то есть аскета и отшельника. Назирство в ту пору было распространено чрезвычайно, поскольку его поощряли и фарисеи, и ревнители. Обычно обет длился тридцать дней; за это время нельзя было прикасаться к вину и винограду, стричь волосы и ногти, принимать пищу до захода солнца и думать о суетном. Принимали обет, как правило, мужчины и по весьма практическим поводам: прося у Предвечного или здоровья, или удачи в делах, или рождения ребёнка, или ущерба соседу. Бывали и более длительные обеты — я знаю, и до семи лет. Большинство назиров держали обет дома, но были и такие, что уходили в особо выделенные для этого места (не помню, упоминала ли я, что в Женском дворе Храма был угол назиров?) — обычно, в горах или в пустынях. Там они жили в пещерах, землянках, а иные и просто под открытым небом. Некоторые из назиров умирали. Это считалось достойной и завидной смертью.

Иешуа ушёл в пустыню и держал обет сорок дней и сорок одну ночь. Я знаю, чего он просил у Предвечного, но должна молчать об этом. Могу только сказать, что Господь не услышал молений Иешуа.

Но с тех пор брат носил почётное имя Иешуа Назир.



И все же первым, кому открылся Иешуа как потаённый царь, был не Филарет, а разорившийся врач Тома по прозвищу Дидим, то есть Близнец (прозванный так за то, что всю жизнь был уверен: у него есть скрытый, спрятанный от него, неизвестный брат-близнец; это была не самая большая, но самая запоминающаяся из его странностей), бежавший из Иудеи в последний год правления Архелая, когда по неизвестным причинам многих врачей, костоправов, повитух и цирюльников хватали, подвергали пыткам и бросали в тюрьмы, где они скоро гибли без суда и разбирательства. Тома, сам наполовину грек, ещё только постигал искусство врачевания у известного на всё бывшее царство греческого врача Агатопа; именно у Агатопа лечился тогдашний государственный управитель Прокул, человек болезненный и большую часть дня проводивший в целебной ванне; сидя в ней, он и принимал посетителей, и читал доклады, и вёл счёт денег. Агатоп бежал в Дамаск, бросив и дом, и богатства; Тома последовал за ним, поскольку бросать было в общем-то и нечего: всё, что ему оставили родители, он отдал за обучение. Окончив учёбу, Тома некоторое время служил врачом в сирийской коннице, но вынужден был покинуть службу из-за размолвок с начальником, возревновавшим молодого врача к своей жене, потрясающей красавице и блуднице. На полученные по увольнении мелкие деньги Тома купил место врача в пригороде Фиатира, в то время очень оживлённого и разбогатевшего на торговле пурпуром города. В несколько лет он получил известность и стал если не богат, то вполне обеспечен — однако алчность однажды обуяла его, и он вложил почти все свои деньги в морскую экспедицию за пряностями. Плавание было успешным, корабль вернулся — но странным образом затонул в виду порта. Все, кто хотел заработать, остались ни с чем. Тома не смог расплатиться по долгам, продал своё место и сделался странствующим лекарем. Однажды его позвали к сильно страдающему ученику странствующего же проповедника...

У Иешуа случился один из первых приступов болезни головы, которая будет мучить его до самой смерти. Свет и звук необыкновенно усиливали страдание, он лежал в комнате с закрытыми окнами. Это был бедный дом, всего из двух комнат, в одной из которых хозяева держали кур. Куриная возня за стеной приводила Иешуа в отчаяние...

Первый визит не принёс Томе успеха. Обычное в таких случаях снадобье, маковое молочко и вытяжка красавки, оказалось бессильно: больной уснул, но скоро проснулся с удесятерённой болью и жаждой смерти. Врач пришёл снова — благо, он остановился в трёх домах отсюда. Повторная, бóльшая доза лекарства, чаша горячего вина со сливками, ароматными травами и мёдом, наконец, подействовали, и боль стала отступать и таять.

— Что со мной? — спросил Иешуа.

Тома честно, как подобает врачу, ответил, что сказать этого пока не может: возможно, что это всего лишь поздние проявления гемикрании либо темпоралгии — болезней обычно юношеских, но, случается, и запаздывающих; однако не исключено, что началась лептоменингопиома, болезнь почти наверняка смертельная; всё покажет завтрашний день. Тогда Иешуа взял с него клятву хранить молчание и продиктовал ему короткое письмо, адресованное бывшему первосвященнику Ханану, в котором просил похоронить себя в гробнице своего отца, царя Антипатра; письмо он запечатал кольцом со змеевиком, которое довольно давно носил на большом пальце, камнем внутрь.

Я много раз видела у него это кольцо, но не обращала внимания. Кольцо и кольцо.

На следующий день, когда стало ясно, что смерть может подождать, Иешуа письмо сжёг, а Тому ещё раз попросил помалкивать. Тот действительно молчал, как мёртвая рыба, но через несколько месяцев нашёл Иешуа и сказал, что больше так не может и готов помогать ему просто так, без платы и даже без обещаний. Наверняка царю скоро понадобятся военные врачи и цирюльники...



Пилат, между тем, допустил следующую неловкость, которая кончилась, подобно первой, большим кровопролитием и возмущением духа. Известно уже, что он, как и прочие префекты до него, жил в Кесарии, морском городе с лёгким климатом и послушным населением; однако же дела управления изредка приводили Пилата и в Иерушалайм. Резиденция его была во дворце Ирода, который стоит на высокой, в шестьдесят локтей, возвышенности над Нижним городом. На третий год своего управления Пилат затеял ремонт дворца, и архитектор заменил часть каменной стены, выходящей на обрыв, решёткой из железных прутьев с железными же наконечниками. Это было сделано для лучшей продуваемости дворцового сада, где Пилат начинал задыхаться от аромата цветов. Но архитектор не учёл, что сделанные по римскому обычаю решётки имеют в центре каждого звена медальон, на котором изображён тотем владельца или другая фигура. У Пилата тотемом был медведь, стоящий на задних лапах и простирающий передние.

Кто оказался настолько зорок, чтобы разглядеть издалека снизу эти изображения размером с фракийский щит?..

Поднялся ропот, потом — страшный ропот, потом первосвященник в гневе и ужасе высказал приехавшему Пилату претензии. Пилат выслушал и смолчал, но отдал распоряжения — и через несколько дней на внутренних стенах, разделяющих город на части, и на самых выдающихся домах висели так называемые сигны — чёрно-алые деревянные щиты с бронзовыми профилями императора Тиберия; подобными знаками украшают обычно частоколы вокруг военных лагерей. Каждую сигну в городе охраняло не менее десяти солдат, в основном, эдомитяне из вспомогательных войск; эти, в отличие от декаполийцев, пускали оружие в ход, не задумываясь.

Всего сигн было вывешено не менее ста.

Весть о таком глумлении разнеслась стремительно, и уже буквально на следующий день Иерушалайм наполнился селянами и жителями соседних городов; в толпе было множество юных каннаев-ревнителей, а ещё больше каннающих. Насколько я знаю, начальники-ревнители решили тогда, что время для решительного выступления неблагоприятное и что, скорее всего, их таким вот изощрённым способом вынуждают проявить себя, дабы потом уничтожить, вырезать до девятого колена (обычное для всяких вождей преувеличенное мнение о себе и своём месте в мире; Пилат даже и не вспомнил об их существовании) — поэтому всё, что они разрешили своим воинам, это разрозненные убийства римских солдат и мирных иноверцев: просто так, без всякой далёкой цели.

Ночью в пригороде Бет-Зейта, где, в основном, и находились языческие кварталы, а также вблизи ипподрома и языческих храмов — это примерно в часе ходьбы по Иоппийской дороге — вспыхнули пожары. Огнём были охвачены десятки домов. Многих поджигателей схватили и растерзали на месте, некоторых передали властям. Пилат приказал распять их на столбах вблизи тех мест, где они творили преступления, после чего отбыл к себе в Кесарию.

Шесть дней в городе и окрестностях шла резня и пылали дома. Наконец Ханан и три сотни священников со всей страны прибыли к претории Пилата и, прождав униженно весь день с утра до позднего вечера на площади под палящим солнцем, всё-таки умолили его наконец отдать приказ снять сигны со стен. Он сделал это с видимой неохотой, предупредив, что в следующий раз, если духовенство позволит черни возвышать голос, он не просто обвесит все стены изображениями императора, но и поставит его статуи на площадях и в Храме. Поскольку Иерушалайм — это римский город, о чём он, Пилат, настоятельно просит всех присутствующих помнить вседневно и всечасно и не забывать ни на миг.

Всего погибло в те дни сто шесть солдат, двадцать два мелких чиновника и более трёх тысяч простых жителей, как евреев, так и язычников. Сколько из них было ревнителей, раздувавших пламя мятежа, не знает никто. Но не более нескольких десятков.

Весть об этих событиях достигла Сидона с опозданием в три, не более, дня...



Не могу сказать, что эти годы мы жили, не получая вестей от Иешуа. Напротив, не проходило месяца или двух, чтобы какой-нибудь незнакомец не заглянул бы либо к маме, либо ко мне и, попросив напиться, не сказал, понизив голос и отвернувшись так, чтобы с улицы не было видно его лица, что с известным человеком всё в порядке, он здоров и мечтает о скорейшем возвращении. То есть они говорили разные слова, иногда даже загадочные, подобные тем, что писаны в пророческих книгах, но суть сводилась к этому: жив, люблю, скучаю.

От моего нежно любимого мужа я получала известия гораздо реже, но были они намного основательнее. Приезжали купцы, привозили подарки, задерживались надолго, рассказывали медленно, подробно и обильно; я как будто частью своей оказывалась в том месте, где был мой муж, и видела то же, что видел он. Потом много дней ныло сердце...

Нет, не могу описать, как тосковала я без Иоханана. Может быть, мне и удавалось скрыть эту тоску от детей и от мамы, но когда я ночами подолгу лежала без сна на ложе, мне начинало казаться, что я лежу в гробнице и не покрывало на моём лице, а саван. Жизнь покидала меня в эти часы; душа отлетала.

Иоханан вернулся как раз в такую ночь — конечно, был ещё вечер, но казалось, что ночь, когда тоска и гибель захлестнули меня с головой и сомкнулись надо мною подобно трясине или зыбучему песку, и не выпускали, и поэтому я просто ничего не чувствовала (вернее, чувствовала только досаду), говорила тупые слова и порывалась что-то доделать по дому, я что-то забыла сделать или о чём-то распорядиться, и вообще — зачем такой шум и такая суета? Поразительно, но муж мой понял всё...

Я очнулась, глядя на луну, зеленоватая луна, чуть изъеденная сбоку, лежала на чёрных, как бы обугленных верхних ветвях древней-древней смоковницы,— и, услышав внизу голоса, бросилась туда, рыдая без слёз, в большой комнате сидели Иоханан, мама, мои дети и старшие близнецы, повсюду разбросаны были куски ярких тканей, кожаные расписные короба, чеканные кувшины из тонкой бронзы и что-то ещё, и ещё и ещё (начищенная медная труба; потом на ней играл Яаков; изогнутый лёгкий, но очень упругий лук из рогов неизвестного животного и стрелы к нему; бубен; красные сапожки...) — я перелетела всё это богатство и повисла на шее подхватившего меня Иоханана, я обхватила его и замерла — или нет, я била его кулаками по спине,— или нет, я...

Вера в чудо вернулась ко мне.



Иоханан пробыл дома четыре дня и отправился в дальнейший путь. А я отправилась с ним.

Он долго пытался меня отговорить, и он во всём был совершенно прав — да, такая жизнь не для женщин, да, первое время мне приходилось тяжело, очень тяжело, и неловко рассказывать о тех трудностях, да и ни к чему — и ему приходилось труднее, потому что ко всем прочим заботам добавился и страх за меня, близкую и пока ещё неловкую; но я, честно говоря, думала, что будет тяжелее, когда настаивала на том, чтобы отныне сопровождать его повсюду, как женщина кочевых народов. Спасибо маме, она поддержала меня, она поцеловала Иоханана в лоб и сказала:

— Сын мой. Сделай так, как говорит Дебора. В неё вселился ангел судьбы; он знает, что нужно и что необходимо. Посмотри на неё: когда у девочки такие глаза, ей нельзя возражать, потому что нельзя спорить с ангелом.

Так мама осталась одна на два дома с семью детьми. Впрочем, старшим близнецам скоро должно было исполниться по двадцать лет, и они были настоящей опорой семьи. В силу собственных пристрастий они занимались не столько торговлей, сколько строительством, но уже не деревянным, как наш отец, а каменным. Как раньше в доме горячо спорили о сравнительных свойствах сосны и сикоморы, так теперь — о камне из разных каменоломен, о том, когда можно использовать сырой кирпич, а когда приходится покупать дорогой обожжённый, о санторинской земле и молотом антиохийском туфе, и о том, что проще и долговечнее: опус ретикулатум, опус тестациум или опус спикатум?..

У них были грубые, израненные острыми сколами различных камней руки. Но души их были нежны и преданны.

Мои любимые братья...


Глава 20

Всю ночь ревел ветер, выдувая последнее тепло из комнаты. Среди ночи пришлось встать и разжечь очаг. Дикая олива, высохшая до твёрдости бронзы, тяжёлая и звонкая, разгоралась медленно, но горела жарко, и я согрелась. Во мне мало тепла, оно быстро уходит из тела, поэтому я кутаюсь в шкуры, как армянка. Даже летом я надеваю овчинную безрукавку. Сейчас зима. Мне холодно смотреть на мальчишек, которые бегают босиком по обледенелым камням. А им смешно смотреть на меня.

Утром я не сразу смогла выйти из дома. Дверь не открывалась, и пришлось разрезать верхний ремень, на котором она висит, и повалить её наружу. Выпал снег. Его было по пояс у двери и под самую крышу у задней стены. Ветром снег вбило так сильно, что он не проседал под ногами. Придётся заплатить мальчишкам несколько оболов, чтобы выгребли его оттуда, иначе в доме будет долго держаться холод и сырость и на стенах появится плесень. Я ненавижу плесень.

Она может испортить мои записи.



А первый раз в жизни я увидела снег в то самое моё путешествие с Иохананом — первое и последнее. Это было в Кесарии. Мы ждали корабль, чтобы плыть на Кипр. Четыре дня мерно грохотал шторм, и солёные брызги оседали на губах. Тучи летели низко, иногда порывался пойти дождь, но так и не решался. Этот шторм пришёл из Египта, в нём чувствовался остаток африканской жары. Мраморные лестницы, сбегавшие к морю, были пусты, фонтаны молчали. Пальмы, напротив, громко шумели; иногда ветер волок по ступеням большой тёмный обломанный лист с прорезями по краям. Статуи неизвестных мне людей отворачивались от ветра и кутались в тоги.

Я никогда не испытывала отвращения к статуям или страха перед ними и не понимаю, почему многие евреи так их не любят.

В Кесарии мы жили у моего сводного двоюродного брата, Иегуды по прозвищу Горожанин. 2 Помните, у отца была предыдущая семья, вся умершая в моровой год? Иегуда — сын Шимона, младшего брата Рахель, которая и была первой женой моего отца.

О дяде Шимоне в нашей семье было не принято вспоминать, и не потому, что он был откупщик — не из самых крупных, но и не мелкий,— а потому, что он был разорившийся откупщик. Совершенно невозможно представить себе, как откупщик может разориться, но дядя Шимон смог. Потом он несколько раз попадал под суд за обман и мошенничество, но всегда отделывался в худшем случае штрафом, а чаще так запутывал судей, что выходил сухим из воды. Но как-то при всех своих неурядицах он сумел выучить сына и хорошо выдать замуж дочь, после чего тихо умер. Иегуда знал все возможные языки — более десяти! — историю и математику, имел невероятные способности к счёту, и поэтому богатые купцы часто привлекали его для разрешения запутанных денежных вопросов.

Иегуда был старше меня на шесть лет, но казалось — что на двадцать. Основательность и неторопливость, говорил он. Жизнь слишком коротка, чтобы нестись по ней галопом. Иоханан очень уважал его умения, но иногда подсмеивался над манерами. Они сразу поладили.

Дом Иегуды был скромный и очень аккуратный. Хозяйство вели пожилая рабыня и молодая вольноотпущенница Эгла, наложница Иегуды, взятая на срок.

— Почему ты не женишься? — спросила я его как-то.— Хочешь, найду невесту?

Он помолчал.

— Нет.

— Но почему?

— Ты веришь в вещие сны?

— Все сны — вещие.

— Ну да... Ещё был жив отец, и он сосватал мне прелестную девушку. Умную, добрую, богатую. Назначили день обручения. И накануне мне приснился сон. Про то... Сестра, скажи, наши сны от Предвечного или от демона Сартии?

— Сартия и его ангелы-мучители часто приходят в сны, посылаемые Предвечным, и превращают их в кошмары. Поэтому нет вещих снов, в которых не содержалась бы толика лжи. Что ты видел?

— К счастью, я не помню всего. Но я помню, как горел мой дом и как я кидал в раскалённое белое пламя моих детей, чтобы успеть спасти их от чего-то неизмеримо худшего... Я попросил отца разорвать помолвку, отправил девушке подарок и извинительное письмо и решил для себя, что никогда не женюсь и не рожу детей... ну или до тех пор, пока не увижу другой сон...

— Не увидел?

— Нет. А тот сон... он всё время где-то рядом. Стоит протянуть руку. Понимаешь меня?

Тогда я ещё не поняла. Поняла потом.



На пятый день шторм улёгся и небеса вздохнули. Вдруг как бы огромный облачный купол воздвигся над городом. Синие облака образовывали свод его, а под сводом неподвижно висели клочья тёмных, цветом похожих на зимние волны. Настала благоговейная тишина. Сразу, как это бывает только в пустыне, похолодало, а потом с неба поплыли, медленно кружась или покачиваясь из стороны в сторону, белые хлопья.

Меня обуяли восторг и благолепие. Не чувствуя холода, я опустилась на колени и взяла в руки белый мех, которым покрылись ступени. Он тут же потёк по запястьям и пропал. Иоханан гладил меня по голове и просил подняться. Наконец я поднялась.

Всё кругом покрывал этот белый мех...

— Пойдём, Пчёлка,— сказал мой муж.— Ступай осторожно, не торопись...

И я, конечно, тут же поскользнулась, упала и раскроила об острый край ступени левое колено. Хлынула кровь. Иоханан перевязал мне рану тряпицей, оторванной от полы рубашки, и потом нёс на руках до самого дома. По белому меху протянулся красный крапчатый след. Я не видела ничего красивее в своей жизни...



Наверное, потому, что я так истосковалась без мужа все эти годы, путешествие наше казалось мне пределом счастья; я перестала думать и понимать, а только чувствовала и ощущала. Я была, наверно, ещё глупее, чем Мария, когда она отправилась в своё путешествие к Иешуа; я ещё расскажу об этом; и мне, и ей затуманило разум любовью и страстью. И поэтому, разумеется, я тогда мало что понимала из происходящего, так что описать могу какие-то отдельные картинки, которые врезались в память — как эта, со снегом в Кесарии. Уже потом я, вспоминая, стала осознавать, чем же Иоханан — и я вместе с ним — занимался всё это время.

Мы собирали армию.



...но этот крапчатый красный след на белом меху стоит перед моими глазами и будет стоять, пока я не расскажу ту историю до конца, он просто не позволит мне перейти к главным событиям, и я прошу прощения. Со мной всегда так: я не могу оставлять что-то за спиной. Постараюсь рассказать кратко.

Я несколько дней после того, как получила рану, находилась в странном состоянии полубреда. Я разговаривала с мужем и Иегудой и всё понимала, но мир стал прозрачнее, и многое, прежде скрытое за стенами, сделалось доступным взгляду. А кроме того, перед глазами вставали живые картинки, которых быть не могло, но тем не менее я их видела столь ясно и отчётливо, что понимала: это игра воображения, мои глаза давно ни на что подобное не способны. В ушах звучал далёкий шёпот или шорох, и в нём проступали слова...

Итак, я видела заснеженное поле, по которому бежала, проваливаясь местами по колено, Мария; из левого предплечья её, когда-то исполосованного лезвием ланцета, обильно сочилась алая кровь, оставляя на снегу отчётливый прерывистый след, тогда как ноги её и руки, которые тоже время от времени касались пушистых покровов земли, никаких следов не оставляли; далеко позади Марии, отставая стадиев на десять, шли неторопливо три огромных пса, в одном из которых, вертлявом, я с изумлением узнала её мужа; двое других были мне незнакомы. Мария стремилась к далёкому жемчужно-голубому пятну впереди, обрамлённому пальмами; я присмотрелась: это был недостроенный римский портик с круглым бассейном позади него, портик и пространство земли заросли шиповником, усыпанным цветками этого необыкновенного жемчужно-голубого цвета. На краю бассейна, спустив ноги в воду, сидел мой брат, изготовившийся к купанию. Он словно услышал что-то, потому что соскользнул в воду, но не поплыл и не нырнул, а стал, наклонив голову, вслушиваться в тот же шёпот, что слышала я.

Вот такая картина предстала мне, а год спустя Мария рассказала, как она однажды вышла из дома словно бы на ярмарку, и тут её охватила решимость, она сделала вид, что забыла гребень, отправила рабыню за гребнем, а сама у ярмарки наняла двуколку и поехала в Сидон — где, она знала, жил в то время Иешуа. Он встретил её приветливо, но каким-то необъяснимым способом дал ей понять, что не сможет нарушить святость её супружеских уз. Они гуляли по садам Сидона, только что отцвела акация, лёгкие лепестки вздымались при каждом шаге, и среди всего он рассказал ей о гибели Фасаэля, как она произошла на самом деле, а не по рассказам нечестных передельщиков; и то же он рассказал о похожей смерти царя-соправителя Антипатра, и по тому, как он рассказывал, Мария поняла, что история эта многое для него значит, но спрашивать не стала. Она ночевала в гостинице, а утром спешила в дом на окраине, где рабби Ахав собирал учеников и говорил с ними, и она смотрела, как Иешуа слушает своего учителя: внимательно, мудро и без восхищения. Наверное, он уже взял у рабби Ахава всё, что мог...

Потом они снова гуляли в садах, и упавшие лепестки шелестели вокруг их сандалий... Так продолжалось четыре дня, а на пятый, поздним вечером, в гостиницу вошли рабы её мужа и почтительно, но твёрдо увезли Марию в именье. Вёл рабов евнух Малх, ключник.

Я не знаю, что ей пришлось пережить в доме мужа. Она просто не стала рассказывать. По каким-то отрывкам позже я догадалась, что более полугода она сидела на цепи.

Спас Марию — от сумасшествия, а вероятно, и от смерти — дядя Филарет. Какие доводы он привёл, я даже не берусь себе представить. Однако муж Марию с цепи спустил и даже разрешил ей покидать дом, но не двор...

Это он же потом пустил по её следу ищеек Антипы. Я однажды узнала это и ночью пришла к нему с четырьмя своими людьми. Муж был гнусный лысый и морщинистый старик, покрытый пятнами. Тогда я его и увидела в первый раз. Почему-то он был уверен, что прав во всём.



Да, можно сказать, наверное, что здесь и оборвался алый крапчатый след на белом снегу, и Мария перестала бежать, а нашла успокоение средь мира по вере её. Но эта картина с бегущей ею и с кровью, что стекает с локтя левой руки, до сих пор возвращается ко мне время от времени, и может быть, я что-то недоделала или же сделала не так. Может быть; в конце концов, я просто человек.



Итак, армия. Как мы собирали армию... Это очень скучное дело, и сама бы я за него никогда не взялась. Иоханан откуда-то знал, как это делается...

Если смотреть сверху, то всё просто: мы едем в Кесарию, муж мой берёт в римском банке некоторую сумму серебром — и мы возвращаемся в Галилею, или в приграничные городки Сирии, или в Тир — и там встречаемся, обычно вдвоём, с кем-то из жителей, кого нам порекомендовали в предыдущем месте или кто ранее откликнулся на тайный зов шептунов. Или это те, на кого указал человек Оронта. Обычно мы собирались с ними в сельской местности, у водоёмов; Иоханан слыл страстным проповедником, провозвестником Искупителя...

Поговорив с людьми, послушав их самих, он выбирал двух-трёх, редко пятерых, и дальше мы разговаривали с ними подробнее; я вслушивалась в звуки речи избранных и иногда запрещала того или другого. Голос — самый страшный предатель, мало кто может его обуздать. Трус не в состоянии притвориться храбрецом и алчный — щедрым.

Те, кто проходил отбор, получали мешочек с деньгами и задание: подобрать себе каждому ещё четверых бойцов, купить для всех нагрудники и мечи, обучиться ими пользоваться — хотя бы на палочных подобиях. И — ждать. Скоро будет дан сигнал.

Изредка мы находили среди тех, кто предлагал себя для боя, будущих начальников и командиров. Их Иоханан отправлял в Назир-рат, место на склоне горы Нэцр, издавна облюбованное назирами для своего служения. Подобно ласточкиным гнёздам, к крутому склону лепились сложенные из дикого камня или слепленные из глины лачуги, дававшие жалкий приют от пронизывающего ветра по ночам и от обжигающего солнца днём; в некоторых лачугах имелись очаги и даже котлы, но за хворостом следовало спускаться к подножию горы. Ручей по изломанному кремнистому руслу протекал сквозь это селение, иногда разливаясь от дождей или обильной росы, а чаще пересыхая. Но звёзды, которые висели по ночам на расстоянии всего лишь вытянутой руки, вселяли в сердца такую благодать, такой восторг перед трудами Предвечного, что молитвы сами рвались из уст и возносились к небесам...

Я не знаю, почему настоящие назиры оставили это место; думаю, оно просто стало для них слишком обжитым и обыденным. У подножия горы раскинулась деревня, она росла; слышно было, как кричат ослы. Чуть поодаль солдаты Антипы возвели военный лагерь и упражнялись там в построениях и битвах. Дорога, проходящая мимо, делалась всё более и более оживлённой.

Для наших же целей лучшего места было и не найти.

С будущими командирами занимался самаритянин Филон, служивший прежде в гвардии Ирода под командованием Валерия Грата, а в бытность Грата префектом Иудеи и Самарии угодивший в разбойники. Случилось это из-за того, что Филон решил потребовать возмещения недоплаченных — как он считал — денег за службу хотя бы натурой, скажем, земельным участком. Грат, под старость сделавшийся несдержанным, углядел в прошении бывшего гвардейца нескромность и стяжательство и повернул дело так, что Филон лишился и того жалкого, что имел: домика, пахотной полосы и нескольких волов. Наверное, и не сам Грат эту несправедливость сотворил, а кто-то из мелких подручных, но какая разница? — Филон забил волов, поджёг домик и ушёл в Галилею. Там он собрал небольшую шайку — пять-семь человек в разные времена — и занялся промыслом мытарей: в обоих смыслах, если так можно выразиться. Он промышлял мытарей, но делал это их же способом, то есть обкладывал данью. Неоднократно его пытались убить в складчину и сами мытари, и откупщики, нанимая с этой целью других разбойников, но куда там — Филон неизменно выходил победителем из схваток, отправляя потом заказчикам носы и уши несостоявшихся убийц. За это его в шутку звали Юдифью.

