Эдуард Просецкий

Замок пересмешника. Фрагмент романа. Предисловие редакции


Роман Эдуарда Просецкого «Замок пересмешника» входит в цикл его романов «Непостижимая Россия», большая часть которых увидела свет в оды в издательстве «Литературные известия». В предлагаемых читателю главах произведения повествуется о злоключениях молодого провинциального артиста Романа Дерибасова, в «лихие девяностые» приехавшего «покорять столицу» — с честолюбивыми целями создания своего театра для борьбы с нахлынувшей на сценические подмостки пошлостью и высокого духовного просвещения народа.



Поднимаясь по лестнице на третий этаж с рюкзаком, набитом яблоками, Роман намеревался дома перво-наперво принять ванну. Двухмесячная жизнь в палатке с друзьями — выпускниками театрального училища — в обширном саду, ежедневный, с рассвета до заката, сбор богатого урожая, — закалили его тело и укрепили молодую бодрость духа. Однако ностальгия по городскому комфорту, оказывается, постепенно накапливалась в нем, что окончательно стало ясно, едва ступил он в родной подъезд.
В прихожей витал медовый запах трубочного табака, что выдавало присутствие любовника матери Савелия Львовича Мовшензона. Когда же, освободившись от поклажи, Дерибасов прошел на кухню, — понял, что между гостем и его «Ларушей», как именовал ее комик, все уже произошло. Посасывая гнутую трубочку, Савелий в полосатом махровом халате расслаблено сидел за пластиковым столиком с ополовиненной бутылкой коньяка и остатками закуски. Рыжая накладка на его темени съехала чуть набок, а полноватое лицо в склеротических прожилках стареющих щечек имело благодушное выражение.
— «Итак, Лаэрт, что нового услышим?» — цитатой из «Гамлета» встретил его Савелий, жестом приглашая сесть и наливая коньяку в рюмку со следами сиреневой губной помады матери. — Обобраны ль колхозные сады усильями посланцев Мельпомены? — добавил он от себя.
— Обобраны посланцы, — сострил Роман. — Заработали сущие гроши.
Мовшензон хохотнул, кратко обнажая золото и фарфор ухоженных зубов.
Страстный поклонник Шекспира, Савелий с юности мечтал о роли короля Лира, но судьба уготовала ему сцену провинциального театра оперетты, где долгое время блистала прима Лариса Берсеньева, родительница Романа.
— Сады уже не колхозные, а фермерские, — пояснил Дерибасов. — Приватизация. — Каждое утро приезжал на джипе новый хозяин с толстой золотой цепью на шее и поднимал нас на работу. «Типа пора реально вкалывать»…
— Время «большого хапка», — покачал головой Савелий. — А на него способны самые наглые, невежественные… Тут по телевидению недавно выступал один бизнесмен, «новый русский»… «У меня всегда была мечта: заиметь белый «мерседес»… О чем можно говорить с человеком, у которого автомобиль — мечта?! — всплеснул Мовшензон коротким ручками. — Посмотрите, как быстро отпали от власти интеллектуалы-демократы, затеявшие Перестройку! А кто пришел? Да такие вотмечтатели! Уверен, что наш нынешний президент не читал «Тома Сойера»… Вполне естественно, что культура пришла в полный упадок… А как может быть иначе, если они, — указал он пальцем наверх, — вообще не знают, что это такое…
У Савелия это было наболевшее. При варварском переходе к «дикому» российскому капитализму, сопровождаемому невиданным цинизмом реформаторов и безудержным воровством, воронежский театр оперетты закрылся, как, впрочем, и драмтеатр, при котором Роман закончил училище. Некоторое время Мовшензон и Берсеньева пробавлялись «чесом» по сельским клубам в сборных концертах, но вскоре и этот финансовый ручеек иссяк: обнищавший народ хотел хлеба, а не зрелищ…
Этот разговор вверг подвижного психикой Савелия в минор, и с каждой новой рюмкой он начал стремительно пьянеть.
— Роман, дорогой вы мой… — разоткровенничался он, замутившись взглядом. — Я тут в ваше отсутствие… попытался взглянуть на наши отношения с Ларушей вашими глазами… И мне стало стыдно… до противности… до боли… Стыдно перед вами и перед ней… Прихожу два раза в месяц с одним и тем же набором — дешевый букетик, коньяк, шпроты… Посиделки на этой вот кухне, где говорю ей одни и те же комплименты, подливаю и подливаю, хотя Ларуша уже втянулась, и надо бы прекращать пить… Потом переходим в ее комнату… Вы должны бы меня ненавидеть… Почему вы не возненавидели меня?