Здесь мне следует заметить, что юмор гвардейцев Ирода был очень своеобразный. Они подхватывали всё, в том числе самые нелепые или оскорбительные, слухи о себе и раздували их до гомерических размеров, до полного абсурда. Так, например, за гвардией всегда водили небольшое стадо жертвенных овец, ухоженных и украшенных лентами; гвардейцы же хором утверждали, что овцы эти служат им в качестве блудниц и рассказывали множество небылиц на эту тему, покупая на базаре очередную ленточку или бубенчик; точно так же, подхватив и развив слух о том, что в гвардии согласно традициям, заложенным ещё Александром Великим, положено придерживаться содомитских отношений между начальниками и подчинёнными, они называли друг друга «девочками», носили женские плащи и имена и подводили глаза сурьмой, а губы кармином. Но беда тому, кто принимал всё это всерьёз и пытался склонить гвардейца к противоестественной связи — в лучшем случае он просто лишался гениталий...

Через руки Филона-Юдифи прошло около пятидесяти наших командиров, в том числе такие, как Яаков бар-Альф, грек Фемистокл из Тивериады, осуждённый на каменоломни, но бежавший из-под стражи, Шимон по прозвищу Зелот, данному ему за неистовство, Иегуда бар-Яаков по прозвищу Таддий, что значит «похвала» — он, насколько я знаю, будет последним из наших, кто падёт от меча, и произойдёт это лет примерно через пятнадцать, на берегах Иордана в бою с конницей прокуратора Фада,— Ефраим из Каны, Ицхак бар-Раббуни, Абдиэль Галаадец, самый молодой из начальников и единственный из них убитый в первом походе... Я помню их всех, не столько по лицам, сколько по голосам и походкам, и даже узнала бы сейчас, подойди кто-то из них ко мне по каменным плитам; другое дело, что уже давно некому подойти.



Было ещё одно место подготовки командиров: в Хулате, за озером Мером, в старой полуразрушенной финикийской крепости на скалах. И должно было быть и третье, в горах неподалёку от Гишалы, но устроить его как следует не успели.



Самое трудное было тогда — удержать их всех на месте, не пустить в бой порознь или малыми группками. Иоханану это удалось.


Глава 21

Я хорошо помню тот день, когда Иешуа объявил о себе миру. Это случилось в самый канун праздника Кущей, в год эры Маккаби сто семьдесят первый, от начала правления же Ирода Антипы — тридцать третий. По всей стране, словно первый порыв ветра по пустыне, предвестник бури, пронеслась весть: грядёт царь! Это передавали из уст в уста, об этом кричали на углах, и стражники отворачивались, а люди ликовали.

Само объявление состоялось в Птолемаисе, в одной из вилл, принадлежащих Филарету, дяде Марии. Собрались знатные люди финикийских городов, сам Филарет, алабархи — то есть главы еврейских общин — Сидона, Тира и Дамаска, купцы и судовладельцы, а среди них — тайные представители царя Коммагены, царя Понта и Киликии, царя Халкиды, царя Итурии и, кажется, царя Малой Армении; наверняка, я кого-то не упомянула, поскольку мало кто из них назывался своим именем. Были здесь и финикийские священнослужители, поскольку предвидели свой немалый интерес.

Всё было представлено так, как будто гости собрались на свадьбу. Один из компаньонов Филарета, знатный, но небогатый армянин, выдавал свою дочь за сирийца, имперского кавалерийского командира. Уже когда все гости собрались за столом в обширном внутреннем дворе под фруктовыми деревьями, отягощёнными плодами, вокруг которых вились медоносные пчёлы,— вошёл Иешуа и с ним ещё несколько человек, в их числе и Мария.

Надо сказать, что двое алабархов, Беньямин и Йехорим, люди пожилые, многократно видели вблизи царя Ирода, который и сам не раз бывал у них в гостях, и гораздо чаще принимал их в своих дворцах. И ещё надо сказать, что только в Иудее, а прежде всего в Иерушалайме, память великого царя подвергалась бесчестью за его терпимость к обычаям язычников; во всех же общинах рассеяния — и в финикийских городах, и в Александрии, и в самом Риме — Ирода превозносили по-прежнему, а может, и более, нежели при жизни его.

Иешуа одет был в простой белый плащ, похожий на кавалерийский; волнистые его волосы, ничем не стеснённые, опускались до плеч... Когда он подошёл к столу, Беньямин вскочил на ноги и вдруг с восклицанием бросился ниц; тучный Йехорим встал медленно, всмотрелся, потом приблизился к Иешуа — и затрепетал. Кто это, кто?! — закричали гости. Иешуа бросился к Беньямину и ласково заставил его подняться. Другой рукой он опекал Йехорима.

— Царь! — воскликнул Беньямин и вскинул руки над собой.— Я вижу нашего царя! Теперь я умру счастливым — наш царь вновь с нами!



Я, разумеется, не могу сама судить, насколько Иешуа был похож на молодого Ирода, а те немногие, кто видел обоих, говорили совершенно разное. Я бы прислушалась, скорее всего, к Оронту, который объяснял так: как правило, Иешуа на Ирода похож не был — разве что волной волос; на Ирода куда больше похож был Ирод Агриппа: и лицом, и фигурой, и походкой, и жестами. Но время от времени в каких-то ситуациях, при каком-то освещении, при каком-то наклоне лица — вдруг становилось понятно, что обыденное несходство Иешуа и Ирода просто не имеет никакого значения.

При этом Иешуа и Агриппа для любого непосвящённого казались совершенно чужеродными друг другу людьми...



Нас с Иохананом эта весть настигла буквально на пороге родного дома. Мы возвращались из Гамалы, из земли Филипповой, уже привычно сделав два перехода за день. Кроме нас с Иохананом, в Гамале побывали Иегуда бен-Шимон — тот самый Горожанин, о котором я рассказывала, врач Тома и ещё трое молодых наставников, недавно вышедших из-под рук Филона-Юдифи. Поздним вечером, уже при свете месяца, мы проехали таможню, от усталости не обратив внимания на странное оживление, царившее среди чиновников и стражников. На ярмарочной площади горели костры, оттуда доносились звуки музыки и радостное пение.

Новость сообщили рабы, принявшие наших лошадей. Я почувствовала, что Иоханан задрожал. Нет, это была дрожь не страха, но долго сдерживаемого напряжения. Чуть позже, когда мы все собрались за поздним ужином — холодным, разумеется, никто нас не ждал сегодня, но мы уже привыкли довольствоваться пресными лепёшками, просольным сыром, оливками и молодым вином,— он встал и попросил нашего внимания.

— Великий день настал,— сказал он.— Как земля, страдая, ждала дождя, как невеста, томясь, ждала жениха из дальнего похода, так и народ ждал своего обетованного царя, царя-избавителя. Подобные бесконечной ночи, тянулись неправедные годы. И вот свершилось: приходит к нам царь. Не в злате и рубинах он, а в простой одежде солдата и пахаря; не нефритовый скипетр в его руке, а острый железный меч. И путь его будет не путём роз, а путём огня и крови. И всякий, идущий с ним, не сможет знать, где уснёт и кем проснётся, и как сядет вечерять, а встанет на бой, и кто спасёт, а кто предаст, и к какому краю над пропастью подведёт его судьба. Пока не вострубили трубы и не взгремели кимвалы, насладимся же покоем и возрадуемся, ибо завтра уже не скитания ждут нас, а сражения, и не усталость, а простая смерть без милости и надежды. Кто из тех, кто ликует сегодня, умрёт завтра? Кто, зачав, не увидит детей своих? Кто, сняв урожай, не вспашет новой борозды, кто, слепив горшок, не обожжёт его, кто, срубив дерево, не поставит дом? Несть им числа. И кровь их на наших руках, братья мои, и смерти их на нашей совести, и слёзы их вдов и сирот, родителей и невест. Но так вышло, что нельзя иначе...

Он сел. Мы долго не говорили ни слова.



Да, с этого дня всё переменилось, хотя переменилось неуловимо. Так прозрачное облако набегает на солнце. Так ты зачинаешь во чреве, ещё не подозревая о том.

Семь месяцев прошло с последнего мятежа в Иерушалайме до дня провозвестия, но многие из тех, кто потерпел тогда оскорбление и смертную обиду, ещё и не думали остывать. Услышав о новом царе, каждый из них бросал свой плуг или свою иглу, или молот, или книгу, брал с собой малый запас и трогался в путь на север. Тупое и неотвратимое движение по дорогам и без дорог несколько тревожило римлян, но прекратить его было невозможно — всё равно что перегородить ручей сетями.

Пилат к новостям из Птолемаисы отнёсся просто: да, вот объявился новый самозванец, таких была дюжина до него и будет дюжина после; опасности он не представляет, поскольку римская сила неодолима; при этом «орлы мух не ловят»; так пусть его либо зарежут свои же, либо он соберёт вокруг себя несколько тысяч оборванцев; тогда их можно будет и прихлопнуть всех разом.

Наместник Сирии и прямой начальник Пилата, Вителлий, видел дело иначе. Я точно знаю, что его люди тайно встречались с Иешуа ещё в Сидоне, пытаясь выведать у него, будет ли он верен Риму или же противен ему. Иешуа объяснил, что против римского покровительства ничего не имеет, а хочет лишь процветания и стяжения народа и торжества Закона. Вителлий, хорошо зная, каким рассадником беспокойства стали еврейские общины в провинциях, а особенно в Сирии и Египте, счёл за лучшее не вмешиваться в дела Иешуа, но не вмешиваться благожелательно, при этом как бы незаметно для себя патронируя ему. Потом мне говорили даже, что он настоятельно отсоветовал Пилату писать доносное письмо императору Тиберию про Иешуа, про его притязания на царство и про тех, кто его снабжает деньгами и оружием, мотивировав это тем, что Иешуа-де исполняет полезную работу, заставляя накопившееся недовольство Римом работать на укрепление Рима; посмотрим, как обернётся дело, сказал он, как этот плотник себя проявит — а вдруг и будет смысл просить императора назначить его царём? Это было сказано будто бы в шутку, но Пилат запомнил слова. Пилат вообще запоминал всё — другое дело, что это шло ему на пользу очень медленно.

Не знаю, правда ли это, или просто одна из множества легенд, появившихся среди людей, чтобы объяснить странности времени и обстоятельств.

В эти дни в городе вновь вспыхнуло недовольство, и произошло оно явно от обид священничества. Уже много лет Иерушалайм страдал от недостатка пресной воды; колодцы, цистерны и источники в стенах города не справлялись, воду приходилось возить в бочках издалека. Пилат затеял водопровод, такой же, как и в других городах империи. В двух местах выше по долине Кедрон били неиссякающие ключи, и если их подвести к городу, то нужда в воде будет покрыта с большим запасом на будущее. На строительство водопровода Пилат собрал однократную дань со всех горожан, а также — меньшую — со всех жителей провинции, поскольку и они бывают в городе и пользуются его благами; недостающую сумму он взял у римских банкиров, не желая связывать себя обязательствами с еврейскими. Работы начались, но вскоре прошёл слух, что деньги на строительство префект забрал из храмовой сокровищницы. Деньги от Храма он действительно получил и немалые, но только потому, что Храм был крупнейшим потребителем воды. Итак, вновь начались волнения, на рабочих нападали, мешали им строить, избивали. Производители работ наняли охрану из жителей самарийских городов, и однажды охранники с дубинами окружили толпу беснующихся и крепко поколотили их. Разумеется, все говорили, что это сделали солдаты и что убито множество людей. На самом деле никто не погиб, хотя было переломано множество рёбер и выбито множество множеств зубов. Строительство продолжилось и через год было успешно завершено.

Но за это время произошло много других событий...



Через семь дней после провозвестия Иешуа появился в Галилее. И вновь, как в Птолемаисе, явление его было обустроено во время свадьбы. Свадьба происходила в Кане, богатом и древнем городе — кажется, самом древнем в Галилее. Когда объявили, что среди гостей присутствует царь иудейский Иешуа, фонтан на городской площади забил вином — и бил так три дня.

Присланные солдаты вернулись ни с чем.

Злые люди говорили потом, что Антипа тайно встречался с Иешуа в те дни, но я не могу этого ни подтвердить, ни отвергнуть. Возможно, что так и было. Допустим, что так и было. Что ж, понятно простое желание дяди познакомиться с племянником и убедиться, что перед ним не самозванец; понятно и желание правителя узнать, кто претендует на соседние земли; понятно всё. Не знаю, убедил ли Иешуа Антипу в своей истинности? — ведь что у него было: пятна на теле (говорили, что такие же были у Ирода; не знаю), перстень с печатью и имена людей, которые могли выступить свидетелями — Оронта в первую очередь. Известно, что за Оронтом Антипа не послал, но значит ли это, что он удовлетворился другими доказательствами? Нет, я так не думаю. Скорее, он просто решил выждать, как всё обернётся, а чтобы вернее выжидать, нужно как бы не до конца знать положение дел.

Так или иначе, в Галилее Иешуа поначалу ничто всерьёз не угрожало, хотя формально его не признавали и даже порицали с площадей. Но делали это подчёркнуто незлобиво.

Другое дело, что и помощи ему никакой не было. Да, Антипа особо не мешал ему, но и не помогал ни на йоту.

Жаль, жаль, что не смогла я задать Антипе долго мучивший меня вопрос: а всё же в глубине души был ли он уверен, что перед ним тогда стоял его родной племянник? Не потому, что это на что-нибудь повлияло бы, нет, я-то знаю, как можно резать и травить родных и самых родных. Нет-нет, тут что-то другое, и за этим простым вопросом стоит какой-то больший, какой-то иной вопрос, который я пока не могу рассмотреть и назвать вслух. Но я постараюсь. Может быть, за этим я и затеяла вот это письмо. Когда пишешь, мысли делаются яснее. Наверное, так. Да.



Что же представляла собой наша армия? Это было отнюдь не то вооружённое вилами и кольями поголовье, что окружало Шимона — у них храбрость граничила с безумием, а готовность умереть ужасала. Нет, Иешуа сразу сказал, что намерен не воевать, не заливать страну кровью, а покорить её нежно и бережно — может быть, так, чтобы римляне и не заметили этого.

Потом, уже в другой жизни, я познакомилась с человеком, который придумал и воплотил нашу армию. Звали его Гектор, родом он был с Крита, и за свою жизнь он участвовал, по крайней мере, в шести войнах против римлян. Он гордился тем, что на родном его Крите есть немало мест, где не ступала нога римского легионера.

Да, римская армия — сильнейшая в Ойкумене. Но только тогда, когда вступает в бой на своих условиях. Чтобы успешно бороться с нею, бой ей нужно навязывать тогда, когда ей сражаться неудобно — и без стыда избегать боя, когда она развёрнута для сражения и готова к нему. Примерно так действовали в те времена повстанцы в Иллирике и Каппадокии, но им не хватало продуманной организации. Гектор эту организацию создал.

Основу армии составлял пентон — несколько бойцов-панкратиоников, обычно от трёх до двенадцати, хорошо знающих друг друга и понимающих без слов. Во главе пентона стоял пентоник, который либо сам набирал себе бойцов — когда армия формировалась, либо избирался бойцами, если прежний пентоник погибал. Двенадцать пентонов составляли апостолон, названный так по апостоле, «посланию» — лёгкому знамени на высоком древке, видимому издалека; на самый верх древка, выше знамени, можно было быстро и легко поднять сигнальный флаг, значение которого легко понималось пентониками. Таким образом, начальник апостолы мог легко руководить своими бойцами, разбросанными на большом пространстве боя. Это давало особое преимущество в городах, когда сигнальщики поднимались на крыши или башни.

Обычным вооружением воина был меч или большой кинжал и тяжёлое копьё, или несколько лёгких дротиков; щиты были маленькие дубовые, позволяющие прикрыть торс; нагрудники из варёной кожи были не у всех.

Кроме двенадцати пентонов, в апостолон входил ещё дуодексон лучников — но, к сожалению, не в каждый.

Примерно половина воинов передвигалась на лошадях или мулах, но все сражались в пешем строю. Не было времени и сил на подготовку полноценной конницы, а неполноценная, ущербная конница опасна скорее для своих, нежели для противника.

Имелись и другие хитрости, которые позволяли армии возникнуть в нужном месте как будто из ничего, нанести удар и тут же исчезнуть здесь, пропасть, как вода пропадает в песке, чтобы через час собраться в другом месте — и вновь нанести удар, и вновь рассеяться. Да, это были осы против льва. Но осы — это самое страшное, что можно противопоставить льву, если у вас нет другого льва или носорога.

На момент провозвестия под рукой Иешуа было четыре апостолона. Ими командовали братья Андреас и Шимон-Утёс из Кпар-Нахума, я о них расскажу позже, и братья же Яаков и Иоханан, сыновья Забди ха-Хадара 3, в том числе и за это получившие прозвище «Сыновья Грома», а не только за свою медноголосость.

Когда Иешуа пришёл в Кану, с ним было семь апостолонов; когда он покинул Кану, высоко в небе развевалось десять знамён. За месяц свадебных поездок по Галилее он довёл их число до шестидесяти.

Только через месяц я встретилась с ним.


Глава 22

Мы были тогда у мамы, я и Иоханан. Меня накануне охватила непонятная скорбь и тревога, и из Кесарии муж мой повёз меня домой, сказав, что и так уже почти всё сделано, а всех мышей никогда не переловить даже лучшему из котов и не изгнать всех блох из пса. Поскольку о своём приезде мы не сообщили, то маму не застали дома, а только младших детей — моих и маминых — и их учителя Натаниэля бар-Толму, юношу-левита, сироту, бывшего ученика одного из бет-мидрашей Геноэзара, изгнанного оттуда за бунт и неповиновение. Несмотря на такую свою репутацию, Натаниэль был добрый, скромный, кроткий и очень образованный молодой человек. Мама считала, что рано или поздно всё разъяснится и он вернётся к учёбе, а пока что давала ему кров и содержание.

За мамой побежала служанка, а мы предались радости встречи с детьми и раздаче подарков.

Мамин дом был хорош тем, что стоял на самой окраине города лицом к озеру; он был построен когда-то как загородная вилла, но город разросся; большая же дорога, ведущая в Бет-Саиду, проходила за его спиной, отделённая садом. И вот мы услышали, как по дороге валит шумное весёлое шествие с бубнами и флейтами и доносятся выкрики и песни. А потом вдруг как-то разом всё стихло.

Моя тревога, вроде бы ушедшая, тут же вернулась удесятерённой.

— Пойду узнаю,— сказал муж и шагнул от меня и исчез за углом.

Мне захотелось обхватить детей руками и скрыть их, но они уже были слишком большие для этого, и поэтому я лишь сказала:

— Это свадьба. Свадьбе перелетела дорогу сова. Я слышала её крик.

— Разве совы летают днём? — спросила сестрёнка Элишбет.

— Не всегда совы — это совы,— сказал Иегуда.— Иногда это...

— Не пугай сестру, брат,— остановил его Шимон.— Совы — это просто совы. Ночами они могут кричать, как люди, ну и что же? Помнишь, на ярмарке была красная птица, которая говорила «мир вам»?

— Если воронёнка вырастить в доме, он тоже научится словам,— сказал Натаниэль, учитель.— Но он будет повторять их бессмысленно, как обезьяна повторяет жесты и ужимки людей. Предвечный создал этих тварей для того, чтобы мы помнили: от животных нас отличает не только умение говорить или держать в руках палку.

— А что? — с интересом спросил Иегуда.

— Ответь сам,— предложил учитель.

— Мама! — сказала Элишбет и вскочила.

Я присмотрелась. По берегу почти бежала мама, за ней с трудом поспевала толстая служанка. Я пошла ей навстречу.

— Доченька! — Мама обхватила меня и не хотела отпускать. За эти несколько месяцев она осунулась и постарела.

И тут возле дома снова зашумели. Мы вернулись туда. Стояло несколько человек в дорожной и праздничной одежде, вперемешку. Первой, кого я узнала, была Мария. Потом я увидела Иешуа. Мой муж держался позади всех — он и ещё какой-то человек в коричневом плаще и греческой соломенной шляпе.

Иешуа подошёл к нам, обнял и расцеловал маму, потом меня. Мне он шепнул на ухо: «Позже, всё позже». От пришедших отделилось двое с посохами и хотя они были в запылённой дорожной одежде, в них нельзя было не узнать священников.

— Дочь моя,— обратился один из них, более старший, к маме.— Этот человек, которого мы все знаем как твоего и покойного Иосифа сына, именем Иешуа, говорит, что это не так. Можешь ли ты объяснить нам, как обстоят дела на самом деле?

— Что ты хочешь узнать, кохен? Да, я вскормила, вырастила, воспитала и выучила его — с раннего младенчества и до последних лет. Но я его не зачинала и не вынашивала. Большего я не скажу, пока не получу дозволения от того, кто поручил мне тайну.

— Этого достаточно, Мирьям. Готова ли ты повторить признание перед народом?

Мама посмотрела на Иешуа. Я видела, как он кивнул. Еле заметно.

— Да,— тихо сказала мама.— Если народ спросит меня, я ему отвечу этими же словами.

Потом я узнала того, с кем рядом стоял мой муж. Это был Оронт.



Вечером мы собрались все под одним кровом — последний раз в жизни.

— Я знала, что так будет,— нарушила молчание мама.— Не вини себя. Я знала.

— Не в этом беда, мама,— сказал Иешуа.— А в том, что я делаю то, чего не хочу делать. От чего моя кожа идёт коростой. Я не хочу быть царём. Я бы лучше строил шлюзы...

— Хочешь, поменяемся? — серьёзно спросил Иоханан.

— Хочу,— так же серьёзно ответил Иешуа.

Они посмотрели друг другу в глаза, и я поняла вдруг, что оба не шутят.

— Обсудим,— сказал Иоханан.

— Если мне позволено будет вмешаться... — поднял голову Оронт.

— Да, конечно,— сказал Иешуа.

— Сейчас самое не время это делать,— сказал Оронт.— Или именно так надо было начинать, или теперь уже придётся доводить начатое до конца, а потом решать. То есть остаётся второе. Потерпи, царь. Полгода, год. В худшем случае полтора... Вспомни, сколько людей в тебя верят.

— Да. Только я никак не могу понять, почему...

— Уже нельзя останавливаться,— тихо сказала Мария.— Даже медлить нельзя. Иначе тебя убьют.

— Мне был сон,— сказал Иешуа.— Я говорил с ангелом. Вот как сейчас с тобой, мама. И ангел сказал: сбудется всё, о чём ты мечтаешь и к чему стремишься, но сбудется так, что ты поседеешь от ужаса и будешь выть, как последний пёс на земле. И вот теперь... — он замолчал и обвёл нас глазами.

У меня разрывалось на части моё бедное сердце. Я понимала Марию, я понимала брата, я понимала мужа...

Иоханан встал.

— Так или иначе, брат,— сказал он,— последнее слово твоё. Я же поддержу тебя во всём. В жизни и в смерти. Мария?

— Да,— сказала Мария.— Может ли быть иначе?

— Дебора?

— Да.

— Яаков? Иосиф?

— Да. Да.

— Мама?

— А мы? А мы? — зашумели младшие.

— Ваше место под одеялом,— строго сказал Иоханан,— а, впрочем...

— Да, да, да! — подпрыгнули все пятеро.

— Мама? — повторил Иоханан.

— Делай, что должен, сынок,— сказала мама,— и будь что будет.

Иешуа наклонился и поцеловал её.


Глава 23

Но ещё почти три месяца Иешуа не решался покинуть Галилею — вернее, не решался ступить на земли Пилата. С маленькой горсткой ближайших помощников он объехал почти все города самой Галилеи, многократно пересекал озеро и говорил с людьми в городах Декаполиса и тетрархии Филипповой; на встречу с ним приходили немыслимые толпы; иногда ему приходилось говорить с лодки, потому что все хотели до него дотронуться. Как всем царям, ему приписывалось волшебное умение исцелять наложением рук, поэтому к нему часто несли больных и увечных...

Помимо того, что необходимо было расположить к себе как можно больше народу, встречи эти имели более приземлённую цель: сбор денег. Армия разрослась настолько, что ни состояние Филарета, ни пожертвования богатых общин диаспоры не могли покрывать все расходы, тем более что стряслась немалая беда, о которой не могу не упомянуть, поскольку она имела и отдалённые последствия.

Когда весть о появлении нового царя, царя-избавителя, пробежала по всем общинам, тут же начался сбор пожертвований. Я уже говорила, кажется, что появления этого царя ждали не только евреи, но и другие народы — хотя и непонятно, почему. Так или иначе, в Риме, Неаполе и других городах Италии деньги евреям давали и богатые римляне, в том числе и патриции,— причём давали много. Видимо, это объяснялось ещё тлеющими подспудно в душах недавними гражданскими войнами и неизбывным принципом «враг моего врага — мой друг». Денежные взносы перевели Филарету через различные банки, а вот драгоценности, пурпур и всякого рода подарки взялись отвезти в Сидон четверо достойных людей, из которых двое были племянниками римского алабарха, а ещё двое — молодыми священниками. По дороге все четверо бесследно исчезли, не доезжая Антиохии. Скорее всего, они стали жертвами или капподокийских повстанцев, которые время от времени взимали дань даже с тех купцов, что ехали по имперской дороге, либо обычных разбойников. Но, разумеется, люди тут же подумали худшее — что гонцы попросту сбежали с драгоценностями и что они с самого начала этого хотели.

Среди жертвователей была некая Фульвия, судя по всему — непроходимая дура. Когда стало известно об исчезновении каравана, она не придумала ничего лучшего, как пожаловаться мужу, а через него — императору. Тиберий, возмутившийся тем, что прямо в центре империи собирают деньги на помощь кому-то, кто должен, согласно преданию, изгнать римлян отовсюду, решил опередить события и сам изгнал всех евреев из Рима. Им разрешили взять только то, что можно унести на себе; молодых же мужчин, пригодных для воинской службы, забрали в солдаты и отправили в Сардинию, на борьбу с пиратами. Таких оказалось более четырёх тысяч человек; и не меньшее число было казнено за отказ взять в руки оружие.

Когда эти солдаты, отслужив свои тридцать и более лет, стали возвращаться,— Рим запылал...



Я хорошо помню эти пожары. Поначалу тлели окраины, трущобы, и все кругом говорили, что это дела рук земельных спекулянтов — подобно тем расчисткам, что происходили во времена Марка Красса. Ночами весь Рим был в кольце зарев, небо светилось розовым, и страшно воняло гнилью и горящими отбросами. Днём солнце не могло пробиться сквозь пелену серого дыма. Но через месяц или два заполыхали целые кварталы в центральных районах и даже вблизи Капитолийского холма. Поджигателей ловили; среди них оказалось немало уволенных легионеров, бывших евреев и тех из городской бедноты, кто ожидал нового появления Избавителя. Схваченных обливали горячей смолой, поднимали на городские фонари и поджигали, но и такое варварское устрашение не шло на пользу, и пожары не утихали.

Неотложные дела мои позвали меня в Галлию, и я не дождалась развязки этого великолепного трагифарса. Говорят, бесконечные пожары стоили жизни тогдашнему императору Нерону; говорят также, что Рим отстроили заново ещё краше. Может быть. Больше я в Риме не была, и мне он помнится именно таким: в сжимающемся кольце огня, пропитанный вонью и страхом. А иногда во снах своих я вижу его лежащим в развалинах, среди развалин бродят люди с дубинами и в шкурах, а с неба валится не то снег, не то белый пепел.

Да будет так.



После семейного совета мы с Иохананом провели у мамы ещё несколько дней, а потом возобновили странствия по городам, прихватывая уже и Самарию с Переей. Нас сопровождала разноликая свита, более похожая на шествия масок в дни римских сатурналий или на ярмарочные гуляния финикийцев. Многие были откровенно безумны — как старый знакомец негр Нубо, бывший когда-то плотником. Я так и не сумела выяснить, что с ним произошло и какое несчастье лишило его рассудка, а вернее, памяти о происходящем. Он помнил то, что было пять лет назад, но ничто из быстротекущего не задерживалось в его голове более чем на десять-двадцать долей. Иногда он впадал в отчаяние и начинал крушить всё вокруг себя... Шли с нами и другие — как, например, целитель Гер, посвятивший свою жизнь поиску удивительного корня жизни «мехаб», который один может заменить все лекарственные средства; впрочем, до тех пор, пока он его не нашёл, Гер успешно использовал многие растительные и животные соки, а также яд змей и скорпионов. В городках и деревнях Великой долины в те дни свирепствовала дыхательная лихорадка; заболев ею, человек становился серым и вскоре умирал; Гер показал крестьянам нужную траву — ту самую, от которой, объевшись её, падают наземь овцы,— научил заваривать и пить, и многие сумели одолеть болезнь. Но, разумеется, более всего людей привлекал Иоханан со своими рассказами о чудесном спасении младенца-царя, его беспорочной юности и грядущем служении народу. Стоило нам задержаться где-то более чем на два дня, как туда начинали стекаться люди со всей округи, желавшие через свои уши получить подтверждение смутным слухам, уже много раз пробежавшим по всей земле. Как-то раз мы просто не смогли выйти из города, запертые толпой, и Иоханан вынужден был говорить с крыш домов, но его не хотели отпускать, он начал сердиться — и тут среди ясного неба ударили молнии, и хлынул ливень. Кто-то крикнул, что в лице Иоханана явился сам пророк Илия, и этот слух не утихал более никогда — до самого конца... И, как Илию, Иоханана прозвали Исправителем, но шептались при этом, что милосердный Иоханан исправляет водой, тогда как Илия исправлял огнём... А в шутку или между собой его звали и Купалой, и Окунателем, и даже Топителем.

Я, кажется, не упоминала, а зря, что муж мой в возрасте двенадцати лет решил посвятить себя Предвечному и в качестве первого шага поступил в асайскую школу, что находилась в двенадцати стадиях от его дома. Асаи, невзирая на всю их замкнутость и небрежение нравами внешнего мира, в школы свои посторонних детей принимали охотно; да и то сказать: с их отношением к плотской любви они вымерли бы за два поколения. Обучение было бесплатным, а вернее сказать, плата принималась самими учениками, которые исполняли множество мелких и грязных работ в общине. Иоханан провёл в этой школе год, вернулся разочарованным и злым и потом говорил, что единственное полезное приобретение, ради которого он потратил год у асаев,— это отношение к воде. Так что, когда со дня той чудесной грозы все собравшиеся требовали, чтобы их хотя бы окропили водой, муж мой это охотно делал — охотно и иногда даже свирепо, потому что его не слушали, а лишь желали прикоснуться и быть окроплёну, поэтому случалось — особенно когда мы перешли в Перею и двигались вниз по Иордану,— что он хватал особо рьяных требователей за волосы и макал их в воду с головой, очищая от скверны, но они из-за этого лишь заходились в ещё более буйном восторге... Безумие, начинается безумие, говорил мне Иоханан, когда мы оставались одни — это случалось редко, всё время вокруг были люди, и все они говорили, говорили, кричали, требовали, хохотали, бились в корчах,— что же так медлит брат?..

Иешуа действительно медлил — как он потом сказал, все дни наперёд оказывались неблагоприятными, и он просто ждал знамения, и дождался: он и те, кто был с ним, увидели, как в небе сойки заклевали коршуна.

— Это наш день,— сказал Иешуа и повернул коня.



Я помню, когда я была маленькой и мы жили в Ламфасе, египетском городе, мы с Иешуа едва не погибли. Случилось так, что нам с ним понадобилось перейти дорогу, потому что за дорогой высилась большая куча камней, среди которых можно было найти полупрозрачные камешки с жилками и чешуйками почти настоящего золота. Мы набрали две корзинки этих камешков и пошли обратно, и у моей корзинки как раз посреди дороги оторвалась ручка. Камешки рассыпались, я начала их собирать, и тут вдруг подскочил брат, схватил меня за руку и больно дёрнул, и мы полетели в пыль и на острые камни, валявшиеся на обочине, а мимо нас пронеслась красная колесница, запряжённая четвёркой вороных. Казалось, что колесницей никто не правит и никто не сидит внутри. Она пронеслась так быстро, что нас ударило ветром и покрыло взметнувшейся пылью. Вдруг рядом оказалась мама. Вначале она бросилась к Иешуа и, упав на колени, ощупывала его и не могла поверить, что он цел, и, только поверив, дотянулась до меня — одной рукой, потому что другой она всё так же прижимала к себе моего брата.

Не подумайте, что во мне говорит зависть, или ревность, или что-то ещё хуже зависти и ревности. Просто этот случай с каких-то пор стал мне сниться. Приснился он и сегодня, и я снова ощутила себя сиротой и, проснувшись, поняла, что плачу...



Впрочем, на землю Самарии Иешуа ступил босым и в полном одиночестве. Чтобы не отвратить воодушевлённый народ, ему следовало хотя бы поначалу вести себя так, как подобает Избавителю из пророчеств. Поэтому он шёл по дороге босым, в белых льняных одеждах назира и с посохом, а войско уже давно было впереди, на просёлках, в деревнях и городах, бродило там по улицам или сидело за столами, или даже окапывало виноградники — были и такие.

Близился канун годовщины смерти царя Ирода...

Меж тем Иоханан и я — и с нами две сотни других странников — поравнялись с Иерихоном и встали ночлегом на левом берегу Иордана, намереваясь начать переправу утром. Этой дождливой зимой реки вздулись и перебраться через Иордан вплавь или вброд было немыслимо. Но как раз в этом месте имелся подвесной мост, мощный и широкий, по которому можно было не только пройти самому, но и провести в поводу коня.

Муж мой был тих, беспокоен и мрачен. Ах, Пчёлка, говорил он, безверие охватывает меня, как мёртвый зыбучий песок; когда я смотрю на этих людей, я не понимаю тщения Господня; зачем?! Зачем длить их век, наш век, позволять нам терпеть муки только для того, чтобы после терпеть муки ещё более страшные? Поневоле станешь слушать речи восточных мудрецов, которые учат, что не следует иметь привязанностей и желаний. Всё, что сделано тобой, идёт во вред тебе, а пользу пожинают лисицы и черви. Твори добро, сказано в Законе; и, творя его, ты находишь изумруд, но изрываешь для этого целое поле полбы, и там более ничто не растёт; или срубаешь фисташковое дерево, чтобы вырезать из него иглу для вышивания ковров; или поливаешь землю, и она прорастает солью. Творя толику добра, всегда производишь меру зла и долго не замечаешь этого; а когда замечаешь, тебя охватывает непомерный ужас; а потом ты привыкаешь и говоришь себе: не я сотворил этот мир. Я хочу молиться, но не молитва выходит из меня, а только говорение слов...

У него и раньше бывали такие вечера и такие дни, и я попыталась как-то его успокоить. Но он вряд ли слышал меня. Небо было больным, с багровым отсветом по краям; лишь две или три звезды осмелились оказаться на нём.

Пока ставили шатры, возжигали костры и готовили пищу, не заметили, как с севера, откуда и мы пришли, появились четыре десятка всадников с факелами, а по мосту перешли сюда также десятка четыре пеших — с длинными свёртками на плечах. Вдруг как по команде все они эти свёртки развернули и оказались в плащах храмовой стражи и с копьями в руках.

Кто были всадники, я так и не поняла. Скорее всего, тоже стражники.

Становище наше было оцеплено мигом, начался было переполох, но тихий и робкий. Нас было больше, но оружие средь всех имели человек десять. Иоханан встал от стола, я двинулась за ним, он попытался меня отстранить, я не послушалась. В свет костров вошли несколько пеших стражников во главе с сотником. С ними был какой-то торговец, маленький, чернявый, с огромным носом. В руках он держал фонарь. Дрожа фонарём, он подошёл к Иоханану, присмотрелся, склоня голову набок, потом вернулся к сотнику.

— Да, начальник, это он. Это тот самый человек.

— Возьмите его,— скомандовал сотник стражникам.

Они двинулись к Иоханану, но тут из темноты от реки выскочил голый Нубо с бронзовым мечом и бросился на них. Произошла схватка, которую Иоханан с трудом разнял.

— Кто приказал? — задыхаясь от натуги, спросил он сотника.

Нубо с мечом нависал сзади. Стражники, каждый из которых был несколько окровавлен, держались совсем неуверенно.

— Приказ первосвященника Иосифа. Если ты Иоханан, сын Зекхарьи бен-Саддука из Ем-Риммона...

— Да, это я.

— Тебя приказано взять под стражу и с уважением доставить к первосвященнику. Он сейчас находится в Иерихоне. Причин такого приказа мне не сообщили, поэтому я ничего не могу сказать и тебе. Но если ты будешь сопротивляться, тебя можно убить за непочтительность.

— Никто не будет сопротивляться и никто не умрёт. Нубо, отдай меч Деборе. Осторожнее... Дебора. Не бойся. Скоро придёт Иешуа и всё станет на свои места, как положено по природе. Наше служение пока что окончено, возвращайся домой. Пусть Нубо будет с тобой. Заботься о нём, он пропадёт без тебя. Всё остальное ты знаешь.

Он поцеловал меня и пошёл к мосту. Я ещё видела, как на середине моста он приостановился, обнажил правое плечо и дал на него посмотреть начальнику стражников. Должно быть, тот вдруг засомневался, правильного ли человека он взял...

Потом, когда по мосту прошли все пешие всадники, а конные пропали во тьме, канаты сильно задёргались, и дощатый настил провис к самой воде. На том берегу перерубили что-то важное.



Арест, а вернее, похищение Иоханана — похищение потому, что случилось оно в Перее, земле, подвластной Антипе, а не Пилату и уж тем более не первосвященнику Иосифу по прозвищу Камень, зятю бывшего первосвященника Ханана,— вызвало немалое возмущение повсюду. Но поскольку все ожидали скорого прихода Избавителя, который и восстановит полную справедливость, с оружием в руках никто не поднялся. Роль в этом сыграли и слова самого Иоханана, сказанные им уже в Иерихоне при большом стечении самого разного народа: не копите-де в себе ненависти, избавляйтесь от грехов и томлений и с лёгкой душой прощайте друг друга; и торопитесь очиститься водой, дабы не очищаться потом в озере огненном...

Антипа пытался возмущаться, но действия первосвященника оказались поддержаны префектом Иудеи, а потому протест подлежал бы рассмотрению самим императором; однако известно было, что император совсем отошёл от государственных дел, всем ведают его старая мать Ливия и двое или трое её приближённых; а также известно, что в подобных спорах они встанут на сторону того, кто больше заплатит. Антипа явно не собирался отдавать хоть динарий за какого-то лже-Илию. А вскоре и сам первосвященник, опросив и Иоханана, и многих свидетелей, удостоверился, что Иоханан себя за Илию вовсе не выдавал; вышла неловкость, которую следовало исправить.

Всё время разбирательства — более месяца — Иоханан содержался в крепости близ Иерихона, Киприоне. Оттуда он прислал два письма. Он был уверен, что его не сразу, но обязательно отпустят.



Тем временем Иешуа пришёл в Себастию. Его подняли на руки и внесли в город, а после поставили на деревянный поддон для кирпичей и так и носили по улицам, подобно тому, как язычники носят статуи своих богов. Римские солдаты стояли на перекрёстках, но ликованию не препятствовали.

Иешуа отправил Иегуду, чтобы тот снял ему скромную комнату в небогатом доме. Так он поступал во время своих странствий по Галилее, так вёл себя и здесь. Множество людей стремились к нему, поскольку, как я уже упоминала, все верили, что он одним взглядом своим, а лучше прикосновением, излечивает от любых болезней; то же было и с Иохананом, если вы помните.

В Себастии Иешуа остановился на несколько дней, отправив вперёд себя семьдесят апостолонов. Тогда же произошла его встреча с военным трибуном Кентием (или Сентием, точно не помню). Трибун был одним из доверенных помощников Пилата и занимался, как я понимаю, тайным надзором. Он был умным и образованным человеком — но, к сожалению, век его оказался недолог, всего лишь месяц спустя его отозвали в Рим и скоро казнили; думаю, по навету Пилата, который уже тогда показал себя знатным мздоимцем, а после устранения Кентия попросту перестал знать меру и страх. Как рассказывал Иешуа, Кентий видел большую опасность в первосвященниках Ханане и Иосифе, прежнем и нынешнем; и прежний, отринутый от должности префектом Валерием Гратом за противоборство с римскими властями, до сих пор пользовался огромным авторитетом у священников, скорее прикрывался нынешним, как щитом, и за его спиной творил какие-то дела; Кентий подозревал, что зелотов вдохновляет и покрывает именно Ханан — причём самых страшных из них, самых безумных. Похоже, что Кентий намеревался разоблачить перед императором и самого Пилата, который ради своей выгоды попустительствовал развитию страшного гнойника в самом сердце важнейшей из римских провинций, а разоблачив, поспособствовать восстановлению местной светской власти нового царя, который будет и благодарен, и любезен Риму... 4

Но всё повернулось иначе.


Глава 24

Кажется, ровно в тот год, когда префектом Иудеи и Самарии был назначен Пилат, или же годом раньше, среди священничества Иерушалайма и Иерихона случилось большое возмущение и едва ли не раскол. Повод к нему был пустячный, но глубинные причины — чрезвычайными. Не буду углубляться в гнусные подробности, скажу лишь, что семейство Ханана, стяжав в своих руках и религиозную, и светскую власти, перестало различать казну Храма и собственный кошелёк, а главное — в повседневной жизни своей, далёкой от благочестия, почти уподобилось римлянам, а в чём-то их и превзошло. Выплеснувшийся тогда поток обличений заставил их хотя бы внешне вернуться к нормам Закона, но и самим обличителям пришлось туго, и многие блестящие учёные книжники вынуждены были либо довольствоваться провинциальными синагогами, либо отправиться в другие страны — более всего в Египет и в самый Рим. А сколько-то, самых непримиримых, предпочли участь бродячих проповедников.

Среди них был и рабби Иешуа бар-Абда, в странствиях принявший имя Иешуа бар-Абба. Прежде он служил секретарём первосвященника Иосифа. Иосиф имел прозвище Каменный, полученное им за бессердечие и неснисходительность.

Я не слышала проповедей бар-Аббы, а лишь однажды принимала его в мамином доме в Кпар-Нахуме. Это было вскоре после захвата Иоханана первосвященником и за несколько дней до того, как та же храмовая стража попыталась вблизи Александриона захватить самого Иешуа.

Отряжённых для этого стражников было немало — я слышала, что и десять тысяч. Наверное, это преувеличение, а вот не меньше пяти — близко к истине. 5 Однако им не удалось даже приблизиться к Иешуа, а увидев себя окружёнными со всех сторон, они и не пытались этого сделать. Убитыми вышло сто семнадцать человек у стражников и один у Иешуа, медник из Хадары по имени Абихаил; пленных же и обезоруженных стражников насчитали тысячу сто восемьдесят человек; позже всех отпустили, лишь срезав им бороды и волосы на голове...

Рабби бар-Абба оказался высоким и тихим человеком, очевидно стеснявшимся своего роста. Он несколько раз задевал висящий на цепочках светильник и каждый раз пугался этого. Он говорил, что в душе его живёт страх огня и пожара. Я не могу понять, как и почему перед ним замолкали тысячные толпы разнообразного люда, но я почему-то легко могу это увидеть. Он никогда не повышал голос, но все затихали, затаивали дыхание и стремились его услышать.

Мама от переживаний слегла тогда, и он зашёл, чтобы взять на себя её страдания. Он так не сказал, но я это хорошо почувствовала — насколько легче стало маме, настолько же тяжелее ему. Он старался не подавать виду...

Среди прочего говорили и о том, почему женщины ныне отодвинуты от служения Богу; мама горевала по старым временам, когда и девушка, и замужняя женщина, и вдова могли принять обет и стать назиром — на время или пожизненно; вспомнила мама и любимую свою пророчицу Хулду, за советом к которой не чинились обращаться первосвященники и цари, и других пророчиц, и цариц, посвящавших себя служению Предвечному. И тут бар-Абба удивил и маму, и меня, сказав, что он, пожалуй, более одобряет нынешние обычаи, нежели прежние, и женщина у очага или колыбели, а не у алтаря, более мила Всевышнему — равно как и священник в простом плаще и на вершине холма ближе к Нему, чем священник в истекающем зóлотом храме, одетый в златотканые одежды и ступающий по позолоте... Служение Богу не может быть ни службой, ни ремеслом, ни промыслом, а может быть лишь биением сердца того, кто исполняет службу, творит ремесло или ведёт промысел; так плотник, с любовью спрямляющий доску, чтобы обновить истлевшую кровлю, любит Господа, а священник, равнодушно и устало закалывающий тысячного за день козлёнка, всего лишь добывает мясо к своему столу. Омывательница трупов, жалеющая всех умерших, куда благочестивее учёного асая, полагающего её навсегда нечистой и потому недостойной приближаться к нему ближе, чем на семьдесят семь шагов. И тот, кто в субботу достанет из колодца упавшую туда овцу, служит Господу, а тот, кто порицает его за это, служит демону Огиэлю, лишающему людей мудрости понимания и мудрости различения смыслов. Страх поступка туманит наш внутренний взор, а ещё более туманит его — страх утраты. Но чем мы можем владеть помимо того, что дано нам Господом? Если у нас что-то можно отнять — значит, оно нам и не нужно. Мудрость различения смыслов приводит к отваге, и мудрость понимания превосходит отвагу. Лишь страхи привязывают нас к миру и вынуждают терпеть муки и мириться с беззакониями, страхи, все как один порождённые не-мудростью. И как неимение вещей, которые можно отнять, делает нас свободными на подъём, так и неимение в душе страстей, привязанностей и надежд, которые точно так же можно отнять, делает душу лёгкой и возвышенной, открытой вере и любви. Человек и есть — любовь и свобода...



Это его изувеченное тело я никак не могла опознать тогда на площади. А кругом бесновалась толпа.



Итак, истёк месяц пребывания Иоханана в крепости Киприон, и было похоже на то, что первосвященники, истинный и формальный, никак не могут решить, что с ним делать. Я понимаю так, что оба хотели бы его убить, но не решались этого сделать из-за опасения тех самых народных волнений, которые сами же и пытались предотвратить, арестовав Иоханана. Наконец они приняли решение: влить Иоханану медленно действующий яд, а самого его передать тетрарху Галилеи Ироду Антипе — так сказать, по принадлежности.

Антипа, как рассказывали, с самого начала хотел заполучить Иоханана в свои руки. Дело в том, что он, в отличие от первосвященников, знал, чьим на самом деле сыном является Иоханан. Как он хотел распорядиться таким узником, для меня загадка, но очевидно, что какие-то планы он строил. Однако Антипа сумел выдержать паузу и не подать виду, насколько он заинтересован в этом человеке; более того, он даже после первых писем первосвященника Иосифа ответил примерно так: вы не нашли в этом человеке вины, так отпустите его в том же месте, где взяли. И лишь через седмицу он позволил себя уговорить: ну, раз вы полагаете, что человек опасный, так уж и быть, приму его от вас...

Иоханана тайно, запутав следы, перевезли в крепость Михвара, что на самом юге Переи, на границе с Набатией. Крепость эта достойна того, чтобы о ней рассказать немного подробнее.

Воздвигнутая в неприступных горах, вдали от дорог и перевалов, она не представляет ни малейшей ценности в смысле обороны от врага. И царь Александр Яннай, воздвигший её, и царь Ирод Великий имели в виду совсем другое, а именно: они создавали для себя убежище, где можно отсидеться, малыми силами обороняясь от любого врага. Ирод, помня, что пришлось пережить его семье в Масаде, уделил Михваре очень много внимания. В сущности, это был роскошный дворец, окружённый стенами и башнями и рассчитанный на то, чтобы пятьсот человек могли провести в нём три года, не испытывая нужды ни в провианте (одних вяленых бараньих туш там было вывешено в полых башнях более десяти тысяч), ни, особенно, в воде. Подземные цистерны обиты были дубом и серебром, вода в них не портилась никогда. Сами помещения по роскоши не уступали любимому Иродом летнему дворцу вблизи Хеврона, где он и нашёл своё последнее пристанище, но не нашёл покоя. Говорят — я не видела сама,— что в год низложения Архелая множество людей захватили холм и дворец, убили всех сторожей, взломали и разгромили гробницу и на куски разбили саркофаг. Мне страшно представить, какой была судьба останков...

В обычное время гарнизон Михвары составлял около ста человек, из них только половина солдаты.

Вот туда-то и поместил Антипа моего мужа. Иоханан пользовался полной свободой внутри стен; к его услугам была прекрасная библиотека и несколько собеседников, в том числе греческий историк Диомид из Филадельфии; пять или шесть последних лет он жил при дворе Антипы, а как и за какую провинность он получил эту ссылку, я не знаю. Все они находились на положении почётных пленников, а горное расположение крепости шло на пользу здоровью.

Плохо было лишь то, что никто не знал, где находится Иоханан. Слухов ходило множество, самых ужасных. Ни один из них и близко не приближался к истине.

Я сказала «плохо»? Неправильно. Я ещё просто не знала в то время, что такое «плохо».



Хотя ворота Иерихона были распахнуты настежь, Иешуа в город не вошёл, а свернул к Иордану и остановился в роще на берегу. Маленький шатёр, который он свёрнутым сам носил за плечами, был такого же белого цвета, как и его плащ. Только две апостолы развевались поблизости, Андреаса и его брата Шимона, остальные рассеялись повсюду, по кущам и по холмам. Множество людей города бросились к шатру Иешуа, желая узнать, почему царь — уже так его называли все и никак иначе — не хочет почтить город своими стопами?

Иешуа ответил, встав перед ними, что любимый город правителя Архелая проклят и он, Иешуа, не желает ни видеть его, ни слышать о нём, ни даже знать, что он такой существует. Если же жители хотят что-то переменить, то пусть они все хотя бы год тушат по вечерам светильники в своих домах, оставляя лишь один — в память младенцев, убитых по приказу Архелая в Бет-Лехеме, в Бет-Ашереме и в Нетофу. Многие старые люди ужаснулись и даже упали на землю, и Иешуа понял, что они не знали о давнем злодеянии; но были и такие, что просто закрыли лица одеждами, повернулись и ушли; эти знали.

Что сказать? Примерно до Пасхи Иерихон был самым тёмным городом в Ойкумене, лишь по одному огоньку светилось в домах, и было странно тихо. Потом многие за делами стали забывать гасить огни. Но всё же оставались такие дома, где ежевечерними поминаниями искупали страшный грех Архелая...

Может быть, потому-то участь Иерихона оказалась не такой страшной, как участь Иерушалайма.



Я хотела рассказать об Андреасе и Шимоне, ближайших к Иешуа людях, которым он доверял как себе и о которых говорил, что Шимон — это его правая рука, а Андреас — вторая голова.

Они считались братьями и были похожи, как братья, но только внешне. Согласно записям, отцом их был некий Иона, о котором более ничего не известно. Воспитывались они поочерёдно в нескольких семьях якобы дальних родственников, которые почему-то ничего не сообщали им о родителях. А поскольку происходило это в деревне Бет-Шеда, то легко предположить, что и Андреас, и Шимон были детьми, похищенными у настоящих родителей ревнителями...

Воспитание их было беспощадно-суровым, как и у прочих детей в Бет-Шеде, и сравнить его можно, пожалуй, только со старым спартанским. Драки между мальчиками поощрялись; слабость жестоко наказывалась. Ещё страшнее наказывалась ложь. Да, пожалуй, два основных принципа воспитания можно сформулировать так: не лгать и достигать поставленной цели всеми возможными способами.

Не вполне обычным для деревни было и образование. Помимо расхожих языков, обязательным был латинский; помимо изучения Закона, преподавали историю, философию, риторику и логику — набор наук, потребных для того, чтобы побеждать в спорах и обращать противников в сторонников, порой даже незаметно для них самих.

А потом вдруг о них почти забыли. Обучение прекратилось, наставники исчезли. Похоже, что и семьям, приютившим детей, перестали давать деньги. Это случилось в тот год, когда мы вернулись из Александрии...

Странно ли, что получившие такое воспитание мальчики сделались не кроткими пахарями и рыбаками? Кто-то пошёл в стражники, кто-то в моряки и солдаты. Были такие, кто просто бежал из дому, и следы их простыли. Андреас, Шимон и с ними ещё пятеро сделались разбойниками.

Мне про них рассказывали разное, и далеко не всему можно верить — равно как и тому, что я слышала от них самих. В первые годы они промышляли по дорогам, не брезгуя и одеждой одинокого путника. Позже интересы их перенеслись на Галилейское море. И вот почему. Море Галилейское, в которое впадает Иордан и вытекает Иордан, самой природой положено как граница. Я уже упоминала, что на Царской дороге, идущей по северному берегу его, стоит таможня, и на многие грузы, везомые из Сугуды либо из Индии в Египет, накладывается пошлина — иногда значительная. А есть грузы, которые просто не пропускаются — то же сугудское железо, к примеру. Поэтому у некоторых купцов возникает соблазн провезти груз мимо таможни, и тут прямой путь — через море. Многие жители Гиппоса или Гергезы на восточном берегу, Магдалы или Бет-Яры на западном промышляли и до сих пор промышляют таким вот незаконным перевозом. Они-то и стали постоянной и лёгкой добычей дерзких разбойников. Причём, после нескольких захватов и уводов этих лодок братьям даже не требовалось выходить в море — им заранее подносили деньги и подарки, как бы оплачивая безвозбранный перевоз. Разумеется, никто из перевозчиков не мог обратиться к властям; объединиться же им не позволяли сами братья, хитроумно сеющие вражду...

Так продолжалось довольно долго, пока среди самих главных разбойников, называвших себя «старыми рыбаками», не начался раздор. Вернее, это была череда раздоров, и чует моё сердце, что вражду кто-то старательно и аккуратно сеял — может быть, один из семёрки, а может быть, и кто-то извне. Но увы, мне слишком мало известно, чтобы попытаться вычислить виновника. Привело всё это в конце дел к распаду разбойничьего предприятия на несколько малых ватаг — и буквально тут же на место его пришли другие разбойники, на этот раз гауланиты. Перевозчики, до того пенявшие бет-шедовским «мальчикам» на излишнюю рачительность, схватились за кошели и вскричали, но крик их не был услышан. Тогда, помаявшись три года, перевозчики выкопали из-под прибрежных кряжей последние золотые, собрали депутацию и отправили её в Галилею к прежним своим обирателям с мольбой и наказом: вернуться и володеть. Депутация пошла по берегу и вскоре наткнулась на Шимона и Андреаса — они ловили рыбу с причала и спорили о «Поэтике» Аристотеля.

Здесь надо сказать, что настоящее имя Андреаса было Бохр, что значит «первенец». Греческое прозвище «Андреас» дали ему в раннем детстве за совершеннейшее бесстрашие. Это качество он сохранил на всю жизнь. В отличие от многих, желающих слыть бесстрашными, он никогда не создавал опасных ситуаций, но если они возникали сами по себе или по вине других, то здесь Неустрашимому не было равных...

Шимон-Утёс тоже был не из пугливых; просто он был гораздо сильнее Неустрашимого и несколько медленнее его.

Выслушав депутацию, Андреас похлопал брата по каменному плечу и сказал: мы берёмся. И все вместе они пошли собирать прежнюю шайку. Это почти получилось у них, разве что вместо Авиэля, который вдруг неожиданно для всех стал назиром, к ним прибился некий Маттафия, тоже вроде бы из сирот-воспитуемых, только из горной деревни Асора. Уйдя из деревни, Маттафия промышлял лавочников в небольших городах, предлагая им на выбор либо охрану их лавки, либо ночной пожар в ней. Понятно, что навыки настоящей драки у него были в состоянии зачаточном.

Довольно много времени ушло на то, чтобы из лодочников-перевозчиков создать сильную и умелую команду, готовую драться на воде. Гауланиты оказались к такому повороту событий не готовы, однако их было много. Понадобилось три настоящих морских сражения, прежде чем уцелевшие признали своё поражение и убрались подальше. Увы, когда победа была уже близка, погибли трое из бет-шедовских: Александр, Рувим и Матфат. От усталости и упоения боем они утратили бдительность, и их лодку подожгли смоляным горшком.

После того, как всё успокоилось и перевозки возобновились, последние «старые рыбаки» устроили совет. Все понимали, что теперь уверовавшие в свои силы перевозчики не потерпят над собой сторонней руки. Но как-то само собой дело образовалось: самый красивый из четвёрки, Руф, влюбился в дочь одного из наиболее уважаемых и богатых перевозчиков; вскоре сыграли свадьбу.

На вырученные деньги Шимон, Андреас и Маттафия могли позволить себе безбедную жизнь до старости. Братья купили дом в Кпар-Нахуме, Шимон вскоре женился, Маттафия же вознамерился было ехать в Александрию, но тут донёсся слух о появлении в Сидоне потаённого до времени царя иудейского...


Глава 25

Иешуа вошёл в Иерушалайм через Конские ворота, имея за собой двенадцать апостол, и ещё семьдесят шесть остались ждать за стенами. Он шёл босиком и вёл в поводу белого мула, на котором боком сидела Мария, тоже босая, вся в белом, с пальмовой веткой в руках. Множество людей шло следом, и множество выбегало навстречу...

Храмовая площадь была запружена, как бывает только во время главных праздников, и от криков «Хошана!» обезумели и всё небо заполнили птицы. На золотую кровлю Храма птицы садиться не могли, потому что она была усеяна острыми иглами, но на галереях, заново отстроенных после страшного пожара, их гнездилось неизмеримое множество, и вот сейчас тень от крыльев застлала солнце, а перья падали, будто снег. Было ещё холодно, хотя и очень ясно. Шёл шестнадцатый день месяца перития. От ареста Иоханана прошло всего три седмицы и три дня, и он ещё сидел в Киприоне, ничего о себе вперёд не зная.

Я двигалась в толпе, как будто плыла без сил. Хвала Всевышнему, Нубо не оставлял меня, и его сил хватало на двоих. Стараясь держаться рядом со мной, шёл учитель Натаниэль бар-Толма. Теперь он тоже был апостолом, одним из самых доверенных. Иешуа поручил ему наладить отношения с молодыми священниками и левитами, причастными к недавним волнениям. Его апостола была небесно-голубого цвета с большой алой четырёхлучевой звездой.



Не знаю, волею случая ли, либо в совпадении этом содержался тонкий замысел Предвечного, но точно таким же было когда-то знамя у Шимона, самопровозглашённого царя, побочного сына Ирода. Царство его занимало Перею и часть долины Иордана, столицей же был Иерихон; и погиб Шимон в тот день, когда родилась я.

Туда, за Иордан, и отправил Иешуа бар-Толму и меня в самом начале весны. Отсутствие вестей об Иоханане тревожило и его; а попутно следовало расположить к себе тех в Перее, кто — весьма многочисленный — подвергал сомнению царственную сущность Иешуа, противопоставляя его истинному царю Шимону.

Дорога из Иерушалайма в Перею весьма живописна, особенно весной, когда цветёт всё, даже пустыня, и только белые известковые утёсы над Иорданом остаются голыми, как иссохшая древняя кость. Мы, тридцать семь человек депутации, ехали всю ночь и приблизились к долине на рассвете. Долина была заполнена синеватым туманом, и выступающие из синевы по грудь скалы сияли изнутри нежно-розовым светом, как будто были светильниками из цельных кусков каменной соли. Мы постояли, любуясь красотами, и стали медленно спускаться по петлистой дороге вниз. Бар-Толма рассказывал мне, покачиваясь рядом, что Асфальтовое озеро — это выпарки от той массы воды, что оказалась заключённой в котловине после Потопа, и что простейшими подсчётами можно установить, был ли сорокадневный дождь пресным, как все дожди, или же солёным, как океанские воды; так-де можно разрешить один из самых давних богословских споров. Мы миновали полосу тумана и окунулись в душный, влажный и неподвижный жар; всё тело тут же охватила испарина...

Нет, про путешествие моё и бар-Толмы в Перею можно рассказывать неоправданно долго, так ничего и не рассказав. Такое бывает; событий много, но все они происходят не до конца и не приводят в результате ни к чему. Мы пробыли там почти месяц и вернулись, непонятно чего добившись. У вас, эллинов, есть сказание о Сизифе, вкатывающем камень на высокую гору, и есть сказание о герое Тесее, прошедшем Лабиринт и убившем Астерия, человека-со-звезды, который жил там в полной темноте и время от времени должен был пить людскую кровь. Так вот, после этой поездки я чувствовала себя так, как будто всё это время катила камень по лабиринту, вся обратившись в слух и ожидая, что вот-вот прозвучат, приближаясь, стремительные шаги чудовища, но так ничего и не случилось — камень стесался, а я оказалась у выхода...

Я никогда, ни до, ни после, не разговаривала так много с людьми, которые мне настолько не верили и которые в чём-то мёня подозревали, но не желали мне этого сказать или хотя бы сказать, в чём суть подозрения. Я была уверена, что меня убьют просто потому, что должны, но не могут ничего объяснить.

На множестве перекрёстков, у мостов и при въездах в города в Перее сложены каменные пирамидки из четырёхсот шестидесяти шести камней каждая — по числу имени Шимон (или, как здесь произносят, Шимун). В щели между камнями вкладывают записки с просьбами и мелкие монеты. А однажды меня тайком провели в храм Шимуна.

Это сделала пожилая женщина, в доме которой я остановилась. Муж её был искалечен на войне за Шимуна и умер несколько лет назад. По её словам, все жившие здесь, в Царстве Шимуна (так до сих пор многие называли между собой все окрестные земли, принявшие его власть), знали каким-то свыше дарованным знанием, что Шимун и был настоящим обетованным царём-избавителем, мудрым, добрым и кротким, который принёс себя в жертву во имя своего народа и пал от рук римлян. После смерти он вознёсся прямо к престолу Всевышнего и смотрит оттуда на нас, и страдает, и служит заступником за всех, кто верил в него при жизни и верит ныне...

Храм располагался в старой каменоломне. Мы долго пробирались по низким переходам при свете тонкой свечи. Пол был скользок от пролитого воска.

В самом храме стояли на коленях и шептали молитвы два десятка, а может быть, и больше, мужчин и женщин, одетых в тёмные безрадостные плащи с накинутыми на головы колпаками; здесь не положено было видеть лица друг друга. За алтарём в нише угадывался трон, и на троне как будто кто-то сидел, невидимый за дымом от воскурений. Пахло оливой, можжевельником и сандалом — деревьями Шимуна. И ещё горькой полынью.

Всё было пропитано небывалой печалью.

Только эта печаль и отличала культ Шимуна от римских верований, допускающих обожествление обычных смертных людей и поклонение их статуям. Я бы назвала всё, что происходило на моих глазах в Перее, непомерно затянувшимися похоронами. Наверное, то, что подданные Шимуна так и не увидели его тела — римляне увезли останки, и что с ними стало потом, где царь нашёл последнее упокоение, не знает никто,— и создало такую странную, почти беззаконную, форму прощания...

Да, и ещё: занавес в храме был в цветах знамени Шимуна, небесно-голубой с алой звездой о четырёх лучах. Нижний луч, самый длинный, почти касался земли.

Есть ли в этом связь и единство с тем знаком, который отметил наше жилище в Канопе? Или же знаков мало, и здесь мы видим простое совпадение?

Не знаю и никогда не узнаю...



Иешуа остановился в доме на углу Гончарной и Кожевенной улиц в Нижнем городе; дом принадлежал вдове и сыну умершего в прошлом году мастера-пергаментщика Аспрената, Мирьям и Иоханану; сын в эти дни учился кузнечному ремеслу в Антиохии и вернулся лишь через два с половиной месяца. Аспренат и Мирьям, римлянин и еврейка, были, как я позже узнала, такими же тайными доверенными людьми Оронта, как и мои родители или же тётя Элишбет и дядя Зекхарья.

Дом этот, весь целиком построенный из камня и кирпича, казался велик снаружи, но при этом был странно тесен и неудобен внутри, и только дворик с ветвистыми деревьями и кустами роз как-то примирял всех с чрезмерным множеством неудобств. Зато перед домом имелась небольшая площадь, поднимающаяся широкими ступенями к переулку, выводящему на Сионскую дорогу; на ступенях этих в дни праздников размещались музыканты и танцоры, а также торговцы со своими лотками.

Из окон второго этажа виден был дворец Ирода — плоские белые крыши поверх аккуратных и таких же плоских древесных крон.



Я не могу сказать, что Иешуа вдруг стал недоступен для меня. Нет, это не так. Но он сделался совсем закрыт — как будто мучился внутри себя страшной мукой и никого не желал впускать. А может быть, это я, охваченная своими тревогами, запирающими сердце, не слишком стремилась к нему достучаться...

С первых же часов дом наполнился чужими людьми и переплетающимися разговорами, которые немедленно съедали способность хоть что-то понимать. Уже потом до меня дошло, как чувствует себя Предвечный, пытаясь разобраться в том невозможном гвалте, который доносится до него снизу. Спасибо Утёсу: он, как утёсу и подобает, стоял нерушимо и в конце концов смог перегородить этот поток, оставив узкую щель.

Иешуа рассказывал, что как-то в Самарии, по пути в Иерушалайм, он остановился на постоялом дворе — и люди из окрестных деревень бросились туда, к нему, поближе, чтобы прикоснуться и излечиться наконец от истинных и от вымышленных хворей; утомившись, он заперся, но они разобрали крышу и проникли сверху, и пришлось «лечить». Он рассказывал очень смешно, но глаза у него были грустные и немного испуганные. Что-то подобное повторялось и здесь. Но здесь у него всё-таки начинало получаться. Здесь у него были помощники.

Меня много раз спрашивали: а в чём состояла власть Иешуа, ведь он так и не был коронован, у него не было золота и воинов (ну, воины-то как раз были, другое дело, что он никогда не прибегал к силе по-настоящему) — в общем, не было ничего, чем правят. Тем не менее он действительно правил, он царил и властвовал, и по слову его творилось всё вокруг. И я не всегда находила правильные слова, чтобы ответить.

Я и сейчас не могу их найти.

Если быть очень точной, то придётся сказать, что спрашивали меня, имея в виду какую-то совершенно благостную картину всеобщего добровольного подчинения, тогда как на самом деле ничего благостного не было. Да, в первые дни мы окунулись во всеобщее ликование, но тут же наступили будни, и сразу проявилась оборотная сторона ликования, а именно — непомерная требовательность. От Иешуа хотели всего и сразу, хотели чудес. Чудес же он дать не мог...

Вторая проблема, с которой пришлось столкнуться тут же, это враждебное отношение со стороны части священников. Здесь, боюсь, мне придётся опять отвлечься от череды событий, потому что иначе не понять будет ни этой вражды, ни всех последующих событий. Отчасти я уже рассказала о верованиях евреев, о невидимом и неведомом боге, которому они поклоняются, о различных религиозных школах и об огромной власти священников. Однако необходимо добавить ещё вот что: после прихода римлян еврейские верования, оставаясь прежними в образах и речах, начали стремительно меняться по существу. Всё больший вес приобретали не сами писаные тексты Книги, а их толкования теми или иными учителями веры, поиски скрытых смыслов и тайных посланий. Доходило до того, что некоторые учителя проповедовали в состоянии исступления, в которое вгоняли себя различными отварами из трав и воскурениями из грибов; то же и пророки, которых явилось множество. Манерой этой они заразились в Бабилоне, но долгое время она осуждалась и существовала подспудно; теперь же — торжествовала. Говорят, это связано с деяниями рабби Хиллеля Бабилонянина, бывшего при Ироде и Архелае начальником синедриона — он-де покровительствовал подобным извращениям Закона, поскольку и сам проникнут был духом тайного бабилонского язычества. Не знаю, не могу судить, вина это его или грех оплошности — но да, именно при нём прежде суровая вера (дух которой пытались, но не сумели сохранить саддукеи) напиталась площадным фокусничеством, многозначительными намёками, туманными мечтами, суевериями — и нервным ожиданием незначительных чудес. Муж мой за время обучения в асайской школе (а асаи при всей их, казалось бы, праведности и приверженности традициям без должных снадобий колен не преклоняли) проникся отвращением к этой практике и передал его и мне, и отчасти Иешуа.

Но кроме вопросов именно веры, изменялись, и подчас весьма резко и не всегда обоснованно, толкования Закона относительно личной жизни, разного рода отчислений, налогов и пошлин, браков и разводов, факта и состава преступлений, определения вины, возмещения урона и наказания преступника. Я упоминала, кажется, что жители Иудеи и в меньшей степени Самарии были возмущены деяниями первосвященника Иосифа Каменного и его тестя Ханана? Так вот, если при Ироде все отчисления с человека не могли превышать одной десятой его доходов и во многих случаях были меньше, то теперь нормой была треть, а с некоторых бедных брали более половины. Храм при Пилате — после злополучного восстания рекрутов — стал единственным откупщиком на территории провинции, и его мытари отлично знали меру, но не знали пощады... 6

При этом Ирод выстроил город и практически заново возвёл Храм; эти же лишь восстановили сгоревшие галереи, а про строительство нового водопровода я недавно рассказала. Зато пышность дворца первосвященника превосходила все возможности любой человеческой фантазии. Размерами не уступавший дворцу Антипы, он расположен был близко к простому народу, в Нижнем городе, рядом со старым водопроводом, из которого питались фонтаны, бассейны и купели этого дворца (на что уходило две трети воды, и лишь треть поступала остальным жителям), и имел весьма скромную приёмную, куда допускались посторонние. Все же остальные помещения утопали в роскоши, отделанные панелями из благоуханного розового дерева, золота и слоновой кости, полы были из бесценных мозаик, потолки затянуты шёлком и виссоном. Повсюду струилась вода, свисали ветви и стебли неведомых растений, в огромных вольерах пели птицы. Нет, даже я, видев всё это, не нахожу достойных образов для повествования. Роскошь бесстыдная, выпирающая из всех щелей. Местами было красиво, местами безобразно; некоторые залы напоминали пещеру разбойников, в которой грудами свалено награбленное. Угощение же было ещё более роскошным и ещё менее описуемым, потому что названий многих яств я не знала в тот день и никогда более ни с чем подобным не встречалась.

Впрочем, я и не попробовала ничего: вслед за братом я попросила простой воды, ячменной каши и овечьего сыра...



Ну и, возвращаясь к якобы всеобщему добровольному подчинению. Нет, всеобщим добровольным оно не было. Большинство — да, большинство приникло к Иешуа радостно и охотно; но было немало и тех, кто отказывался признавать его как нового царя, решающего всё в городе и стране. Довольно скоро стало понятно, что среди этих людей немало не только честных упрямцев, но и тех, кто, так или иначе, примыкал к городским разбойникам, предводимым бывшим стражницким начальником Архелая эдомитянином Касом, и другим разбойникам, обложившим данью языческие кварталы и зерновые рынки, что по Иоппийской дороге. Близость легионерского лагеря их как-то не особенно смущала.

Когда стало понятно, что добрые разговоры ни к чему не приведут, в дело пошли апостолоны Сыновей Грома и Неустрашимого. Касу удалось бежать в Эдом, но вся его шайка была разгромлена — днём и при полном попустительстве городской стражи. Потом, ночь за ночью, разбившись на пентоны, воины обшаривали те дома, дворы, лавки, притоны и даже общественные здания, где могли укрываться разбойники. Буквально за десять дней было покончено с разветвлённой шайкой Каса, и это так напугало прочих, что они и думать забыли про свои разбойничьи дела и про нашёптывания на углах и на рынках.

Тех же, чьё неприятие царя объяснялось лишь упрямством или послушанием священникам, Иешуа трогать запретил. С Храмом следовало разбираться медленно и аккуратно.

Пока же он готовился к свадьбе...


Глава 26

Я знаю, что мама скрепя сердце дала согласие на этот брак, и то же самое Ханна, мать Марии. Они как чувствовали, что счастья это не принесёт; и в то же время знали, что воспрепятствовать не смогут.

Марии никто не мог воспрепятствовать.

Ладно, я расскажу. Я не хотела, но почему-то без этой истории я не могу писать дальше. Может быть, после я просто выброшу эти листки.

Это случилось примерно через год после попытки Марии убить себя. Через год с четвертью. Иешуа тогда уехал в Рафану за скобами и гвоздями, везти оттуда их было дешевле, чем заказывать дома или в Сирии. В дороге его укусила змея. Но поскольку эта же змея перед тем укусила верблюда, Иешуа досталось уже не так много яда и он остался жив. Нога его, однако, распухла, стала синюшно-багровой, и караванщик, знавший толк в змеиных укусах, разрезал вены в нескольких местах, чтобы выпустить мёртвую кровь. Она выдавливалась чёрными сгустками.

Иешуа оставили в какой-то деревне, в доброй семье, и там он лежал и медленно поправлялся. Однажды, когда он ещё не мог ходить и чувствовал себя прескверно, мимо проходил встречный караван — в Тир и Сидон. Не подумав о последствиях, Иешуа в жару и лихорадке написал письмо Марии; это письмо долго хранилось у неё, но я его не читала. Получив письмо, Мария сорвалась с места; со своим рабом-лекарем она примчалась в деревню — Иешуа всё ещё не мог подняться, хотя уже начал есть жидкую кашу. Несколько дней она ухаживала за ним там, в деревне, а потом привезла его ко мне. И я пустила их в дом и никому не говорила об этом. Половину месяца они тайно прожили под моим кровом...

Потом я рассказала Ханне. И мы почему-то плакали друг у дружки на плече, как будто прозревали страшное будущее.



На второй день после вступления в Иерушалайм Иешуа, Мария, несколько апостолов, бар-Абба и я вошли в Храм и молились там, и принесли жертвы. Там снова кричали «Хошана! Хошана!» и обступали Иешуа, и не давали пройти.

— Почему ты не хочешь молиться в Царском портике? — спросил его какой-то сострадательный человек.

— Вы — моё царство,— ответил Иешуа.



Тоска и тревога сжигали меня заживо... Посланные лазутчики вернулись не все, но те, кто вернулся, не принесли ничего обнадёживающего. Три разные истории рассказали мне, и все они кончались смертью Иоханана. Я уже точно знала, через подкупленных рабов, что Иоханан побывал в руках первосвященника, но что было дальше? Дальше была неизвестность. Я не верила в смерть его ещё и потому, что была уверена: кто бы ни удерживал его, не станет убивать столь ценного пленника. Я даже не очень понимала и не вполне понимаю сейчас: почему Иосиф Каменный отпустил его от себя? Приходит в голову только одно: опасался непредвиденных последствий. Так лис, схвативший пастью ежа, не отпускает его сразу, а ищет в растерянности, куда бы поместить такую неудобную добычу. Так человек, вынувший, чтобы зажечь светильник, слишком жаркий уголёк из жаровни, роняет его с ладони на ладонь и после не кидает на пол, а поскорее перебрасывает товарищу...

Но общее понимание никогда не спасает, когда ты просто ничего не знаешь о близких людях, которые были, были — и вдруг пропали.

Я знаю, что Иешуа писал, и не один раз, Антипе, прося его как родича помочь в поисках Иоханана; тщетно; Антипа пылко обещал сделать всё, что от него зависит, и даже сверх того, но теперь-то я знаю, что он бесстыдно лгал. Однако тогда ни я, ни Иешуа не имели повода заподозрить его во лжи.



Многих узников, осуждённых за преступления против Храма и Закона, выпустил в те дни Иешуа, открыв тюремные двери; никто и не пытался ему помешать. Но Йоханана не было среди освобождённых...



И, не мешкая, Иешуа продолжал изменять жизнь в Иерушалайме. Он отменил незаконный подённый сбор с уличных торговцев и заодно разрешил им занимать ту часть улиц и площадей, где они не мешают хождению. Цены заметно упали, что не понравилось некоторым лавочникам, особенно богатым, имеющим по десять и более лавок. Они отправились жаловаться Иосифу Каменному, и тот прислал людей к Иешуа, приглашая его на вечер. Иосиф, разумеется, хотел договориться о разделе влияния, поскольку понимал уже, что за Иешуа стоит немалая сила.

С Иешуа была я, был Иегуда бен-Шимон, и был Утёс — для вящей солидности. Сначала разговор шёл спокойно и обстоятельно, и могло показаться, что Иешуа едва ли не поддерживает Иосифа, когда тот повествовал о разделении людей на пастырей и стадо. Потом стали подавать блюда, и вот тут-то Иешуа попросил себе воды, каши и сыра. Плох тот пастырь, сказал он, который не состригает шерсть, а снимает всю шкуру, ибо не будет второго стада у него, а псы его обратятся в волков. И плох тот предстоятель пред Господом, который полагает себя выше нищего, покрытого коростой, ибо он обременён богатством, о котором все его помыслы, а отнюдь не о Боге. И Храм, который девять лет строили и сорок лет украшали, рухнет за три дня, ежели будет и впредь оставаться домом менял и двором мытарей... Он говорил это спокойно и страшно, и даже я сжалась в комок, сидя рядом с ним.

На следующий день Иешуа собрал старейшин всех торговых и ремесленных обществ и сказал, что отныне они сами вправе собирать среди своих римскую подать, храмовую десятину и городские пошлины, и сами разносить их по адресам — ибо только так можно справиться с златолюбством сильных и избежать злоупотреблений нанятых мытарей и продажных табулариев, которые все сущие разбойники.

Старейшинам даны были бронзовые таблички с должными словами, выбитыми с обеих сторон, и обещана охрана и защита. Им же он объявил, что суды по налоговым и торговым тяжбам отныне будут бесплатными; а завтра же по обществам следует провести выборы народных заступников, которые смогут свидетельствовать даже за самых малых и бессредственных против богатых и сильных. Этим же днём он объявил, что каждому крупному землевладельцу предписывается в обязательном порядке кормить своих арендаторов и работников во времена голода; если же он этого не делает, то земли у него отымут. Это был грозный выпад в сторону Храма, владевшего едва ли не половиной плодородных земель в Иудее и Галилее, и многих богатых римлян, живущих далеко и только пожинающих плоды угодий своих хозяйственных вилл 7. Что римляне, что священники — все были одинаково скупы и безжалостны.

Впрочем, вопрос о деньгах на царство не был так прост, как Иешуа хотел бы показать. Многие из тех, кто давал ему деньги в начале его пути, рассчитывали получить обратно что-то существеннее денег, и кто-то из них начинал проявлять нетерпение. С ними дело имели Филарет и Иегуда бен-Шимон, действующие от лица Иешуа. После Филарет рассказывал мне, что Иешуа требовал от них одного: как можно сильнее тянуть время и либо обещать многое в будущем, либо предлагать унизительно малое сейчас. Во-первых, Иешуа пока лишь провозглашённый царь, а отнюдь не помазанник, и во-вторых, он всё равно не сможет сделать ничего серьёзного, пока не назовёт в Храме нового первосвященника, с которым будет заодно.

И как-то само собой подразумевалось, что следующим первосвященником будет Иоханан бар-Зекхарья по прозвищу Исправитель, которого пока что не могут найти, но человек ведь не иголка и рано или поздно — ну, может быть, через месяц...

Меж тем по городам поставлены были особые ящики во многих местах, куда можно было просто бросить монетку на царство, и об этом гласила надпись над ящиком. Когда после первой седмицы ящики вскрыли, по всей земле оказалось в них триста с небольшим шекелей серебра и примерно равное по стоимости количество латунных монет; люди, как обычно, посчитали, что облегчение их жизни произошло само собой, тогда как в любом ухудшении всегда виновна власть. Иешуа расстроился, но виду не подал. Ящики вернулись на свои места, только теперь они предназначены были для советов царю. Можно было дать любой совет и внести любое предложение, предварительно заплатив за кусочек особого папируса два динария. Одновременно с этим по всем городам организована была лотерея, где предполагался как огромный выигрыш, и не обязательно денежный, так и крупный проигрыш; идею её подсказал Филарет, знавший, что такое используют в Бабилонии, когда нужно быстро собрать средства на какое-нибудь благое дело; и это сработало, лотерея имела просто невероятный успех. За одну седмицу казна, которой ведал Иегуда, пополнилась почти двумя миллионами динариев.

Впрочем, деньги и уходили стремительно...

Ежедневно Иешуа три или четыре часа высиживал в судах, которые происходили на площади вблизи Сионских ворот, откуда недавно убрали торговые ряды. По закону, судьёй мог быть любой человек, к которому спорящие обращались за разрешением их спора. Поначалу места этих собраний — а послушать суд Иешуа приходило много сотен людей, и площади всегда было мало,— оцепляли римские солдаты и храмовые стражники; но вскоре солдаты перестали появляться.

Иешуа судил просто: по справедливости и по тем толкованиям законов, что были в старых книгах. Он никого никогда не приговаривал к увечью, что было распространено в других судах, сказав однажды, что «око за око» — это значит, что причинивший зло должен предоставить раба-поводыря потерпевшему, и «зуб за зуб» — купить ему молодую рабыню, которая станет пережёвывать пищу; ибо всё остальное — бессмысленно и богопротивно.

По дороге от дома Марии к судной площади он проходил по городу и много разговаривал с людьми, но там не принимал от них прошений и просьб, говоря, что для этого у него есть помощники, более сведущие, чем он сам...

Одним из этих помощников была я.


Глава 27

Не самое, наверное, интересное — читать рассказ о повседневной работе, тем более что работа эта связана с разбором бесконечных однообразнейших женских жалоб на мужей, отцов и братьев. Я пошла на это потому лишь, что рассчитывала из разговоров и из новых знакомств выцедить хоть какие-то крохи знаний о том, где может находиться Иоханан, какова его судьба.

Женщины знают даже больше, чем рабы. Но увы...

Когда я отчаялась добиться чего-то в Иерушалайме, я попросилась у Иешуа поехать с той же целью в Иерихон и в Перею.

Он согласился, но попросил меня прежде сопроводить Оронта в недолгой поездке — два или три дня — по нескольким селениям южнее Иерихона; там-де может таиться и вызревать угроза для всего царства.

Я буду расспрашивать всех о моём пропавшем муже, Оронт — прислушиваться и понимать.



О так называемых Дамасских землях, лежащих от впадения Иордана в Асфальтовое озеро и дальше, до Вади Мураббахат по западному берегу озера и почти до наббатийской границы по восточному, знают все, но знают очень мало. Это почти край мира, забытый угол. Когда-то там обосновались первые асаи, распахивающие под поля многочисленные террасы; на своих мозолистых спинах они перенесли наверх неисчислимое количество плодородного иорданского ила. На самых узких террасах или в расщелинах они выращивали оливковые деревья; на склонах, поросших густым кустарником и колючками, паслись козы.

Другая жизнь здесь началась во времена Александра Янная, когда среди скал обнаружились гематитовые пласты, и вскоре благодаря сугудским, наббатийским и тейманским мастерам эта область стала одним из центров железоделанья. Говорят, в лучшие времена здесь пылало до ста горнов. Говорят же, что именно здесь широко применялось производство клинков из скрученных разнородных полос; в большом же Дамаске таких никогда не делали, потому что их дешёвое железо не приспособлено для подобной ковки.

Ирод благосклонно относился к асаям, как и к прочим разноверам; однако те, внимая своим пророкам, постепенно отстроили старые крепости в теснинах, ковали оружие и тренировали бойцов; я знаю, что Иешуа для подготовки своих панкратиоников использовал кое-что и из воинских практик асаев; но те тренировались многие годы, оттачивая своё искусство, у Иешуа времени было значительно меньше.

Потом говорили, что асаи в большинстве своём смешались с зелотами, и «праведные» асаев сделались начальниками ревнителей. Да, на мой взгляд, так или примерно, в конце концов, всё и произошло; другое дело, что сам процесс был долгим и запутанным и напоминал скорее борьбу двух змей, каждая из которых вцепилась в хвост другой и медленно его заглатывала.

Во времена после смерти Ирода, при царе-избавителе Шимоне, Дамасские земли приняли немало беженцев. Хотя, как я уже упоминала, это были годы, в которые медленно и неотвратимо менялась погода, и не в сторону улучшения — как раз там, в устье Иордана, условия жизни даже немного улучшались. Во всяком случае, ожили многие источники, и ручьи, прежде бежавшие лишь в отдельные зимние дни, журчали в камнях и летом. Связано это, может быть, ещё и с тем, что к тому времени леса на плоскогорьях, сведённые при Александре Яннае и пережжённые в уголь для горнов, вновь восстановились, пусть и частично, пусть и другие. Теперь это были рощи низкорослых чёрнолистых дубков, а также дикого граната; на тенистых склонах всё затягивала непроходимая заросль какой-то особенной сосны, похожей, скорее, на кустарник, и терновника. Новопоселенцы расчищали эти склоны, выгрызая для себя крошечные пашни и огороды; я очень удивилась, когда узнала, что с террасы пять на пятьдесят шагов может кормиться целая семья. Но это требовало, конечно, колоссального труда...

Шимона в Дамасских землях почитали не менее чем в прежнем его царстве, а может, и даже более, учитывая особую набожность асаев и тех, кто к ним прислонялся душой. Иначе, как Шимон-Помазанник, его не называли, и несколько раз я слышала: Помазанник Божий. И меня под большим секретом спрашивали: а не есть ли Иешуа воскресший Шимон? И нет ли у него отметок на теле, как то: незагорающего пятна на левом плече; и другого пятна, тёмного и поросшего волосами, на правом бедре повыше сустава, размером со сливу? И не сросшиеся ли пальцы у него на ногах, второй и третий?..

Не знаю, удалось ли мне скрыть ошеломление. Надеюсь, что удалось.



Мы въезжали в Дамаск ранним утром, а покидали его через трое суток поздним вечером, дабы ехать по ночной прохладе. Огромная луна висела среди неба, друг путников. Мы — это я, Нубо, Оронт, Неустрашимый и пять его панкратиоников, и ещё один апостол, рав Ездра по прозвищу Свиток; Неустрашимый считался самым главным из нас. Он должен был заручиться поддержкой «праведных» Дамаска, которые до сих пор вели себя так, как будто ничего не происходит.

Последующие события показали, что мы ничего не понимали в ситуации. Вернее, ситуация напоминала ярмарочный горшок с подарками, куда можно сунуть руку и вытащить или пирожок, или скорпиона, или что-то ещё. И никогда не знаешь, что вынешь, сколь бы ты ни был умён и сведущ...

Крепость в дельте Иордана, над старой содомской дорогой, носила много имён: Дамаска, Кумран, Зегеда, как-то ещё — и была построена в незапамятные времена, взята и разрушена бен-Нуном, после чего то восстанавливалась, то забрасывалась, поскольку, с одной стороны, совершенно не нужна была в этом месте, а с другой — расположение её было чрезвычайно удачным... если бы требовалось оборонять земли вокруг Асфальтового озера от вторжения с севера. В конце концов Зегеда и окружающие поселения сделались чем-то вроде передового поста, который не предполагалось всерьёз защищать, перед цепочкой действительно мощных крепостей, прикрывающих все земли царства от вторжения с востока и юго-востока.

Гора, на которой воздвигнута была эта крепость, имела вид трёхуступчатой пирамиды; даже сама по себе, без стен и валов, гора эта казалась почти неприступной. Чтобы подняться на первый уступ, где располагалась часть построек, требовалось пройти по цепочке лестниц, часть из которых могла быть в любой момент сброшена. Подняться с первого на второй уступ, где было основное жильё многочисленного населения крепости, можно было только по узким тоннелям, в потолках которых зияли отверстия и колодцы, через которые сверху можно было метать стрелы, лить кипяток или даже горящее масло. Так же или ещё более трудно было подобраться к крепости со стороны плоскогорья...

У подножия горы вдоль дороги также притулилось множество домиков, а также раскинулся рынок, во время нашего приезда почти пустой. Говорили, что главным товаром на этом рынке бывают дрова и невольники, но и для того, и для другого сейчас не сезон.

Между прочим, я там купила для Нубо прекрасной выделки железный клинок, который совсем не ржавел, а лишь темнел от времени.

Люди относились к нам с неприятной опаской. У них уже был в прошлом свой Помазанник, и они либо не хотели второго, либо опасались, что этот второй будет неправильным.

Ибо было пророчество, что за Помазанником, павшим от меча, придёт другой, который сам будет как разящий меч; и никто не избегнет гнева его, и брат пойдёт на брата, а сын на отца; и падут крепости и царства, и неправедных будет горька участь, а праведным лучше бы и вовсе не родиться. Волки будут выть в городах, а реки потекут кровью...



Мы отправились в обратный путь в Иерушалайм, когда крепость уже была объята тьмой, и лишь белые утёсы на другой стороне долины дарили нам свет — они, да ещё огненная полоса низких облаков у края неба; возможно, со стороны Сирийской пустыни надвигалась буря. Но в любом случае следовало спешить: Оронт узнал что-то важное, и это важное следовало доставить Иешуа незамедлительно.



Каюсь: то, что происходило в те дни вокруг меня, казалось мне малозначимым и почти ненастоящим. Исчезновение Иоханана занимало всё моё существо; я, не отдавая себе в том отчёта, пыталась повторить его путь, хотя и знала умом, что такое невозможно. Но ведь есть свидетели и участники, рабы и солдаты, писцы и стражники — и среди них есть те, кто за полсотни драхм шепнёт, намекнёт, даст понять...

Почему-то я знала, что Иоханан жив. Впрочем, я, кажется, уже говорила об этом. Да, я знала, я была уверена, что он жив, но точно так же твёрдо я знала, что жив он до срока или до знака. И тот, кто его держит над смертью, в любой момент разожмёт руку.

Так вот, из-за охватившего меня недуга, который эллины зовут мономанией, я почти ничего не замечала вокруг, а из замеченного не понимала всего, что прямо не касалось бы судьбы Иоханана. Я хватала события и людей, подносила их поближе к своим близоруким глазам, понимала, что искомого нет, отбрасывала — и тут же забывала всё увиденное, и тянулась за следующей горстью...

Поэтому теперь мне приходится не только вспоминать былое, но — вспоминать нарочито забытое, отринутое за ненадобностью. Увы, это получается не всегда, а главное, события эти часто не сцеплены между собою, а иногда друг другу противоречат.

Но, может быть, в этом их особая ценность? Они лежали забытыми, не использовались, а значит, сохранились в первозданности? Мало кто знает, до какой степени искажаются наши воспоминания, когда мы к ним обращаемся часто — а уж когда начинаем ими делиться с другими...

Поэтому я и сдерживалась до последнего.



Сегодня я упала. Наверное, талые воды подточили камень на дорожке, и он покачнулся под моей ногой. Я шла от хлева, где ночуют козы. В отличие от многих эллинов, я не могу жить в одном доме с козами и собаками. Моя собака живёт под домом, а козы в хлеву, позади дома. Я знаю, что так холоднее, а блох всё равно столько же.

Итак, я упала, разбила кувшин и разлила молоко. Но не это плохо, а плохо то, что я скатилась по склону, по колючкам и острым камням, и долго не могла встать. Слава Всевышнему, кости мои всё ещё достаточно крепки, но суставы лучше бы не трогать, и лучше бы не трогать спину. Сколько часов я карабкалась обратно, не знаю. Солнце зашло, и луна погасла. Моя собака, Серый бок, пыталась мне помочь, но она такая же старая, как я — днём спит на солнцепёке, а ночью ворчит и лает на призраков. Но мы всё-таки кое-как добрались до дома, и тут уже я, собравшись с какими-то ошмётками сил, разбудила огонь в очаге и повесила греться котелок, побросав в холодную воду размельчённую ивовую кору, шалфей, полынь, шишечки змеиного хмеля, сухой перемолотый зелёный мак и последний комок живицы бальзамной сосны. Этот отвар на первое время снимет боль, а завтра надо будет готовить мази и притирания...



Нет, я не умерла, хотя и душой подготовилась к этому. Наверное, незавершение начатого дела всё ещё держит меня в мире живых. Но я поняла, что это падение — знак свыше. Это то же самое, что было с раббуни Шаулом. Я с ходу, не дав себе труда сравнить и сопоставить, плохо подумала о человеке, который мало что такого не заслуживал, а напротив — жизнь положил за других, куда менее достойных, чем он. Я уподобилась толпе, которая всегда и сразу верит лишь простому и скверному.

Увы, в размышлениях своих я забежала далеко вперёд повествования. Мне придётся рассказать ещё немало второстепенного, прежде чем удастся перейти к главному.


Глава 28

Рабби Ахав говорил в числе прочего, что жизнь труднее всего удержать в нормальном течении; стоит на миг отвлечься, и она норовит скатиться либо к предельному упрощению, либо к немыслимой сложности и запутанности; и то, и другое порочно, поскольку отвлекает нас от спокойного наслаждения совершенствами Божиего мира.

Оронт же говорил, что, когда ситуация становится слишком сложной и ты понимаешь, что вот-вот потеряешь управление реальностями, сделай её ещё сложнее и отойди, передай инициативу противнику — пусть он безнадёжно разбирается со всем и всеми и терпит поражение...

Итак, Оронт выяснил следующее: верховные праведные асаев, несколько начальников ревнителей, высокопоставленные фарисеи, духовно близкие к осквернителям Храма Маттафии бен-Маргалафу и Иегуде бен-Сарафу, намерены встретиться через несколько дней в Иерушалайме и основать так называемый «кровавый синедрион», тайное беззаконное собрание, которое будет собираться ночами и карать «людей погибели» и «отступников». Поскольку «людьми погибели» асаи называли всех неасаев, а ревнители полагали отступниками всех неревнителей, то Оронт поначалу был уверен, что они передерутся между собой, а уж потом те, кто останется в живых, будут решать за всех.

Первым же, кого «кровавый синедрион» намерен был вызвать на свой круг, был Иешуа, и вопрос был бы ему задан один: ты царь или не царь? И если ты царь, то поднимай народ и веди его против завоевателей, против язычников и инородцев, режь, жги и порабощай — короче, делай то, что тебе заповедано пророками. А раз ты этого не делаешь, то царь ли ты?..



Я узнала обо всём этом позже, когда вернулась из Переи — как уже говорила, ни с чем. Потом, задним числом, разбирая бессмысленно все свои промахи, я поняла, что мне не хватило лишь малой толики удачи, поменяйся последовательность двух разговоров, и я бы всё узнала, потому что получила бы пищу для нужных вопросов... и ещё мне не хватило гибкости ума: уловить связь между событиями вроде как посторонними, но косвенно связанными с Михварой... однако нет смысла об этом рассказывать, бередя давно зажившее. Я даже думаю, а не подарила ли я тогда своей непроницательностью полгода жизни Иоханану? А не убили бы они его сразу, как только стало бы ясно, что тайны его заключения уже нет? Может быть. Не знаю...



В тот день, когда «кровавый синедрион» готов был собраться, чтобы сотворить суд и расправу, Оронт усложнил ситуацию — да так, что все злоумышленники застыли, как жёны праведника Лота, и долго стояли в неудобных позах.

Было назначено обручение Иешуа и Марии. Среди приглашённых был и Иосиф Каменный, первосвященник, и префект Понтий Пилат, имножество другого люда, богатого и знатного. Приехавшая накануне мама говорила потом, что разом вспомнила все храмовые уроки поведения, казалось бы, забытые с детства...

Торжество происходило в просторном доме друга Филарета, Иосифа ха-Рамафема, человека богатого и достойного во множестве других отношений. Он был родом из Самарии, и там ещё жили его родители, которым он щедро помогал. Богатство своё он составил на торговле тканями, нитями и швейными иглами. Побывавший в самых далёких и неожиданных местах Ойкумены, он ещё более проникся мудростью Закона и помогал многим ученикам из бедных семей получать образование в столичных школах. Дом его, стоящий на высоком откосе, выходил окнами одновременно на Храм — и на театр...

Был приглашён и Ирод Антипа — благо, что жил он в это время в Иерушалайме, а дворец его находился в четверти часа дороги. Однако он прислал лишь слугу, который передал подарок и извинения: тетрарх нездоров. Впрочем, все знали подлинные причины его отсутствия, и мало кто жалел о том, что Антипы здесь нет. По-моему, он оказался единственным из Иродиадов, кого возраст не облагородил — уже тогда, в пятьдесят лет, Антипа производил какое-то сатирообразное впечатление: ещё не внешностью, но уже манерами. Потом добавилась и внешность.

Надо уточнить, что сам обряд обручения, скромный и короткий, произвёл бар-Абба, и присутствовало при этом, за исключением жениха с невестой и их матерей, человек пять-шесть — самые близкие друзья. Уже потом, на пир, собрались высокие и знатные. Мама говорила, что Пилат ей даже понравился: крупный и грузный, он двигался легко и свободно, и лицо его, от природы квадратное и малоподвижное, тем не менее случалось выразительным и ироничным; удивляли глаза, очень светлые, серо-голубые, насмешливые. Он бегло говорил по-гречески, и хотя знал, похоже, не очень много слов, распоряжался теми, которые знал, умело и ловко; и если у него всё же получались неуклюжие фразы, он первым смеялся над ними. Он сказал, что единственная черта, которой он в евреях не переносит,— это их либо невыносимая серьёзность, либо безудержное глумление, а третьего не дано. Он же, Пилат, повидавший многое и многих, просто не в состоянии относиться ни к жизни, ни к смерти иначе, как с лёгкой насмешкой. Жена его, Камилла, была женщиной эффектной, но всегда несколько отстранённой в силу своеобразной религиозности: будучи римлянкой-язычницей, она как данность принимала самые разнообразные тайные учения всех известных народов, рассуждая примерно так: жрецы и священники разыгрывают спектакли для непосвящённых зрителей, главное же таинство всегда происходит за плотно закрытыми дверями. В щёлочку в этих дверях она и пыталась заглянуть хоть одним глазом. Она постоянно была окружена какими-то проповедниками, учителями иных толков, просто сумасшедшими; однажды она побывала на развалинах самаритянского Храма на горе Геризим, что близ Шехема, и там участвовала в тайной мистерии. После отзыва Пилата из Иудеи и воспоследовавшей смерти его она переехала в Антиохию, сумев уберечь какую-то часть имущества от конфискации, и долго жила там, время от времени совершая путешествия то в Армению, то в Индию. Я однажды встретилась с нею — кажется, лет через двенадцать после смерти Иешуа и Иоханана; я надеялась, что она знает что-то важное для меня, но увы — она верила только легендам и только в легендах пыталась разобраться. Боюсь, что она даже не поняла, чего я от неё добиваюсь. Не знаю, жива ли она сейчас, но в год разрушения Иерушалайма была жива: её вспоминали как пророчицу, в деталях и красках предсказавшую это событие...

Первосвященник пробыл на пиру недолго, ровно столько, чтобы не выразить неуважения префекту; с другой стороны, своим уходом он как бы сказал Пилату: сколько можно тянуть, реши же ты, наконец, кто этот странный человек, про которого все говорят, будто он царь! Пусть он будет царь, и мы поклонимся ему! Но нельзя же вот так: и не полба, и не мёд 8...

Мария была скромна, робка и потому прекрасна. Она говорила, что боялась всего на свете — вплоть до того, что небо расколется над головой, и оттуда повалятся камни. Что в город ворвутся бронзовые солдаты из стран, которых мы не знаем. Что все сойдут с ума и вцепятся друг в друга зубами. Но ничего такого не случилось. Случилось иное.

В самом конце вечера, когда уже все устали плясать и петь, когда мама и Ханна заговорили почему-то о детских вещах и игрушках, а Иешуа лежал головой на коленях Марии, к нему подошла одна из гостий с кувшином в руке. Присев перед ним, она подняла кувшин, и из него тонкой струйкой побежало рубинового цвета масло — прямо на волосы Иешуа.

— Что ты делаешь? — спросила Мария, отчего-то оцепенев.

Девушка Мирьям, галилеянка (говорят, что галилеянок можно не спрашивать, как их зовут, потому что их всех зовут Мирьям) молча поставила кувшин у ног Марии и опустилась на колени перед Иешуа, вытянув вперёд руки и коснувшись лицом пола. Потом, пятясь, она отошла и присела у мраморной колонны.

— О, боже,— сказала Мария.

Иешуа приподнялся. Мария держала его за руку. Она так крепко вцепилась в его руку, что остались следы. Он дрожал. Ей показалось вдруг, что сердце его не бьётся — настолько холодным стало тело. Молчание, сравнимое разве что с громом, наполняло зал. Наконец Иешуа смог выпрямиться. Масло катилось по его лицу, как кровь из открытых ран на лбу. Потом он поклонился и медленно сел.

Пути назад не было.



Девушка эта, Мирьям, была одной из двух сестёр строителя Элиазара ха-Хазора, того, под чьим началом Иосиф и Иешуа строили шлюзы в Великой долине. Напомню, что строительство это затеял Антипа, дабы урожаи в этой плодороднейшей долине собирать не два, а три раза в год, как то делают крестьяне Междуречья. Элиазар был первый, кто осмелился обратить внимание четвертьвластника на подъём соли из глубины, и предложил многое построенное разрушить, а что-то перестроить иначе. В результате, Элиазару пришлось бросить дом и имущество и бежать туда, где гнев Антипы не был столь грозен; увы, престарелые родители его не перенесли тягот странствия; сам же Элиазар с двумя сёстрами приобрёл наконец маленький домик неподалёку от Иерушалайма, на обратном склоне Масличной горы, в Бет-Ханане, и постепенно занялся привычным делом — строительством; в частности, он был распорядителем-тысяцким при постройке пилатовского акведука.

Иешуа, бывая по делам в Иерушалайме, обычно останавливался в этом маленьком, но очень уютном доме. Я не сомневаюсь, что младшая сестра, Мирьям, воспламенилась к нему и строила планы.

Когда же ушей Элиазара достигли слухи об обретении царя и когда он вдруг понял, что с этим человеком он неоднократно делил хлеб и кров, то и сам Элиазар, и его сёстры, не сговариваясь, стали самыми деятельными помощниками Иешуа. В первую очередь, конечно, это был низменный и необходимый сбор денег, а кроме того, приём и направление по назначению идущих людей, разъяснение целей — и множество других мелких необходимых и неописуемых дел. Когда Иешуа входил в Иерушалайм, Мирьям и Марфа кормили целых три апостолона, разместившихся в окрестностях Бет-Ханана...

Чем объяснить самовольство Мирьям? Да и было ли то самовольством? Может быть, она как безнадёжно любящая женщина решила помочь любимому человеку, который, по её мнению, слишком долго колебался, чтобы сделать последний шаг? Или — не буду ссылаться, от кого я это услышала, и допускаю, что это лишь злая придумка,— Мирьям сказала, что пусть уж он скорее станет царём, потому что у царя может быть и две жены — понятно, намекая и на Ирода, и на Антипатра. Может быть, она могла держать эту мысль в глубине сердца, но никогда не сказала бы вслух...

Когда я вернулась — через три седмицы после обручения и помазанья — от Иешуа всё ещё исходил знакомый с детства запах, запах того волшебного бальзама, который не один раз спасал жизни и ему, и мне.

И в день, когда я вернулась, не найдя следов и ничего не добившись, вся чёрная, в слезах, прибежала Марфа...



Меня терзали злые предчувствия, настолько злые, что хотелось что-то с собой сделать, как бы содрать коросту. Я многое узнала за этот месяц о Шимуне Благодатном, слишком многое, чтобы увидеть, что Иешуа ступает след в след за ним — и непонятно, что можно сделать, чтобы эту кару судьбы отменить. Уже начала разбредаться и самовольничать армия...

Говорили потом, что после помазанья — пусть совершённого народом, а значит, и непризнаваемого, но всем ставшего известным тут же, наутро, и все кричали или шептали: «Помазанник! Помазанник!» — и опять вспоминали Маккаби, царей от мотыги, и толковали книги пророков, кто какую хотел, потому что в пророках можно найти предсказание любого события,— что после этого помазанья, совершённого девой, и это тоже было предсказано, так вот — после этого Иешуа стал нетерпелив и гневен, и все падали ниц и стонали, как в истоме: «Царь! Царь!» Я не помню его гневным, но, может быть, со мной он просто не имел повода срываться; наш брат Яаков, из старших близнецов, он бросился в служение Иешуа чуть позже меня, потому что мама старалась удержать его в доме, но он всё-таки ушёл, оставив всё на Иосифе, и я помню, как он пытался не встретиться с мамой, когда она и оставшиеся при ней братья и сестра приехали на обручение,— Яаков говорил мне, почти плакал, что брат страшно изменился, что он, Яаков, не узнаёт его и временами пугается, не подменыш ли тот, и что всё, что происходит, неправильно, ложно, противно и должно быть как-то изменено. Яаков и прежде был очень набожен, а теперь целые дни проводил в Храме; в отличие от многих наших, он не принадлежал к ученикам бар-Аббы, а избрал себе наставником престарелого цадоки Эльехоэная бен-Саддука, полуслепого, редко выходящего из своего дома на улице Вязальщиков. Цадоки Эльехоэнай принадлежал, понятно, к саддукеям, но полагал при этом, что на самом деле ни одна из школ и близко не подошла к пониманию сущности Завета — и более того, в своих стремлениях истолковать и приспособить Завет под сиючасные нужды искажают природу Божией воли; нет, не в словах истина, говорил он, и не в череде слов, а в той музыке, что рождается в сердце, когда ты эти слова невзначай вспоминаешь, глядя на небо...



Однажды я нечаянно подслушала часть разговора Иешуа и Горожанина. Иегуда горячился и доказывал, что медлить больше нельзя, что старый план провалился, а составлять новый некогда, поэтому надо прямо сказать: «Я царь!» — и смещать первосвященника, смещать решительно и грубо — дабы народу видна была сила и страсть. Да, сказал Иешуа, это было бы правильно... но что, если я не царь? Что, если меня обманули, а я обманул всех вас?.. Как ты можешь такое говорить, застучал ногами Горожанин, опомнись! Да, сказал Иешуа, нельзя такое говорить, и думать нельзя...

Он повернулся и тяжело пошёл в мою сторону, почти наткнулся на меня, но не заметил и не узнал.



После помазанья Иешуа «кровавый синедрион» уже не решился призвать его к ответу, но это не помешало им собираться иногда и творить судилища над неповинными людьми. Так, пропали куда-то и более не были найдены три брата, владевшие мельницей и мучным складом на Хлебном рынке. После того как Иешуа отменил дополнительные незаконные поборы, оставив Храму одну его десятину, они не удовольствовались этим, а подняли волнение на рынке, требуя возврата незаконно отнятого; и их поддержали было и торговцы, и прочие люди, по большей части беднота, но накануне назначенного похода в поисках тайных хранилищ — а подозрения такие были, и назывались разные места вне Храма,— все три брата пропали, и более их не видели. Кстати, хранилища эти существовали определённо, и в руки Иешуа попал тайный медный свиток, где все они были перечислены, но это случилось слишком поздно. Храм был богат настолько, что не мог показывать все свои богатства и вынужден был зарывать их в землю; одного золота зарыто было двенадцать воловьих упряжек и шестьдесят упряжек серебра.

Надеюсь, там оно всё и останется.



...За что, за какую вину схватили Элиазара, Марфа не знала или не стала говорить. И откуда ей стало известно, что это дело рук тайных стражников «кровавого синедриона», она не сказала, но ясно, что правда стоила ей немалых денег, и расшитых золотом и камнями драгоценных старинных праздничных головных повязок и шейных ожерелий её и Мирьям я у них больше не видела. Но что она знала, так это то, что брата их за неведомую вину объявили мёртвым, спеленали в саван и завалили в гробнице, и она знает, в какой именно! Она попыталась нанять сторожей, чтобы они распахнули гробницу, откатили камень, но все отказались в ужасе, боясь провозглашённого проклятия.

Иешуа бросился сам, его догнали Неустрашимый и Тома, бывшие в доме, а по дороге на лошади вдвоём прискакали бар-Толма и с ним незнакомый священник. До гробницы было далеко, поэтому даже я, узнав обо всём поздно, догнала их у самой цели; со мной был Нубо.

Я не помню места более страшного, причём страшного необъяснимо. Треугольная выемка меж трёх голых холмов; когда-то здесь брали камень. Дорога, далее идущая к Гирканиону, огибала эти холмы широкой петлёй, и лишь подобие тропы, скорее угадываемой, чем видимой, показывало, что к холмам кто-то приближался. Позже подобные трихолмия попадались мне во множестве в речных долинах близ Тарса и Александрии Сирийской, и тамошние жители считали их местами обитания всяческой нечисти; остановившиеся на ночлег вблизи трихолмий путники могли исчезнуть, а могли сойти с ума и истребить друг друга. Серого цвета и из породы, похожей на шлак или пемзу, что часто прибивают волны к берегу, они не давали прибежища ни дереву, ни траве, а лишь подобию лишайника. Весеннее пополуденное тепло казалось здесь зноем... Ещё, похоже, сюда приходили умирать звери; или же это была трапезная каких-то ночных тварей, сейчас попрятавшихся. Осколки мелких косточек похрустывали под ногами.

Всего гробниц было семь с высеченными именами и две безымянные. Видно было, что одну из них недавно открывали.

Земля перед могильным камнем и стена вокруг него были испещрены непонятными бурыми знаками, еле заметными под ярким солнцем. Под самым камнем насыпан был маленький холмик щебня, и я видела, как синие мухи забираются в щели.

Иешуа это тоже видел.

— Здесь? — спросил он Марфу.

Та кивнула. Мы все стояли и нервно тряслись, и казалось, что сквозь зной нас пробирает могильный холод.

Иешуа припал к камню, но камень не подался. Он был величиной с большой жёрнов, из тех, которыми рушат зерно для круп.

К брату присоединились апостолы и Нубо. Священник — имя его было Рувим — молился рядом. Холмик разрушили, приоткрылась яма, откуда вылетели полчища мух и вырвался смрад. Судя по шерсти, зловонным кишащим червями месивом могла быть собака. Все боялись наступить в яму.

Камень, наконец, тронулся с места. Образовалась щель, в которую мог протиснуться человек.

— Элиазар! — крикнул Иешуа.— Элиазар, друг! Ты слышишь меня?

Донёсся только шорох.

Впопыхах никто из нас не взял ни огнива, ни трута.

— Элиазар... — Иешуа, согнувшись, потом на четвереньках, протиснулся в гробницу.

Мы ждали. Слышалось только гудение мух.

Вдруг Нубо, зарычав от натуги, ещё раз налёг на камень. Раздался громкий хруст, камень шевельнулся и повалился плашмя. Взлетела пыль.

Я неожиданно для себя шагнула вперёд и оказалась в пещере. Спиной ко мне — он угадывался как светлое размытое пятно — стоял Иешуа и что-то делал. Я подошла; глаза мои с огромным трудом привыкали к полумраку после солнцесияния. Иешуа оглянулся и улыбнулся мне.

— Успели,— сказал он.

Рот Элиазара был запечатан, а всё тело связано. Он лежал на погребальном ложе. Иешуа тихонечко высвобождал деревянный кляп из его рта, стараясь ничего не повредить. Я стала разрезать путы.

Потом мы вдвоём выволокли негнущееся тело наружу и там стали разминать и растирать. Неустрашимый и Нубо отправились за водой, маслом и полотном, а тем временем откуда-то стеклись десятки людей, стояли в отдалении и смотрели, не подходя и никак не реагируя, хотя их просили и требовали помочь хоть чем-то.

Наконец Элиазар начал постанывать; синевато-белые его руки и ноги стали напитываться кровью. Привезли масло, воду и уксус; мы обмыли его и высушили полотном, натёрли маслом, завернули в плащи; теперь он дрожал. Нубо поднял его, как малого ребёнка, и понёс. Иешуа шёл впереди; ничего живого не было в его лице; как будто свою жизнь он перелил в тело Элиазара. Зрители потянулись к нему и вдруг отпрянули; многие пали на колени. «Хошана...» — тихо сказал кто-то.


Глава 29

Вечером того безумно долгого дня — но уже легла тьма, и в небе цвета ночного моря стояла красная подрагивающая луна, и не было звёзд,— я нашла Оронта. Душа моя металась, и надо было опереться на прочное...

Но Оронт не был прочен. Потом, лет через семь или восемь, я поняла причину его морального бессилия: царь Парфии Артабан, пришедший к власти не без помощи Рима, испытывал в предыдущий год и в этот большую неуверенность в прочности своего трона, а потому не мог позволить себе ничего такого, что вызвало бы у Тиберия (который быстро впадал в старческую слабоумную подозрительность) хоть тень подозрения в недостаточной лояльности; желающих же бросить на него такую тень было предостаточно. Поэтому Оронт не смог обеспечить Иешуа ни золотом, ни выгодными торговыми соглашениями, а без этого ему невозможно было рассчитаться с кредиторами и заимодавцами.

Теперь другое. Да, Пилат в какой-то мере поддерживал Иешуа — исключительно на словах, но поддерживал,— и даже обещал намёками, что представит его императору и испросит для него царский титул, с тем, чтобы под одной рукой объединить все земли общины Иерушалаймского Храма, но я очень сомневаюсь, что он действительно собирался это сделать. Во-первых, это было решительно не в его денежных корыстных интересах; разве что, пресытившись и почувствовав скорую отставку, он мог как бы закрыть за собой дверь и не пустить туда ревизоров; но это вряд ли, слишком хитро, слишком тонкий нужен расчёт. Во-вторых, он таким образом сильно осложнил бы свои отношения с Хананом, который знал о злоупотреблениях Пилата всё, потворствовал им — а значит, держал Пилата за самые трепетные места. В конце концов, он таки Пилата и погубил, но уже по другой причине. Да, если попытаться представить себе тайную картину власти в Иудее, то получится, что именно Ханан в те годы был самой влиятельной и самой страшной фигурой, а Пилат предназначался для порядка и для парадов. Ну и где-то совсем на третьем плане мы видим первосвященника Иосифа Каменного... В общем, я думаю, что обещал он это лишь для того, чтобы подзудить Ханана, вызвать его на новый торг и что-то себе выгадать.

Надо сказать, что Иешуа на Пилата и не надеялся. Его вполне бы устроил нейтралитет римлян...



Нет, не об этом мы разговаривали тогда с Оронтом. И не могли разговаривать об этом, потому что я не знала и трети из того, что написала только что. Может, и десятой части не знала. Нет, нет, я вдруг после первых же слов поняла в нём глубокую усталость и бездонное отчаянье, но не то отчаянье, которое делает человека непобедимым наперекор всему, а то, которое его губит, а вернее — заставляет желать смерти. Оронт не в силах был мне помочь, а я не могла искать в нём поддержки.

И тогда мы поговорили о затмении звёзд, о древних играх в камни — одну партию такой игры можно было вести всю жизнь, и о том, сойдутся ли наши души, когда всё кончится, а если сойдутся, то узнают ли друг друга. Оронт был стар, хотя казался просто высушенным, но в ту встречу он сказал мне, что ему минуло восемьдесят три осени. И ещё он сказал как бы между прочим, что даже смерть бессильна остановить творимую тайну.

Пожалуй, я стала понимать его только сейчас.



Да, и ещё: Оронт настоятельно рекомендовал мне подыскать для мамы и хотя бы для младших братьев и сестры какое-то надёжное убежище прямо здесь, в городе; но такое, чтобы нырнуть туда можно было за долю часа и затаиться надолго.

Я нашла такое убежище и ещё порадовалась тогда, что мои дети дома, вдали отсюда, в безопасности.



После вскрытия гробницы Иешуа очищался, и очищаться ему надлежало семь дней. Элиазар был жив, но он молчал и смотрел в одну точку; ему давали воду, и он пил, его сажали на горшок, и он опрастывался, но при этом он никого не замечал и видел что-то неведомое и очень далёкое. Я думаю, пока он лежал, связанный и с деревянным кляпом во рту, в полной темноте — сквозь какую-то щель пробивался лучик света.

Бар-Абба рассказывал об этом в Храме, и многие слушали его. Но по городу уже понеслись слухи, что царь Иешуа гнусным волшебством, которому он обучился в Египте, оживил мертвеца и к оживлённому прикасался к нему. И ещё говорили, что для оживления он использовал собаку, которая взамен мертвеца сгнила заживо, подобно царю Ироду. И что, войдя в гробницу, он снял печать, а печать была наложена потому, что умерший был великим колдуном и грешником против естества, и запечатанные демоны и проклятия высвободились и теперь обрушиваются на живущих... Нет, бар-Абба был великолепным, великим проповедником, но он немного опоздал — люди скорее, охотнее и торопливее верят в чудеса и во зло, нежели в разум и справедливость. И потому он как бы запоздало объяснял и выворачивал то, что они успели узнать раньше — как оно было на самом деле.

И тогда он показал на священников и левитов, обвиняя их во лжи и стяжательстве. Он ведь тоже знал, чему толпа поверит с охотой, и ему было чем привлечь уши и разжечь азарт обличения. Он рассказывал, как неправедно наживались и наживаются те, кому мы вручили ключи своей веры, как они прислуживают захватчикам, как творят беззакония и предаются таким порокам, за малую толику которых погребены были Гоморра и Содом; и что нет такого закона, который не был бы нарушен ими безнаказанно, потому что право наказывать забрали себе именно те, кто рушит. А теперь они изливают яд лжи на того, кто пришёл, кто Богом призван был вернуть справедливость в мир, отнять неправедно нажитое и покарать алчных спесивцев, превративших Божий дом в гнездо разврата, в дом менял и в вертеп разбойников...

Пороки же тех священников, что процветали под крылом Ханана, были действительно непрощаемые, и они, как научил их Царь обмана, первыми обвиняли невиновных и именно в том, в чём грешны были сами. Я имею в виду магию, занесённую к нам даже и не из Египта и Бабилонии, а из недр Нубии и страны Куш, а может быть, и из более дальних стран, о которых сочиняют небывалое. Но я точно знаю, например, что в поместье Ханана под Иерихоном раббуни Иоаким бен-Шеллун магическими приёмами убивал раба, а потом заставлял его ходить и исполнять приказы, и он же пытался оживлять создание из сырой глины, но тут у него ничего не вышло: глина слишком быстро высыхала, и чудовище распадалось, пытаясь пошевелиться. И я знаю также, что группа священников, которых трудно назвать этим словом, собиралась вдесятером, как для миньяна, и вторили богопротивное заклинание, призывая демонов убить неугодного им человека — как бы далеко он от них ни был. Человек мог умереть от чего угодно, суть смерти демоны избирали сами, но за полгода его жизнь так или иначе прекращалась. Я уже не говорю о множествах других случаев применения магии, один из которых мне кажется даже более мерзким, чем проклятие на смерть, а именно: маг впадал в глубокий сон, почти подобный смерти, а душа его внедрялась в чужое тело и заставляла его поступать так, как ей было угодно; и если это было недолго, то человек просто приходил в себя в другом месте и не помнил произошедшего, а если долго, то терял память и о себе, и о прожитой жизни вообще; я встречала таких опустошённых людей не один раз на дорогах и одного из них даже смогла спасти и после найти его родных, но то был просто счастливый случай; обычно они погибали. Я рассказала лишь малую толику из того, что до сих пор помню, потому что мне отвратительно говорить об этом, и ещё потому, что мне страшно. Я не знаю, чего мне ещё можно бояться в этой жизни, но что-то внутри меня уверено, что можно.

Так вот, всё это немногое я рассказала только для того, чтобы вы знали: священники, что благоденствовали под сенью Ханана, были страшными грешниками против Господа, а кроме того, они были искусными лжецами, и по правилам этого искусства они обвиняли противника в том, в чём были грешны сами; и если бы он в ответ взялся обличать их, то люди бы, послушав, сказали: он лишь повторяет их слова, а значит, ему нечем оправдаться...



Я ходила к сёстрам и Элиазару каждый день. Дом их охраняли воины Сыновей Грома, а рядом с больным постоянно находился Тома Дидим и ещё один врач-римлянин, сосланный в Иудею (которую римляне называли Палестиной, что значит Филистинская Сирия); имя его было Люций. Он не мог ходить без трости и каждый раз, садясь или вставая, выкряхтывал из себя греческую поговорку: «Врач, исцелись сам!» Впрочем, Тома сказал, что именно настои и вытяжки, приготовленные Люцием, обратили Элиазара к жизни. Сам Тома не чувствовал, что может чем-то помочь больному.

На пятый день Элиазар стал замечать людей. Ночью он расплакался. Он рыдал, как будто потерял лучшего друга. Сёстры обнимали его...

После этого разум его быстро пошёл на поправку. Тело неохотно начинало слушаться, ноги подгибались, и руки не держали чашу, но разум стал ясен и быстр, я бы даже сказала — лихорадочно-быстр. И пребывал он не вполне здесь, а здесь и где-то ещё.

Мне кажется, Элиазар видел происходящее как бы сверху, с птичьего полёта, в городе без крыш, где в одном доме «сегодня», а в соседнем — уже «завтра». Он и сказал первым, что Иешуа нужно сейчас, срочно, арестовать и заточить Ханана и прочих, кто входит в «кровавый синедрион», по обвинению в практиковании чёрной магии; он, Элиазар, и некоторые другие могут свидетельствовать против них. Но сделать это нужно сейчас, потому что сила их нарастает стремительно...

Сила их нарастала: наши воины ловили шептунов на базарах и допрашивали, и те охотно выкладывали, как за небольшие деньги или просто за поблажки в делах им велели рассказывать всем, кто хотел слышать, что царь Иешуа — это и не царь вовсе, а ублюдок, родившийся у завивальщицы волос из Каны от римского солдата; с детства он путался с непотребными самаритянскими священниками, которые и подучили его выдавать себя за царевича; другие говорили, что на самом деле за царя себя выдаёт проповедник бар-Абба, а тот, который проповедует под его именем, есть не кто иной, как сумасшедший армянский шут и акробат Тогба, привезённый ещё Архелаю для развлечения; нет, говорили третьи, этот самозваный царь — переметнувшийся к римлянам александрийский еврей Калхозий, ненавидящий Предвечного, намеренный свергнуть его и в Храме устроить кадения всем паскудным божкам и идолам сразу, а прежде всего — самому себе, своей золотой статуе, которую уже везут из Рима...



И ещё в тот долгий день, когда Иешуа спас Элиазара, а я пыталась выведать у Оронта, что нам предстоит, пыталась безуспешно, боюсь, что он уже всё знал,— в тот день, вечер, ночь решалась судьба Иоханана, моего мужа, а я этого не знала и продолжала беспокоиться о нём так же, как и в предыдущие дни, и ничуть не сильнее.

Скажу сразу — я так и не выяснила до конца, как и почему произошло то, что произошло. В этой истории концы с концами не сходятся, ведь не принимать же на веру утверждение одного из доверенных людей Антипы, что-де покровители Иешуа и Иоханана (он не знал про Оронта, но понимал, что кто-то должен был быть) спрятали младенцев дважды, как бы перепутав их, и именно Иоханан является законным царём, сыном Антипатра и его жены Мариамны, а Иешуа — лишь сыном рабыни. И что-де Иешуа, узнав об этом уже на пути в Иерушалайм, предал Иоханана первосвященнику, а тот, убоявшись, сбыл его на руки Антипе. И хитрый Антипа до последнего держал Иоханана под почётной стражей в Михваре, желая, когда Иешуа сделает своё дело и свалит Ханана, но и погибнет или слишком осквернится сам, помочь тому сесть на царский престол... Думать так можно, только совсем не зная этих людей, а лишь исходя тупой злобой к ним. Но предположим, что Антипа сам верил в эту околесицу и действовал по вере своей. Всё равно непонятно, почему он решил послать в Михвару отряд убийц, а не действовать по плану и не везти Иоханана в Иерушалайм.

Вероятно, что-то из происходившего в те дни попросту оказалось неверно истолковано им. Что это могло быть? Вероятнее всего, побег его нелюбимой жены Вашти, дочери эдомского царя Ареты. Вашти бежала, не в силах заставить себя мириться с бесконечными и напоказ изменами мужа; но бежала она в сопровождении полутора сотен всадников-эдомитян, прихватив восемь талантов золота в монетах и слитках и двадцать талантов серебра в утвари; и бежала она не куда-нибудь, а в Михвару...

Вряд ли можно Антипу винить в том, что он немедленно заподозрил заговор. Причём заговор, учинённый не кем-нибудь, а его пусть нелюбимой, постылой, но всё-таки женой — и потаённым царём, которого он, Антипа, скрывал с опасностью для себя и намеревался возвести на трон, поставить выше себя... Такого оскорбления душа его не вынесла.

Это только одно из моих предположений. Есть и другие. Я склоняюсь к этому. Но не могу сказать, что я полностью уверена в правильности изложенного. Просто другие объяснения устраивают меня ещё меньше.

Стражницкий сотник, привёзший голову моего мужа Антипе, перед смертью признался, что у него был приказ убить обоих, и Иоханана, и Вашти. Но в крепости было слишком много воинов, и Вашти была недоступна. Иоханан же спокойно вышел из-за стен, когда ему передали, что тетрарх Ирод Антипа просит его к себе — время-де подошло...

А послал Антипа стражников в Михвару как раз в ту ночь, когда я, сопровождаемая Нубо, возвращалась от прежнего дворца Ирода, где в маленьком флигеле, примыкающем к крепостной стене, всё ещё жил Оронт. Город оттуда, от дворца, виден был как бы сверху, и мне ещё показалось в тот час, что на улицах больше огней, чем в другие дни.

Но это просто был праздник, весёлый праздник Жребия — тот, что прежде именовался Днём Мордехая. Я совсем забыла про него.


Глава 30

Во времена царя Ирода каждый год устраивались состязания борцов, и каждый месяц — чтецов и артистов, и дважды в год в состязаниях этих мог принять участие любой человек, который придёт и проявит желание. Устраивались большие состязания весной, после первого сева, и поздней осенью, после второй уборки.

За три седмицы до Праздника опресноков улицы и площади городов наполнялись акробатами и музыкантами, и выступления шли без перерыва с утра до поздней ночи три дня и ещё всю последнюю ночь до рассвета. Мама говорила, что можно было увидеть всё: акробатов и жонглёров, укротителей пламени и зверей, говорящих собак и осликов, умеющих считать до двенадцати, женщин-змей и мальчиков-канатоходцев... Многие пели, танцевали и веселили людей всяческими другими богоугодными способами. При Архелае это быстро прекратилось — вообще всё; артистов перестали пускать в города и выгоняли ночевать в пустыню. А при римлянах что-то возобновилось, но только в специально отведённых местах, поближе к языческим кварталам. Римляне рассудили здраво: если они не хотят веселиться сами, зачем же мы будем настаивать?

Но я хорошо помню уличные празднества в Александрии; а кроме того, в Галилее люди тоже не чужды были старым обычаям не просто испытывать наведённое, как наводят порчу, веселье в положенные для этого дни, а трубить в рога, бить в бубны, плясать вокруг костров и горланить хором такое, от чего щёки девушек пылали, а глаза прятались. И напрасно приходили и приезжали из Иерушалайма высокопоставленные саддукеи и высокоучёные фарисеи, в данном случае говорившие заодно, и проповедовали среди галилейских священников, что-де праздники, не подтверждённые Законом, богопротивны и подлежат искоренению, ибо они суть не что иное, как кадения финикийским мерзостным лжебогам Аштарет и Баалу, то есть прелюбодеяние и блуд. Происходило очень много религиозных диспутов на эту тему, но случалось и плохое...

Впрочем, я отвлеклась.

Иешуа разрешил уличные шествия по домашним и семейным праздникам, разрешил звать на них музыкантов и танцовщиц, играть громкую музыку до десятого часа ночи, до второй стражи, а также определил на суде, что ежели встретятся или пересекутся похоронная процессия и праздничная, то похоронная должна остановиться и пропустить праздничную, поскольку жизнь главнее смерти.

И ещё он сказал, что пусть понемногу, сами собой, возвращаются на улицы состязания чтецов и актёров, поскольку они дают народу веселье и бодрость духа, а именно веселье и бодрость духа позволяют людям высоко держать голову и не склоняться под ударами...



«Кровавый синедрион» продолжал свои заседания, но людей они больше не захватывали и не судили, и никто не знает до сих пор, чем они там занимались; я думаю, что самой гнусной и самой чёрной магией. Дворец Ханана охраняло в это время не менее пяти сотен стражников.

Интересно, что первосвященник Иосиф Каменный в этих бдениях не участвовал. Или, по крайней мере, не участвовал в большинстве их, поскольку его видели в других местах. Сомневаюсь, что его не позвали или же не допустили на эти заседания; скорее, он отказался сам. Тут опять проявилась его то ли трусость, то ли предусмотрительность...

Свой «тайный синедрион» завёл и Иешуа — в каждый поздний вечер, прежде чем разойтись по спальням этого дома или по другим домам, он, Мария, я, брат Иосиф и столько апостолов, сколько оказывалось рядом, собирались вокруг стола, на котором стояло простое вино, сыр, египетские яблоки и виноград (не помню, упоминала ли я про слишком ранние тяжёлые ливни с градом, почти погубившие урожай фруктов и оливок минувшей осенью, да и многие ячменные поля полегли недоубранные), и обсуждали самые насущные проблемы. После трудов и переживаний дня вдруг оказывалось, что вечером ум становится одновременно изощрённее и проще, и многое непосильное вдруг оказывается посильным.

В тот вечер, накануне свадьбы Иешуа и Марии, состоялось последнее из «тайных собраний», на котором присутствовала я. Марии как раз не было, считалось, что видеть невесту жениху или невесте жениха накануне свадьбы — значит рисковать навести на него блуждающий глаз Малаха а-Мавета; демон этот, чёрный, исполненный глазами с головы до пят, рассыпает их по небу, и они видят для него всё, что делают люди и что они замышляют делать; в руках же демона меч, с которого стекает то ли яд, то ли кровь грешников. И нет большей радости демону, как застать жениха с невестой накануне свадьбы, воспламенить их похоть — и тут же покарать за свершённый грех, грех хотя бы помыслом единым...

Итак, собрались Иешуа, я, братья Утёс и Неустрашимый, братья Сыновья Грома, Иегуда Горожанин, Тома, бар-Толма, Яаков бар-Альф, Шимон Зелот, Иегуда Таддий, Филипп из Бет-Шеды, но не сирота, как Утёс и Неустрашимый, а родившийся там в семье коренных жителей и более того, старосты деревни, сын, седьмой в семье; он не разбойничал, но встал под апостолы сразу, как только узнал, что там верховодят братья; был Маттафия из Асоры и кто-то ещё, но я никак не могу вспомнить, кто. Брат Яаков помогал маме в хлопотах; и я не буду больше пытаться вспомнить, кто там был ещё, потому что не меняет ничего.

Настроение у всех было дерзостно-нетерпеливое, но Иешуа вначале попросил высказаться Горожанина, поскольку денежный вопрос оставался решённым не до конца. Тот рассказал, что лотерея стала приносить меньше дохода, поскольку священники, особенно в маленьких городах, запугивают людей, утверждая, что это-де занятие волховское, и кто участвует в лотерее, участвует в бабилонской волшбе. Вместе с тем и расходы стали меньше, поскольку почти половина бойцов с разрешения командиров либо вернулись по домам, либо осели в близлежащих городах и деревнях и занялись каким-то делом. Но назревала огромная проблема: множество беднейших в Иерушалайме и вообще в провинции уже получили однажды от Иешуа небольшую милостыню — либо деньгами, либо зерном. Прошлогодний плохой урожай давал себя знать, и всё больше людей испытывали чрезвычайную нужду. Голода ещё не было, но запасов оставалось всего ничего. Говорили, что торговцы прячут зерно, чтобы поднять и без того немалую цену. Иешуа посылал некоторых апостолов проверить это, но подтверждения не получил, что не облегчило ситуацию; уж лучше бы и вправду прятали. Так вот, Иегуда достал из-за пазухи узкий папирус,— удалось за подкуп получить едва ли не величайшую святыню Храма — медный свиток, в котором указаны сокровищные места. Он, Горожанин, скопировал его — вот она, копия! — и завтра вернёт на место. Одно из хранилищ ценностей — довольно скромное — находится недалеко от города в старой гробнице, неизвестно кому принадлежащей. Гробница запечатана с применением ещё более гнусных магических приёмов, чем та, в которой погребли Элиазара: под дверным камнем нашли человеческие останки. Золота взято: двенадцать талантов в монетах, серебра — почти сорок талантов в монетах и утвари; есть ещё драгоценные камни, чья стоимость пока не определена. Сейчас это всё перевезено в надёжное место и взято под охрану. Он, Иегуда, предлагает все эти деньги пустить на приобретение зерна в Галилее и Египте, и уже зерно раздавать нуждающимся; иначе, если раздать деньги (что, конечно, проще), торговцы поднимут цену, и бедным опять ничего не достанется. С позволения Иешуа, он, Иегуда, займётся этим с утра...

— Они не простят нам этого! — воскликнул бар-Толма.

— Я думаю, завтра же нужно будет объявить о том, что царь конфискует неправедно сокрытое! — поднялся на ноги Утёс.— Тогда вся ложь лжецов пропадёт впустую, и те, кто ещё верит им, станут слушать нас! А главное, пер нётер 9 не смогут воспользоваться сокровищами...

— Сядь, брат,— сказал Неустрашимый.— Если об этом объявить, всё попадёт к римлянам. По их проклятому закону. Ты же не собираешься драться с римлянами?

— Если бы это сказал не ты... — угрожающе навис над ним Утёс.

— Я знаю, что ты не боишься римлян,— сказал Андреас.— И я знаю, что все наши мечты только о том, чтобы их не было на нашей земле — ни следа, ни слова, ни духа, ни дыхания. Но здесь я согласен с Иешуа: сделать это надлежит так, чтобы не погубить землю. Много ли надо ума — проливать кровь...

— Мы всё равно упрёмся в это,— сказал Утёс и сел.

— Можно попробовать иначе,— сказал Шимон Зелот.— Нужно. Взять Храм, убить Ханана. Заточить Иосифа. Сегодня. В крайнем случае, завтра.

— Прийти в Храм с мечом? — недоверчиво спросил бар-Толма.

— Храм захвачен колдунами и халдеями-чернокнижниками. Мы это знаем и мы это докажем. И грабителями.

— Взять Храм,— хмыкнул Яаков бар-Забди.— Ничего проще, а? С нашими семью сотнями копейщиков...

— Нетрудно,— сказал Шимон.— Войдём через крепость. Там подземный ход.

— Войдём через крепость! — захохотал Утёс.— Ничего проще! Войдём через крепость! Как будто там нет гарнизона! Как будто там не отвесные стены в сто локтей!

— Есть гарнизон,— сказал Шимон.— Триста солдат. Начальник — Гилл из Себастии. Я с ним уже договорился.

Все загомонили. И разом утихли.

— О чём договорился, Шимон? — тихо спросил Иешуа.

— Он впустит наших солдат в ворота со стороны Овечьей дороги. Ночью...

— Со стороны учебного лагеря?

— Да. Задние ворота. Подземный ход будет открыт. Мы пройдём...

— Зачем он это сделает, как ты думаешь?

— Он считает, что ты царь, Иешуа. Он хочет служить тебе.

— А почему ты думаешь, что это не ловушка?

— Он предложил в залог свою семью. Жену и четверых детей. Они уже у нас.

— Вот как...

— Но идти надо сегодня или завтра.

— А иначе?

— Нас опередят. Могут сменить гарнизон. Могут... что-то ещё. Не знаю.

— Понятно... Отдай ему жену и детей, Шимон. Скажи, что я благодарю его за порыв, но службы предательством мне не нужно. Дай сколько-нибудь денег. Не очень много, не очень мало. Может быть, он нам пригодится, но не сейчас... — Иешуа помолчал.— Я хочу, чтобы вы все поняли одно. Одно, но главное... Хотя нет, я забежал вперёд. Вы все знаете, что я не стремился встать на этот путь, но почему-то встал. Не потому, что испугался смерти и сам пошёл ей навстречу — так-де больше возможности уцелеть. Не только потому. Я вдруг понял, что да, я отвечаю за всё. Именно я. Так распорядилась судьба, так пал жребий. Я встал на эту тропу и пошёл по ней, и позвал вас. И вот теперь можно спросить себя: а куда мы шли и куда идём? Что наша цель и что наша победа? Скажи ты, Утёс?

— Ты обидишься, если я скажу,— притворно потупился Утёс.

— Не обижусь. Говори.

— Ты был такой забавный, почти смешной. Петушок, который хочет склевать гору. Я пошёл, чтобы помочь тебе. Потому что без меня у тебя ничего бы не получилось... Я только потом понял... ну... Вон, Андреас — он страха не знает. А ты знаешь. И всё равно ничего не боишься. Ты храбрее его. Вот... собственно...

— Так в чём будет наша победа?

— Если ты не отступишь. Всё остальное — неважно.

— Так просто?

— Мир прост. Ты сам говорил.

— Неустрашимый?

— Тебе сказать, чего бы я хотел или чего я ожидаю?

— Можно и то и другое.

— Я бы хотел обойти всю землю и повсюду видеть развалины Рима. Чтобы в дикой траве валялись пустые бронзовые доспехи — как шелуха раков. Чтобы на рынках римских девок продавали на вес по цене рыбы...

— За что ты так не любишь Рим, Неустрашимый?

— Не знаю. Я даже не могу сказать, что я его не люблю. Мне у них многое нравится. Больше, чем мне хотелось бы. Но я просто хочу видеть Рим в развалинах... считай это причудой. Ты спросил — я ответил. А чего я ожидаю... Я думаю, мы все погибнем, царь. Хотя, может быть, не все в один день.

— Тогда что же наша победа, по-твоему?

— Чем бы она ни была, мы до неё не доживём. Стоит ли задумываться?.. Нет, царь. Я, кажется, понимаю, что ты хочешь спросить, и я даже, кажется, знаю, что я хочу ответить. Но для этого ещё не придумано слов. Извини. Вон, может быть, рабби сумеет?

Бар-Толма покраснел — не знаю, то ли от смущения, то ли от сдерживаемой ярости. Он почему-то не любил, когда его в глаза называли «учителем».

— Нет, Иешуа,— сказал он,— я не догадываюсь, что имел в виду Неустрашимый... из меня плохой прорицатель. Я видел бы нашей победой искоренение лжеучений, которые процвели в Храме и вокруг него. Вот и всё.

— Ты думаешь, этого достаточно?

— Если добавится что-то ещё, я буду только рад. Но для меня — да, этого достаточно. Другое дело, что мало захватить Храм и зарезать Ханана...

— Я тебя понял, бар-Толма. А что ты скажешь, Яаков? — обернулся он к старшему бар-Забди.

— Сначала я скажу, в чём наше поражение, царь. У тебя не получится то, что ты задумывал изначально,— и это уже очевидно всем нам.

Кто-то кашлянул. После этих слов стало очень тихо.

— Мы вынуждены применяться к обстоятельствам и всё время сворачивать в сторону — или обходя препятствие, или уничтожая опасность. И мы забыли, куда шли. Почти забыли. Мы сейчас дальше от цели, чем были в начале пути. Царство, которое в груди каждого из нас, царство, которое не зависит ни от Рима, ни от Храма, царство неощутимое, но могущественное... Где оно? Мы прошли мимо? Не там искали, не так строили? Или это был демон лжи, что обитает в пустыне? Мы пошли за демоном и скоро умрём от жажды? Я не знаю, да это и неважно. Спросим себя иначе: а можно ли ещё что-то сделать? И я думаю, что-то — можно. Но надо, во-первых, честно сказать себе, что пока что мы терпим поражение, а во-вторых, сесть и срочно набросать новый план действий, потому что старый съели мыши. И... ещё...

— Что, друг мой?

— Сейчас... Мы должны чётко определить, кто наши враги. Только тогда мы сможем понять, что будет нашей победой. Ибо наша победа — это всегда поражение врагов.

— Ты сказал что-то настолько мудрое, что я и не пойму толком...

— Я хочу сказать, что если врагов слишком много, то ни о какой победе мы говорить не можем. Да, мы буквально со всех сторон обложены теми, кто нам либо явный, либо возможный враг. Нам нужно для начала выбрать кого-то одного, а прочих попросить не вмешиваться, а то и заключить с ними союз. Причём, выбрать среди врагов самого слабого...

— И кого ты видишь самым слабым?

— «Кровавый синедрион». Они кажутся сильными лишь потому, что все их противники разобщены. Если мы прямо и громко объявим себя их врагами, к нам примкнут многие. Есть множество разумных священников и левитов, которые возмущены попранием Закона, но просто не рискуют выступить против, потому что не напрасно опасаются мести. Перед римлянами мы можем выставить Ханана и его присных как опасных заговорщиков, которые покушаются на жизнь префекта, а то и самого императора. Асаи и ревнители, я думаю, озабочены тем, что Ханан принялся действовать их методами, а значит, подлежит укрощению... Я вижу, ты хмуришься, царь. Ты не хочешь лгать и изворачиваться. Но такова власть, таковы её правила. Это не признак гнили, потому что, когда имеешь дело с толпами и городами, невозможно месяцами и годами доказывать свою правоту, а проще один раз солгать, спрямить, упростить, умолчать. Такова тяжесть венца...

— Я подумаю над твоими словами, Сын Грома. Теперь ты, Иоханан...

Но услышать, что скажет младший бар-Забди, нам не довелось. В зал ворвался запыхавшийся, как после долгого бега, двенадцатилетний сын хозяйки дома.

— Там! — закричал он, показывая рукой.— Там говорят... что Исправителя... что Ирод Антипа... убил Купалу! Что привезли голову!..


Глава 31

К тому времени отряд убийц давно миновал Иерушалайм — в город они, разумеется, не заезжали — и приближался к Галилее; просто слух о чудовищной смерти моего мужа распространился с запозданием и пришёл из Самарии, где один из стражников, заболевший и отставший от отряда, проболтался родственнику.

Но это мы выяснили только на третий день. В первые часы мы были уверены, что несёмся по горячему следу.

Слух, разошедшийся по всем городам и деревням, по всем дорогам и тропам, исказился весьма и уже не имел ценности. Болтали, что Иоханан не позволял Антипе развод с Вашти, что громогласно обличал его в прелюбодеянии с Иродиадой, бывшей женой Филиппа; смешно, кого бы это волновало? Что-де это коварная Иродиада вынудила Антипу казнить узника, соблазнив его своей двенадцатилетней дочерью... Всё это байки, которые сами собой возникают на базарах и углах. Они скроены на один манер, и их легко распознать: байки эти бездарны и бессмысленны, как и те, кто их выдумывает и тем более слушает...

Меж тем — мы ещё этого не знали, но всё происходило как раз в эти дни и часы — отец Вашти, царь Арета, двинул свою армию на границу с Переей и взял Михвару. Жаль, что это не случилось несколькими днями раньше.



Мы возвращались после заката, вымотанные не столько самой погоней, сколько безрезультатностью её: я, Нубо, бар-Толма, Иоханан бар-Забди и одиннадцать бойцов из их апостолонов, что оказались под рукой в тот миг, когда я бросилась седлать коня.

Город был неприятно пуст. Обычно на рынках в это время при свете фонарей готовят товары на раннюю торговлю, и слышны голоса работников, но оба рынка, мимо которых лежал наш путь, Рыбный и Дровяной, казались мёртвыми кладбищами. Я подумала было, что просчиталась и что уже начало шаббата, однако этого точно не могло быть, потому что шаббат был позавчера. Стражники у Дровяных ворот окликнули нас, и мне показалось, что калитку, в которую можно было войти только пешим, ведя коня или мула в поводу, открыли не сразу. Но, повторяю, мы так вымотались, что на такую мелочь не обращали внимания.

На всех четырёх башнях крепости горели высокие костры, а вот уличные фонари ещё не зажигали; в Верхнем городе нам попалось по дороге не более десяти прохожих, да и те, судя по виду, были рабами или слугами, посланными по срочным делам. Ни на широкой мраморной лестнице Антония, ни на Храмовой площади, ни в саду дворца Антипы, открытом для гуляний, нигде не было празднично настроенных толп, хотя после праздника Жребия наступали благоприятные дни для свадеб; правда, немало людей прогуливалось по Царской дороге, единственной, где зажгли фонари.

Как раз Нижний город, который обычно рано ложился и рано вставал, напоминал растревоженный муравейник. Здесь множество домов были одноэтажными, с плоскими крышами, на которых в жаркое время устраивались спать; сейчас на многих крышах люди сидели или стояли, слышались отрывки разговоров — напряжённых и тревожных. Бар-Толма заговорил с мужчиной, спешащим в одном с нами направлении, и тот сказал, что сегодня все ворота Храма оказались заперты, а во многих синагогах провозгласили харэм 10 Иешуа бар-Абду, что ложно называет себя бар-Аббой. А произошло это потому, что он противозаконно — и против провозглашённой воли первосвященника Иосифа — обвенчал самозваного царя Иешуа и блудную женщину — гречанку Марию...

Всё доходило до меня, как через толстую шерстяную попону. Мы поравнялись с домом вдовы Мирьям, я вошла — зал внизу был полон мужчин с оружием, на меня посмотрели и вернулись к своим делам,— поднялась в свою комнату, рухнула на постель и как бы пропала; меня не стало ни здесь и нигде больше; и даже горя своего я не чувствовала.



Мне сказал потом сын Мирьям, что я пролежала, жаркая и неживая, всю ночь, весь день и ещё вечер; это было начало страшной лихорадки, истерзавшей меня после. И то, что я помню события следующей ночи странно, то это потому, что я вся была пропитана этим лихорадочным ядом, который я подхватила, наверное, у заросших осокой запруд Великой долины, когда мы все поняли, что дальше идти бессмысленно.

В детстве, когда мы жили в Александрии и я целыми днями плавала в море, такое состояние возникало у меня временами — отсутствия времени и медлительности глубины; я могла погружаться глубоко, лишь чуть-чуть шевеля ногами, и смотреть в глаза больших рыб, совсем не пугая их. Море звучит иначе, чем город; оно звучит, как оркестр огромных труб, в которые дуют не ради грома, а извлекая из них причудливые шорохи и свисты. Лучи солнца проникают глубоко, но там, на глубине, становятся сонными. Поверхность моря, когда смотришь на неё снизу, подобна зеркалу, и в ней можно увидеть себя; и ты неизбежно приближаешься к себе и входишь в себя, и отрешённость пропадает.



Про страшную ночь мне рассказывали многие, но все рассказывали разное. Я никому не верю. Никому. Это грех, но я согласна с ним жить. Поэтому я расскажу только то, что видела и слышала сама, не более и не менее этого; и я не буду ничего додумывать и не буду строить предположений.

Да, и ещё вот что я узнала позже от тех, кто был далеко: на другой день после того, как я бросилась в погоню за убийцами Иоханана, Иешуа отправил двадцать шесть апостолонов — больше половины того, что у нас осталось; даже нет, две трети — на помощь Арете, который двинул свою армию на Михвару. Этот отряд повели Фемистокл и Ицхак бар-Раббуни.

Правильно он поступил или нет, я не знаю. Порочно было и это решение, и любое другое. Воины тоже имели уши, и они роптали.



Наверное, и Бог вмешивается в людские дела уже тогда, когда наш ропот становится невыносим для него. То есть когда поздно что-то переменять, и выбор есть только из очень плохого и совсем гиблого.


Глава 32

Я очнулась. Если это можно так назвать.

Я не зря вспоминала море и плаванье у дна, потому что сейчас было что-то подобное: я вся была мокрая, сверху лилось холодное, а потолок рябил и переливался, как зеркало вод. Она очнулась, очнулась, сказали рядом, вставай, женщина, скорее вставай. Это был кто-то незнакомый, но сейчас для меня все были незнакомыми. Я попробовала встать, но снова упала, больно ударившись виском; боль вразумила меня, но ненадолго. Что происходит, спросила я, и мне ответили, что не знают, но вокруг дома бушует толпа. Опираясь о чьё-то плечо, я доковыляла до окна, выходившего как раз на ту площадь, где Иешуа разрешил торговлю. Окно было забрано деревянной решёткой, защищающей и от воров, и от палящего солнца. Приникнув к щели между наклонными планками, я постаралась увидеть, что творится внизу. С десятками факелов, освещаемые и уличным треножником, мрачно бесновались полуоборванные подростки. Именно это и бросилось мне в глаза: большинство в толпе были мальчики не старше четырнадцати, но были и старики, многие одетые в белое. Они всё время что-то кричали и колотили палками о камень уличной кладки.

Потом меня стали оттаскивать от окна, и я не сразу поняла, почему — пока несколько планок не расщепилось и не загремела, рассыпаясь и разваливаясь, посуда с полок. Камень, пущенный умелой рукой из пращи, разминулся с моей головой совсем немного. Я вышла, подталкиваемая, из маленькой комнаты в большую и угодила в людской водоворот. Свет ослепил меня, а слышать я ничего не могла из-за адского грохота. Испуганные и злые люди в медных шлемах и шапках из вываренной кожи, с копьями и мечами в руках откуда-то появлялись и тут же исчезали. Потом я увидела Марию и бросилась к ней, но не дошла и упала, а когда поднялась, её уже не было. Иди вниз! — приказал кто-то, и я пошла. Там было ещё теснее. Пронесли кого-то на руках; голова его болталась как бы отдельно от туловища. Крики стали громче, и я поняла, что уже давно слышу какие-то мерные удары, от которых вздрагивает пол под ногами. Когда я это поняла, входная дверь рухнула, и просунулся конец бревна. Кто-то из наших с воем бросился рубить его топором; его оттащили. Бревно исчезло, и как по команде в дверь всунулось несколько толстых пик с чёрными четырёхгранными наконечниками, а вслед за пиками полезли здоровенные парни в рванине. Их сила и упитанность никак не сочетались с одеяниями, здесь было что-то неправильное. Но у них не было щитов, и наши, одолев мгновенную растерянность, стали метать в них лёгкие дротики. Кто-то упал, остальные бросились назад. Меня подхватил Нубо, оттащил немного в сторону. Я увидела, что его меч в крови. Они хотели забраться сзади, сказал он. «Где мой брат?» — спросила я. «Он здесь,— Нубо огляделся,— я только что видел его». Сзади раздался шум схватки, крики и чей-то смертный стон. Я отступила за занавес, там дрались в полной темноте, Нубо как будто увидел кого-то и пантерой метнулся в самое пекло, что-то хрястнуло, стало светлее. Это выбивали ставень. «Отдайте нам бар-Аббу, и мы уйдём!» — хрипло орали на улице. Я споткнулась и упала под стену, на меня навалился кто-то тяжёлый и тут же умер. Пока я выкарабкивалась, эта комната опустела, шерстяной занавес в углу горел жёлтым вонючим пламенем. Четыре или пять тел лежали неподвижно, кто-то пытался ползти, но лишь сучил ногами. «Нубо!» — тихо позвала я. Надо было уходить, огонь разгорался. Я подобрала короткое копьё — не драться, а как посох. Повисая на нём, я выбралась в зал, где Иешуа проводил наши «тайные собрания». На меня тут же, пятясь, налетел парень в рванине и уронил, но и упал сам. Я тут же на миг увидела знакомое лицо, это был Горожанин, он ткнул упавшего мечом и побежал дальше. Упавший забился молча — меч вошёл ему над ключицей. Под рваньём у него было что-то твёрдое — наверное, панцирь из варёных кож. Меня снова нашёл Нубо. «Уходим!» — сказал он. Дом уже горел. Мы выбрались через кухню на задний двор. За забором, во внутреннем садике, шла страшная схватка, рубка на мечах и топорах. Туда, показал Нубо в другую сторону. По рассыпающимся дровам мы забрались на хлебную печь, а с неё — на крышу длинного глинобитного сарая, крытого по греческому обычаю тростником. Бежать можно было только посередине крыши, по балке. Вдруг Нубо охнул и пропал. Я осторожно спустилась следом. Сарай был конюшней, почему-то совсем пустой. Нубо подвернул ногу, но идти пока мог. Тут же послышались голоса: в конюшню вошли несколько возбуждённых подростков. Что это подростки, я слышала по голосам. Они что-то тащили. При этом я никак не могла понять, что они говорят, я как будто забыла все слова. Что они говорят? — хотела я спросить Нубо, но он зажал мне рот горячей рукой. Рука его пахла кровью и рвотой. Потом он, когда понял, что я молчу, отстранил меня и шагнул из стойла в коридор. Там что-то очень быстро произошло. Нубо вернулся, поманил меня за собой. Мальчишки ещё корчились на полу, а под стеной извивался и скулил какой-то свёрток. У меня в руке откуда-то был нож, я разрезала верёвки. Из свёртка на меня смотрели два огромных глаза. Кое-как я смогла размотать проклятый плащ и вытащить тряпку изо рта девушки. Это была Эгла, старшая дочь одного из наших апостолов, Иегуды бар-Яакова по прозвищу Таддий. Тише, сказала я ей, и что случилось? Она с братом жила сейчас рядом с городом, в Бет-Ханане, по соседству с Элиазаром и его сёстрами, и она как раз зашла к сёстрам за нитками. К Элиазару прибежали какие-то люди и сказали, чтобы он спрятался, иначе его убьют, и Элиазар тут же приказал ей бежать к царю Иешуа и к отцу предупредить их, что начинается мятеж. Она тут же побежала и не знает, что с ним случилось потом, а сама она не успела, здесь уже толпились, и она укрылась в доме напротив, а потом, когда стали ломать двери, не выдержала и побежала в обход площади, и её схватили. Пойдём, сказал Нубо. Вдруг оказалось, что я не могу встать. Идите сами, сказала я, и тут стало темно и горячо. Потом я снова пришла в себя на какой-то плоской крыше, одна. Эгла вернулась с медным кувшином, смочила мне лоб, дала напиться. Вставать было нельзя, мы лежали и слушали, ничего не понимая. Были завывания и рёв, и звуки ударов топора в мясо. По улице кто-то пробежал с факелами, высоко задирая ноги и волоча на длинных крючьях голые трупы. Беззвучно появился Нубо, лёг рядом. Наших нет нигде, сказал он. Несколько домов горели, к ним катили бочки на колёсах, били в кимбалоны и трубили в рога. Мне вдруг стало всё равно, что будет со мной и всеми другими. Пойдёмте, я знаю куда, сказала я, и мы пошли совершенно открыто, пересекли Навозную дорогу и вошли в дом, в котором я договорилась с хозяевами, что они спрячут маму и младших. Дом был пуст, всё перевёрнуто и занавеси сорваны на пол. Не имея сил, мы повалились под стены. «Нубо,— сказала я немного погодя,— тебе надо уходить». Он не отозвался. Мне показалось, что он мёртв. На теле его не было видимых ран, и наверное, он умер оттого, что разорвалось его сердце. Я ничего не почувствовала. Эгла то ли спала, то ли тоже умерла. Я просидела до рассвета. Так сидят под водой, затаив дыхание и легонько покачиваясь в такт волнам.

Утром я снова очнулась и решила было, что всё, что было, мне привиделось в бреду, настолько оно было невозможным. Рядом со мной не было ни Нубо, ни Эглы, и разве что комната была не моя, но это ничего не значило — так мне казалось. Я попыталась встать и чуть не напоролась на нож, так и зажатый в руке. На голове моей была шапка из толстой кожи с приклёпанными бронзовыми пластинами, грудь закрывал короткий фракийский панцирь, заляпанный страшными пятнами. Я ничего не понимала. Доспехи были настолько тяжелы, что мне пришлось их снять — только тогда я смогла подняться, опираясь на стену. От ушей к глазам перекатывалась тошнотная вязкая волна. Я добралась до угла и там осквернила какой-то горшок. Стало немного легче. Я нашла среди разбросанных вещей чистый плащ, накинула его, какой-то тряпицей протёрла лицо. Приоткрыла дверь. Холодным ветром в дом внесло горсть золы; сильно запахло горелым. Я вышла, пытаясь понять, где я и что я тут делаю, но этого города я не помнила и никогда в нём не была. Потом я услышала много шагов, посмотрела в ту сторону. Ко мне приближалось человек десять — кто-то в повседневной, кто-то в праздничной одежде; впереди шёл священник и два стражника.

— Я её знаю! — закричал кто-то; голос показался мне знакомым, но, повторяю, в те дни я просто никого не узнавала.— Это его сестра! Уж она-то опознает!

И меня, подхватив под руки, стражники то ли понесли, то ли поволокли куда-то, по лестнице вверх, по лестнице вниз, за поворот — и вдруг я оказалась на обширной площади, какой никогда не было в Иерушалайме, она была размером с весь этот город, края её загибались к небу, и она была выложена красным обожжённым кирпичом. Никакое число людей не могло бы заполнить её, и потому люди стояли маленькими толпами, прижимаясь друг к другу, потому что иначе им было страшно. А посередине этой площади, страшно изломанный, лежал, раскинув руки и сложив по-детски ноги, неузнаваемый человек, всё тело которого было кровавой корой, а волосы — спёкшейся глиной. Глаза вытекли, носа не было и не было губ. Наверное, ему выдернули бороду вместе с подбородком — там под сгустком крови виднелась кость. Я склонилась над ним, чтобы посмотреть на плечо, где, может быть, сохранилось белое незагорающее пятно, но былая муть качнулась у меня в голове, а перед глазами вдруг откуда ни возьмись выросла пылающая лиловая пятерня с загнутыми короткими когтистыми пальцами, и как бы я ни устремляла взгляд, она всегда оказывалась на пути, позволяя увидеть лишь то, что сбоку. Я, наверное, в первый миг шарахнулась от неё в испуге, потому что кругом завыли: «Узнала! Узнала!» Но я покачала головой и наклонилась ещё ниже, и тут мне показалось, что этот человек ещё жив. Вернее, что именно сейчас, только сейчас, душа его покидает истерзанное тело. Да. Вот она коснулась меня...

Это был бар-Абба.

Я подняла голову и посмотрела вверх. Застилающая мир рука на миг исчезла. В небе кружили птицы.

— Так ты его узнаёшь? — спросил меня священник, грозно стукнув посохом.

— Нет,— солгала я.

— Это твой брат? — повторил священник.

— Нет,— сказала я и встала. Ног у меня не было, но я всё равно встала.

— Она лжёт! — закричали со всех сторон, и я видела, как они бросились на меня. Но я продолжала стоять даже под первыми ударами.



Я пролежала как мёртвая почти два месяца. Всё это время бар-Абба был со мной. Я помню его мягкое присутствие. Он и только он дал мне силу выжить. Потом бар-Абба незаметно ушёл, а я очнулась.

Не хочу рассказывать про первые седмицы моей новой жизни, это были лишь боль и унижение. Будем считать, что жить я начала в тот день, когда впервые сама спустилась на первый этаж, вышла во двор, постояла там, а потом поднялась обратно.

Дни стояли чудовищно жаркие, и ночи не давали облегчения. Будто невидимая жаровня висела в небе. Поникли даже пальмы. Рынок был пуст. Все говорили о близком голоде и конце времён.

Иешуа, Мария, а с ними Иегуда Горожанин и Иоханан бар-Забди с некоторым числом воинов укрылись в Дамасских землях, в крепости Зегеда; асаи приняли его, Храмовым же стражникам туда пути не было. Говорят, Ханан и Иосиф Каменный просили войск у Пилата, но тот войск не дал, сказав, что Рим не вмешивается в религиозные споры.

Мой брат Яаков остался в Иерушалайме, и его не тронули.

Сколько наших погибло в ту страшную ночь и в следующий за нею день, не знает никто. Говорили, что более трёх сотен. Полностью уцелели те апостолоны, что двинулись на помощь Арете. Пока я лежала, произошла битва между Аретой и Иродом Антипой; армия Антипы была разбита наголову; впрочем, сам Антипа в битве не участвовал, оставшись после праздника опресноков в своём дворце в Иерушалайме. Отступало разбитое войско его через Иудею, что вызвало недовольство Пилата; впрочем, задним числом он дал им разрешение на это. Множество раненых разместили по домам Иерушалайма и сколько-то довезли даже до Еммауса. Все считали, что такой разгром произошёл потому, что Антипа казнил Иоханана, которого многие считали пророком Илией. Когда раненые солдаты узнали, что в Еммаусе есть дом, в котором лежит без жизни, но и не умирает при этом вдова Иоханана, они стали приходить под окна и просить прощения; и они приносили жертвы и молились во всех синагогах города, прося Предвечного о моём выздоровлении. И когда я стала появляться во дворе, слух об этом разнёсся широко. Почтение и восторг, с которыми относились люди к моему мужу, вдруг оказались незаслуженно перенесены на меня и на моих детей.

Стало известно, что после страшной ночи римские солдаты арестовали в Иерушалайме и Иерихоне около полусотни человек и среди них — Оронта. Он заключён был в крепости Антонион, и дело его разбирал специальный судья, прибывший из Антиохии. В конце лета объявлено было, что Оронт казнён как парфянский шпион, но говорили, что он умер в тюрьме от старости; говорили также, что судья сам дал ему яд, дабы скрыть многие тайны.




Глава 33

Я уже говорила, что в те дни, когда меня, в сущности, не было на свете, мир охватило страшным зноем, и он не унимался и тогда, когда я стала подниматься на ноги. Выгорали посевы, а быки сходили с ума и разносили свои хлевы. И многие люди лишались рассудка легче, чем в обычные годы. Я тоже понемногу лишалась рассудка — и от горя, и от болезни, и от зноя, не дающего отдыха. Тогда я стала просить маму, без которой всё ещё не могла сделать и сотни шагов, отвезти меня к воде. Я была нетерпелива и зла, и мне казалось, что мама слишком медлит, а значит, затевает что-то против меня.

Однажды ночью я без памяти выбралась на крышу дома и стала что-то кричать, угрожая небесам. В ответ раскатился гром, и со стороны Египта налетел такой ветер, что казалось, что он исходит из огромной печи для плавки меди. Ещё немного, и дома и люди вспыхнули бы, как если бы сделаны были из соломы. Но с часовым запозданием сгустились тучи, и с неба ударили струи горячего ливня. Те, кто собирал дождевую воду в бассейнах и бочках, говорили потом, что дождь этот был жёлтый и вонючий, как верблюжья моча. Но потом ливень остыл, а ветер переменился и усилился; немало деревьев было свалено им, а все крыши, уложенные на греческий манер, улетели. Местами ветер сгущался в чёрные столбы, сметающие на своём пути даже каменные постройки. Так длилось полтора дня, после чего ещё раз пролился дождь, на этот раз прямой и обильный, и всё стихло.



Кто нас предупредил о том, что «кровавый синедрион» собрался вновь и на этот раз постановил тайно захватить нашу семью, дабы вынудить Иешуа сдаться, я не помню. Всё запечатлелось в моей памяти очень отрывочно: пробуждение средь ночи — в небывалой прохладе,— и вот мы уже пробираемся куда-то в темноте, раздвигая мокрые кусты, а вот утро на дороге, солнце в спину и длинные тени впереди нас, я сижу на спине ослика, остальные идут пешком, а вот какой-то постоялый двор, откуда-то взялся Нубо, и я прощаюсь с мамой и детьми и думаю, что не увижу их больше, но у меня нет ни слёз, ни даже сожалений, я похожа на деревяшку. Я откуда-то знаю, что мне нужно держаться подальше и от Галилеи, и от Иерушалайма, и мы с Нубо едем в Зегеду, вдвоём на одной лошади. Я помню вот эти отдельные кусочки событий, причём помню их так, как будто они происходили не со мной.

Дальше я помню Зегеду, как карабкаюсь по шаткой лестнице, связанной из тонких палочек, а потом меня втаскивают наверх на верёвке. Здесь много людей. Потом я оказываюсь где-то в темноте.

Но это был уже последний приступ той странной лихорадки, что чуть не свела меня в гробницу. Я тогда как бы по-настоящему проснулась, мой рассудок был ясен и чист, а память властно требовала, чтобы её наполнили...



Пока я лежала без жизни, и Иешуа, и Мария уже увидели, во что я превратилась. Костлявое безволосое полуслепое чудовище с отвисшей повсюду кожей. Такими иногда бывают древние старухи. Ещё я стала вспыльчивой и нетерпимой — брат посмеивался: как настоящая пророчица. Он тоже стал другим, и я чуть попозже расскажу об этом. Мария поплакала надо мной, но честно сказала, что боится меня — боится того, во что я превращаюсь. Я её поняла и не настаивала на частых встречах. Частых — это когда больше десяти раз в день. В Зегеде было очень тесно. Чудовищно тесно. После разгрома Антипы люди во множестве бежали из южной части Переи, и многие бежали сюда, где, по слухам, обосновался второй Шимун-избавитель, которого иерушалаймские извратители веры едва не извели чёрным волшебством и кровавым предательством, но Бог его спас — спас, разумеется, для последнего и победоносного похода.

И те, кто видел Иешуа, приходили в изумление, насколько он похож на Шимуна...



О да, Иешуа изменился. Мне кажется, в нём что-то сгорело, и он более не испытывал губительных — так он думал — колебаний. Теперь он был каждодневно занят тем, что обучал своё, увы, уже не столь многочисленное, войско. Но в это войско влилось немало молодых асаев, обученных своими учителями воинского искусства, и цореков-сиккариев, которые успели разочароваться в хашидах — те-де лишь обещают скорую смерть во имя Господне, но боятся и палец о палец ударить. Иешуа же сказал твёрдо: ещё не настанет время жатвы, как я приведу вас на другую, великую жатву; и мало кто вернётся с неё.

Круглые сутки горели горны и стучали молоты.

Всего под рукой Иешуа было две тысячи бойцов.

В начале месяца панема, когда вновь установился страшный зной, к Зегеде подступило до четырёх тысяч стражников, вооружённых, как римляне. Они тащили подвижные башни и метательные машины. Став лагерем не далее чем в шести стадиях, стражники перекрыли дороги, ведущие на север и на восток, и начали строить осадные сооружения. Но в первую же ночь отряд асаев в триста примерно человек сделал вылазку, тихо вырезал часовых и спящую охрану и поджёг подвижные башни. Потом они ускользнули от погони и вернулись в крепость, потеряв лишь девятерых заблудившимися.

Потом из этих девятерых трое вернулись, рассказав, что случилось, а шестеро попали в руки стражникам. Днём мы все видели расправу над ними...



Теперь Иешуа окружали совсем другие люди, мало похожие на прежних апостолов. И асаи, и ревнители были фанатически религиозны; я знаю, что, когда Утёс и Неустрашимый со своими бойцами захотели войти в крепость и присоединиться к воинству, их не подпустили и близко, потому что они где-то когда-то недостаточно почтительно отзывались об Иешуа. Ему самому ревнители тогда ничего не сказали, он узнал о происшествии только через декаду или больше.

Большую часть времени я проводила с Марией. Она была охвачена каким-то мрачным возбуждением; время от времени её, напротив, охватывало чувство вины, она плакала и говорила, что все неудачи — из-за неё.

Однажды я случайно увидела Иешуа наедине с самим собой, когда он думал, что рядом никого нет. Он пытался, как в детстве, подбрасывать мешочки с песком. «Не думай о руках! — вспомнила я.— Забудь про руки и смотри только вверх. Руки тебе мешают. Расслабься, как будто хочешь уснуть...» Но он уже не мог забыть о руках, и я сама ощутила весь его ужас, когда ему чудом удалось продержать недолго в воздухе пять мешочков. Потом они упали.



Стражники развернули метательные машины напротив крепости и занялись методическим обстрелом. Я уже упоминала о том, что крепость была не столько построена, сколько выдолблена в горе и самим сооружениям эти обстрелы поначалу не приносили вреда. Другое дело, что при такой чудовищной скученности людей, как в Зегеде, сразу появилось множество раненых и несколько убитых. К Иешуа тут же подступились начальники войск и потребовали сделать вылазку и уничтожить метательные машины. На что Иешуа сказал, что противник именно этого от нас и ждёт и наверняка припас какую-то хитрость; да и лагерь уже ощетинился частоколом. Нет, сказал он далее, мы прикинемся слабыми и выманим его на приступ, после чего ударим с неожиданной для него силой.

Следует сказать, что местность вблизи Зегеды ущелиста и плохо проходима; драться здесь остриё на остриё для нас невыгодно, поскольку людей у нас меньше вдвое, и то если мы видим все силы противника, и они нигде не прячут запасное войско.

Иешуа предложил свой план: каждую ночь из крепости будет уходить столько бойцов, сколько может просочиться горными тропами незаметно для стражников. Когда в потаённом месте в тылу стражницкого лагеря накопится человек шестьсот, гарнизон крепости пойдёт как бы на вылазку. Чтобы стражники поверили, что вылазка эта от отчаяния, следует распустить слух, что в крепости кончилась вода (на самом деле вода кончиться не могла, потому что из крепости был пробит ход прямо под один из рукавов Иордана 11). Для этого самым отчаянным бойцам придётся рисковать и жертвовать собой, под стрелами противника таская воду из реки к стенам крепости. Понятно, что стражники перебросят на другой берег Иордана немало лучников, чтобы прекратить это. На том берегу уже стоит около пятисот солдат, прикрывая переправу от возможного нападения Ареты. Арета отпускает пришедших к нему бойцов понемногу, а не сразу, поскольку его и Антипы войной очень недоволен сирийский прокуратор Вителий. Прежнее войско Иешуа накапливается в низовьях Наганиила, откуда до Зегеды ровно один переход. Итак, в обусловленный день начинается вылазка из крепости; когда стражники выстраиваются, чтобы дать отпор, им в спину бьют те, кто ушёл в засаду. Наверняка на помощь основным силам стражников бросится отряд, который на левом берегу прикрывает переправу и отстреливает наших водоносов. Но не менее вероятно, что многие из солдат основного отряда, атакованные с двух сторон, побегут на переправу же... Начнётся смятение и неразбериха, и в этот момент в спину переправляющимся ударят подошедшие бойцы из армии Ареты.

Кто-то из ревнителей предложил, и предложение тут же подхватили остальные, чтобы за водой на берег Иордана ходили не мужчины-воины, а женщины и подростки — это-де придаст картине катастрофы большую выразительность; я сказала, что готова возглавить этих людей. Я видела, что для Иешуа это предложение было неприятно, но он промолчал.



Ночи, увы, были лунные. Спустившись к подножию крепости и собравшись под защитой домов, мы перебегали дорогу и с мехами и кувшинами в руках бежали по усыпанному мелкими камнями пологому склону к берегу, к полоске жидких кустов. Потом, наполнив сосуды ненужной водой, возвращались обратно, передавали их наверх, подхватывали пустые, бежали обратно и так до тех пор, пока не переставали держать ноги...

После первой, совершенно спокойной, ночи наши враги выдвинули к крепости несколько десятков лучников и пращников; от стрел, метаемых со стен, их прикрывали большие, в полтора роста, деревянные щиты, которые просто ставили на землю. У нас появились первые потери — пока только ранеными. Но стоны и крики женщин, похоже, лишь раздразнили врагов.

На третью ночь большой отряд — наверное, в полторы сотни — переправился через Иордан и засел там и тут в дельте, недосягаемый для наших стрел и камней; мы же, водоносы, на берегу оказывались перед ними как на ладони. Только в первую ночь два десятка женщин, девушек и мальчиков остались лежать на камнях — либо упали в воду, и их отнесло течением. Вдвое больше получили страшные раны, поскольку враги использовали стрелы с наконечниками, как у гарпунов; многие умерли в мучениях. Весь день со стен нёсся плач по погибшим, а едва упала тьма, новые десятки водоносов бросились навстречу смерти.

Среди нас была и Мария. Я ни о чём её не стала спрашивать, а сама она ничего не сказала. Утром мы молча обнялись.

Прошло ещё две ночи. Убитых и раненых стало много меньше, потому что мы тоже начали использовать деревянные щиты. На берегу слышно было, как враги громко хвастаются друг перед другом своими достижениями. Стрелы находили меня раз десять, но Предвечный ещё и тогда не решил, что со мной делать, так что они лишь рвали одежду, болезненно резали или царапали кожу, только одна нанесла заметную рану: пробила навылет левую руку на три пальца выше запястья, пройдя аккуратно между костями. Я донесла полный мех и упала — наверное, просто от страха. Древко стрелы переломили и вынули, рану забинтовали, и вскоре я вновь присоединилась к остальным. Мария тоже пострадала: брошенный метким или особо удачливым пращником свинцовый шарик попал ей в шею сзади и сбоку, пониже уха. Она упала и не могла сама встать, её вынесли на руках. На месте удара образовалась багровая опухоль размером с кулак, которую позже пришлось разрезать и выпустить дурную чёрную кровь.



За это время почти четыре сотни наших воинов просочились за спину врагам. Оставалась последняя ночь, бой был назначен на предрассветный час. Иешуа уже знал, что отряд от Ареты вечером покинул свой лагерь и теперь бежит по ночной дороге. В бой им придётся вступать усталыми, но зато бить по изумлённому противнику.



Вместе с водоносами сегодня пошли и самые искусные стрелки: им приказано было засесть за щитами, установленными на берегу, но в перестрелку не вступать и вообще не показываться до тех пор, пока враг не начнёт переправляться. Под видом кувшинов мы таскали им вязанки стрел. Может быть, враг пресытился кровью, а может быть, мы научились укрываться даже там, где укрыться нельзя, но в ту ночь среди водоносов погибло всего семеро.

Когда луна опустилась за гору, а солнце ещё не поднялось, остававшиеся в крепости воины спустились со стен; несколько десятков сиккариев растворились в темноте, остальные построились у подножия горы. Для Иешуа и других начальников войска спустили коней; я слышала их задавленное ржание.



Вдруг в лагере врага зазвучали рожки, потом взвилось пламя, послышались крики и команды. Сиккарии, как выяснилось позже, проникли в самое сердце лагеря и напали на палатку тысячника Нахума бен-Хиэля, который и командовал всеми пришедшими сюда. Убить его не удалось, но несколько других тысячников и сотников, собравшихся в тот час у командира, погибло или было ранено, равно как и множество стражников; что замечательно, большая часть сиккариев вырвалась из окружения и скрылась в тёмных расщелинах. Немного передохнув, они присоединились к сражению...

Пока бой шёл в самом сердце лагеря, наши воины бросились к его воротам и столкнулись со стражниками, только начавшими строиться. Было ещё темно, поэтому удар получился совершенно внезапный. Наконец наши, устав убивать, отскочили, чтобы хоть несколько минут передохнуть, но и этого им не удалось. Разъярённые стражники снова и снова бросались в бой плотными толпами, мешая друг другу; и наши снова убивали, сколько могли, и снова отскакивали. Вот стало светать, и у стражников объявились командиры, которые носились на конях вокруг своих войск, сбивая их в строй, как пастухи и собаки сбивают стадо. И только после этого наши смогли отойти и перестроиться.

Взошло солнце и осветило побоище. Через моё волшебное стёклышко я увидела Иешуа: в белом плаще, без шлема, он стоял на высоком камне, когда-то вырубленном из скалы, но брошенном здесь без пользы. Рядом кто-то держал в поводу его лошадь.

В большинстве своём выйдя из лагеря, стражники перегородили всю долину, так их было много. Пыль, взбитая ногами, висела над головами подобно расслоившемуся дыму. Возможно, стражники даже и не понимали ещё, скольких уже потеряли. Наш строй против их строя был что Давид против Голиафа.

Я бросилась вперёд и влево, поближе к воинам и скалам. У меня откуда-то взялось копьё в руке и старый шлем на голове. Шестеро мальчишек, учеников асаев, увязались за мной, кто с копьями, кто с пращами.

Примерно с полчаса ничего не происходило. Воцарилось молчание, какое бывает в небе перед большой бурей.



Потом над стражницким жёлто-коричневым строем развернулись и заколыхались знамёна, раздались звуки рогов и флейт. Строй двинулся навстречу нам — медленно и размеренно. И тут же зазвучали наши рожки.

Теперь мне надо рассказать, как Иешуа обучал наших воинов, пока на это было отпущено время. Если у стражников главным оружием было копьё, то у наших стало — щит. Крепкий тяжёлый дубовый слегка выгнутый щит, в котором наконечник копья застревал даже при самом сильном ударе. Сомкнутая шеренга, прикрытая от глаз до колен, была практически неуязвима, но главное не в этом. Разогнавшись сначала в быстром шаге, а потом в ритмичном беге, такая шеренга с лёгкостью опрокидывала строй, вооружённый копьями и небольшими круглыми щитами,— даже если в том строю воины стояли в несколько рядов; но ведь и наша шеренга бежала не одна, и в момент соприкосновения с врагом в спину наших воинов упирались щиты их товарищей, усиливая и без того страшный натиск. А после того, как нарушался вражеский строй и частый гребень копий исчезал, в ход шли наши железные мечи, заточенные до остроты бритвы.

Не буду лгать — я не видела, да и не могла видеть всей битвы; и дело не столько в слабости моих глаз, сколько в облаке лёгкой, но плотной пыли, тут же поднявшейся из-под множества ног. Но я многое слышала и понимала, что происходит...

Слышно было, как медленно и непреклонно набирают темп ходьбы, а потом бега наши воины. Земля стала как бы огромным полым барабаном или настилом моста, который дрожит и подпрыгивает под множеством бьющих в такт подошв. Наша шеренга была, я думаю, впятеро короче строя противника. Я почти угадала момент удара — с точностью до нескольких сердцебиений.

Наш строй врезался во вражеский несколько левее его центра. Докатился чудовищный звук, который просто ничем не передать. Вопль ужаса вознёсся за несколько долей до того, как пришёлся самый удар — множеством тяжёлых деревянных колотушек по недостаточно защищённым телам. Стражники поняли, что копья здесь ничего не стоят. Возможно, души их вырвались из тел с тем воплем, не знаю. А потом будто захлопнули крышку...

Дальше был сплошной стон или вой.



Те части строя врага, что не попали под удар, вели себя по-разному. Тысяча, оказавшаяся ближе к скалам, почти сразу начала разбегаться, и многие просто побросали оружие и доспехи, чем в большинстве и спаслись. Две же тысячи, что были ближе к берегу, попытались развернуться и охватить наших с фланга. Однако тут в спину им вцепились наши воины, до того обошедшие лагерь по горам. Эти не имели тяжёлых щитов и действовали не плотным строем, а россыпью, но и против них у стражников не оказалось защиты — тем более что нападение было внезапным и страшно кровавым. Вот тут я видела, и пыль не всё закрыла, как начинает бежать армия. Только что это был гранит, а стал песок. Стражники бросились к переправе и там действительно смешались с отрядом лучников, пытавшимся прийти на помощь. Иордан в этом месте, перед разделением на рукава, довольно широкий, но мелкий, по грудь или шею, и по расчищенному броду его перейти легко; но в сторонах от брода есть и ямы на дне, и камни. Думаю, град из стрел, что обрушили на переправу наши лучники, взял самую малую долю из погибших там. В воде дрались, утратив весь рассудок, свои со своими; река текла кровью, и это не книжное красное слово.

А чуть позже на том берегу появились, словно ниоткуда, несколько сотен наших воинов...



Но бен-Хиэль был не самым бездарным военачальником. О нет, он был по-своему прекрасен и гениален, и таких других я не знаю нигде. Потеряв более половины войска за каких-то три часа сечи, он сумел преломить панику в своих бойцах и собрать тех, в ком ещё не весь иссяк дух, вокруг себя. Жёлто-коричневые ряды вновь выстроились, плотно сжавшись, поперёк Иерихонской дороги, отойдя немного за лагерь и бросив переправу, ставшую ловушкой для многих несчастливых. Ступившие в воду так и не вышли из неё...

Иешуа велел трубить сбор. Увлёкшись рубкой бегущих, войско вполне превращалось в разрозненную толпу, уязвимую даже для медлительных кушан. Кроме того, все безумно устали; многие были ранены легко или средне, но держались на ногах благодаря боевому порыву; в новой же схватке сил их могло не хватить.

Линию сбора обозначили семеро всадников с высокими апостолонами — пожалуй, единственным, что у Иешуа осталось от прежнего. Туда двигались, если могли их видеть сквозь плотную пыль, усталые воины; прочие брели на звук рожков. Был бы кстати самый лёгкий ветер, но его не было; зной набряк, как нарыв, болезненный, ещё не готовый прорваться. Я, ведя за собой моих лучников и пращников (число их возросло), устремилась к брошенному лагерю: заняв его дальнюю стену и смотровую вышку, мы могли бы поражать и часть строя врага...



То, что произошло, произошло в четверти стадия от меня и на моих глазах, но я так ничего и не поняла. Иешуа ехал на коне среди других начальников войска, из которых я знала лишь Иегуду Горожанина и Иоханана бар-Забди; навстречу им разрозненно шли раненые или просто слишком усталые воины, повесив свои щиты на спину или волоча их по земле. И вдруг Иешуа исчез в один миг: вот он только что был, а вот его уже нет. Я вскрикнула и бросилась туда, продираясь сквозь ставшую вдруг слишком плотной толпу. Я почти добежала, когда совсем рядом раздался страшный рёв: «Барра!!!»

Это были римляне. Их бронзовые шлемы и щиты и красные плащи вдруг оказались совсем рядом, на бросок дротика. Туда! — я послала свой отряд в сторону переправы, а сама попыталась прорваться к Иешуа; тщетно. Меня подхватил вал бегущих. Римляне шли с двух сторон, от Иерихона и от Иерушалайма; чуть позже они показались и на той стороне Иордана; там их попытались задержать, но силы были слишком неравны. Вдруг я снова увидела Иешуа, совсем рядом — но нет, это оказался бар-Забди, накинувший его белый плащ, теперь запятнанный кровью. Он увидел меня и показал: там.

Иешуа несли на сомкнутых щитах; я видела, как волочится рука. Я услышала за спиной голос бар-Забди, вновь запели рожки, и тут же зазвенели мечи. Кто-то схватил меня за руку и поволок; это был Нубо. Я упиралась, но он был много сильнее меня.


Глава 34

Мой труд подошёл к концу уже хотя бы потому, что писать больше не на чем. Я могу послать мальчика в город, но это будет нескоро; да и нужно ли? Всё, что я хотела рассказать, я рассказала; Шаул же, назвавший себя Наималейшим, перестал быть мне интересен; я знаю, чего он добивается. Да, он и те, кто стоит над ним, хотят пошатнуть еврейскую веру и внедрить новое язычество, дабы укрепить власть империи, и мне всё равно, получится это у них или нет. Мне жаль только, что они используют для этого добрую память о моём брате. Но я бессильна им помешать.



...Римляне разгромили нас, усталых и не успевших собраться. Впрочем, успевших они разгромили бы тоже. Я не знаю армии, которая могла бы им противостоять даже по силам один в один; здесь же их было больше вдвое, чем нас.

Погибли почти все, кого я знала. Крепость Зегеду взяли к вечеру, и в ней потом ещё несколько дней что-то горело. Всего в плен к римлянам попало полторы тысячи мужчин и шестьсот женщин и детей. Мужчин распяли на столбах вдоль Иерихонской дороги; детей и женщин продали в рабство. Избежать этой участи сумели сотни две, не более. Мы с Нубо отлежались в тёмной лощине, под терновым кустом, слыша, как в трёх локтях над головами хлопают сандалии римских солдат.

Потом мы ушли, изображая из себя мирных беженцев.

На одном из столбов я видела Иоханана бар-Забди. Не знаю, был ли он жив к тому времени или уже нет. Его прибили коленями вбок, с дощечкой-седалищем, так что он мог прожить и несколько дней; не знаю.

Тела погибших наших зарыли вблизи крепости в двух огромных рвах. Я думаю, что Иешуа тоже лежит где-то там, среди людей, которые верили ему и которым верил он сам.

Иегуда сумел тогда спасти Марию. Они бежали по старой Содомской дороге вместе с десятком воинов. Позже они нашли пристанище у Ареты; однако попав из-за последних событий в страшную немилость к Вителию, Арета счёл за благо отослать беглецов ещё дальше, в Египет; известно, что в ту пору между наместниками Сирии и Египта не было дружбы, а была вражда.

В Египте Мария родила сына, которого назвала в честь деда Антипатром.

Три года спустя, когда Пилат уже был отозван, Ханан, ощутив свою полную неподконтрольность, послал отряд тайных убийц за Марией. Они захватили Филарета и пытали его так, что он показал им дом Марии. Убийцам удалось войти в дом, удавить Иегуду и Марию и похитить ребёнка. Говорят, Ханан мучительно умертвил его во время своих богопротивных магических практик. Может быть, да, может быть, нет. Скорее, я думаю, просто убил.



А за полгода до этого злодеяния в Самарии произошли другие события. Элиазар, Марфа и Мирьям не придумали ничего лучше, чем создать поминальное капище Иешуа на горе Геризим, свящённой для всех евреев, поскольку именно там Предвечный принял их под свою защиту; когда-то там стоял Храм, позже разрушенный, поскольку не может быть двух Храмов, и на вершине горы покоились зарытыми священные сосуды самого Моше. Чуть не вся Самария вдруг двинулась туда, на гору, говорят, было две тысячи, а говорят, что и пять тысяч человек; и вновь поддавшись клевете Ханана, Пилат отправил туда войска. Пролилось много крови; вдруг ощутив в себе любовь к народу, Антипа отписал наместнику Вителию, и тот прибыл сам разбираться с делами Пилата. Что из этого вышло, я рассказывала.



Мой брат Яаков остался в Иерушалайме и скоро стал знаменитым проповедником. Одни звали его Праведным, другие — Неистовым. Он всеми силами отстаивал чистоту писаного Закона и обличал тех великих, которые вольно нарушали его в свою корысть и удовольствие. Так продолжалось долго, но не бесконечно. После по синагогам велено было говорить, что он в гордыне своей проповедовал с надвратия Храма и в него ударила молния. Многие видели, однако, как моего брата с перебитыми ногами затащили туда стражники и копьями столкнули вниз.

Об этой истории ходило много пересудов — как всегда, имевших мало общего с реальностью. Говорили, что Яакова погубил Шаул ха-Тарси, в ту пору один из служителей тайной стражи при прокураторе. Это не так, я проверила. Говорили также, что Яаков остался жив, только не мог более ходить на прямых ногах, а лишь на коленях. И это не так. Иосиф занял его место, назвавшись Яаковом...

(У них были грубые, израненные острыми сколами различных камней руки. Но души их были нежны и преданны. Мои братья. Мои любимые братья.)

...Его и многих других праведников и упрямцев побили камнями в лето безвластия — между кончиной несчастливого Феста и приездом Альбина. Через десять лет Храм рухнул. 12



Я же после разгрома вернулась в Галилею, вся опустошённая и выжженная изнутри. Нубо сопровождал меня, почему-то всегда держась в отдалении. Он говорил, что быть рядом ему тяжело. Сначала я пришла в дом к маме, и мы с нею, с братьями и с моими детьми оплакали наши потери. Ещё и сестра Элишбет умерла, укушенная больным лисёнком. Её охватывали мучительные судороги, текла слюна. Пришедший цирюльник сказал, что спасти её нельзя и можно только облегчить муки, спустив злую кровь... Ему заплатили. Он сделал своё дело и ушёл.



Мы с детьми поселились в нашем разорённом и пустом доме в Геноэзаре. Без Нубо я ничего не смогла бы сделать; он же, бывший плотник, знал и множество других ремёсел. Что-то налаживалось, вставало на места. Однажды мы с ним отправились на ярмарку за гвоздями и скобами. Вернувшись вечером, мы не увидели в доме огня.

Обстановка была вновь порушена, и занавесы сорваны. Пол лип к подошвам. Дети мои лежали в углу, обнявшись. Я зажгла огонь и поняла: им перерезали горло и отпустили, и они бросились друг к дружке...



Это всё. Потом была только тьма.
--------------------------------

1. Здесь разночтение с римскими источниками. Согласно им, Пилат был отозван с должности и заменён Марцеллом ещё при Тиберии. Возможно, Дебора что-то путает, возможно — знает лучше.

2. По-арамейски — еш-Кириаф; слово «кириаф» не является топонимом, а означает просто «город».

3. Хадар, или Хадара — один из городов Декаполиса, отошедший к тетрархии Филипповой; также имя древнесемитского бога грома.

4. Военный трибун Марк Сентий был казнён по обвинению в шпионаже в пользу Парфии. Это обстоятельство не опровергает, конечно, версию Деборы, но существенно её дополняет.

5. Разумеется, здесь речь не идёт о настоящей храмовой страже — число их не могло превышать шестисот человек. Однако многотысячная городская стража Иерушалайма также подчинялась непосредственно первосвященнику; кроме того, по множеству косвенных данных, можно предположить, что и сам первосвященник Иосиф, и бывший первосвященник, общепризнанный религиозный лидер Ханан имели значительные «личные армии», состоящие из рабов и наёмников. Вполне возможно, что «храмовой стражей» именовались все эти вооружённые силы в совокупности.

6. Налоговая система во времена Пилата и Ханана была нарочито сложна и запутанна. Казалось бы, со взрослого мужчины-налогоплательщика Законом положено было взимать лишь два обязательных налога: на Рим в размере 1 динария в год и на Храм в размере 0,5 шекеля серебра, т. е. примерно 2 динария. Однако число косвенных налогов, пошлин и обязательных платежей превышало три сотни, и разобраться в них мог только специально обученный чиновник.

7. Villa agrarica — крупное сельскохозяйственное предприятие, плантация. На территории провинции Палестина, т. е. Иудеи и Самарии, такая форма хозяйствования развивалась очень интенсивно вплоть до восстания бар-Кохбы. Крестьяне во множестве разорялись и шли в батраки или же продавали себя в рабство.

8. Полба приносилась в жертву в печальных случаях, мёд — в радостных.

9. Каста египетских жрецов — служителей Храма, исполнявших, в основном, хозяйственные и административные функции. Применительно к иудейским священникам-кохенам — грубое оскорбление.

10. Проклятие, анафема, сопровождаемое лишением множества гражданских прав — в частности, права владения собственностью и обращения в суд.

11. Так в рукописи; приходится думать, что в описываемое время топография местности значительно отличалась от нынешней: сейчас русло Иордана не дробится на рукава, проходит в пяти километрах восточнее горы Кумран, а почва речной долины засолена настолько, что там нет никакой растительности. Впрочем, на снимках со спутников видны пересохшие русла примерно в описываемых местах.

12. Многие исследователи прямо указывают на причинно-следственную связь между гибелью Яакова Праведного и началом Первой иудейской войны. В последние годы своей деятельности Яаков был очевидным религиозным лидером традиционалистов-патриотов и наиболее вероятным претендентом на пост первосвященника. Я могу лишь догадываться, почему Дебора, которая наверняка знала об этом массу подробностей, отделалась одним коротким, хотя и ёмким, замечанием.