— Не знаю, — отозвался Роман, смущенный этим неожиданным признанием Савелия.
Все так оно и происходило во время визитов Мовшензона в их дом. На кухне они с матерью выпивали ровно половину бутылки и отправлялись, по ее выражению, «в колыбельку». Занимаясь в соседней комнате перед экзаменами или разучивая роль, Роман нередко слышал из-за стенки ее порубежный рваный стон, после чего родительница шумно плескалась в ванной, а Савелий, заливисто отчихавшись, возвращался к недопитому коньяку — уже без концертного костюма, изрядно потертого, и галстука-бабочки.
— Боже мой! Я ведь обожал… боготворил Ларушу с самого первого взгляда. Звук ее голоса, запах ее духов, шелест платья… Но она была примадонна, а кто я? Исполнитель комических ролей, «брюхо на ножках»… Наконец, после многолетней осады, она явила мне царскую милость, и я летал на крыльях любви, захлебывался от счастья… Как же мог я опустить наши отношения до такой однообразной пошлости?! Куда подевался экспромт, озарение, «буйство глаз и половодье чувств»? И вы — всему свидетель. Так все-таки почему вы меня не возненавидели, как возненавидел себя я? — переспросил он, блеснув слезой в глазу.
— Я и в самом деле не знаю, — признался Роман.
— А я знаю! — вскинулся Мовшензон. — Это потому, что вы порядочный человек. В вас течет благородная испанская кровь! В вашей генетике нет ни крепостнического, ни коммунистического рабства! Дорогой мой… — проговорил он, дружески возлагая руку на плечо Дерибасова. — Вот вы недавно с отличием закончили училище… Поверьте моему горькому опыту… Не дайте провинции засосать себя… Бегите… задрав штаны, бегите в столицу! Вы истинный талант, артист по призванию… — Он тяжело вздохнул и продолжил после паузы: — Но не думайте, что будете играть Чацкого и Дон Жуана… Подлинное искусство умирает, его почти добили новые власти… Сейчас не создается ничего значимого… Пришло время бульварной литературы, римейков и пародий… Вас прославит ваш талант пересмешника, которым вы так успешно развлекали публику на студенческих капустниках… Попомните мое слово!
— Савик, девочка тоже хочет выпить! — раздался в коридоре капризный голосок матери, и в следующий момент она обозначилась в дверном проеме — чуть покачиваясь на нестойких ногах и придерживаясь за косяк. Миниатюрная, в переливчатом шелковом халате, перехваченном пояском по тонкой, не испорченной возрастом талии, она — своими взбитыми, ниспадающими на лоб белокурыми волосами походила на болонку, а размытый, блуждающий взгляд ее не сразу заметил сына.
— А, может, девочке довольно? — деликатно возразил Мовшензон.
— Не довольно, не довольно! — топнула она ножкой. — Это ущемление прав!
Савелий, опустив глаза, протянул ей наполненную рюмку, и, лишь выпив, Лариса Игоревна обнаружила присутствие Романа.
— Сыночек! — восхитилась она, прижимая его кудрявую голову к своей груди. — Деточка моя… Какой же ты у меня красивый!.. А я, наверное, сегодня ужасно выгляжу… — Отстранившись, она направилась к трельяжу в коридоре своею балетной походкой, на ходу задев плечиком стену.
Мовшензон переглянулся с Дерибасовым и беспомощно развел руками.
Роман ощутил удушающий приступ какого-то беспросветного, космического одиночества.

Москва, октябрь-1993


В камере хранения Курского вокзала хмурый служитель в синем сатиновом халате долго не хотел принимать у Дерибасова объемистую спортивную сумку с дорожным багажом.
— Ну, допустим, возьму… — гундосил он. — А через час-другой все тут разбомбят на хрен. Кто будет отвечать за твои пожитки? Я не собираюсь из-за тебя терять работу, полгода ее искал. Сам я слесарь-инструментальщик… Завод обанкротили, теперь в цехах склады со спиртом «роял»… Что творят гады-демократы с рабочим классом!..
Роман в конце концов догадался сунуть ему купюру, и дело уладилось.
— Только гляди, не больше, чем на два часа! — строго предупредил бывший токарь.
Выбравшись из затхлого полуподвала на обширную привокзальную площадь, Дерибасов услышал глухие разрывы пушечной стрельбы, доносящиеся со стороны Красной Пресни. Еще в поезде он узнал, что противостояние между президентом Ельциным и Верховным Советом переросло в вооруженный конфликт, и в Москву введены танки, совсем как в 1991 году. Размеренные, старательные выстрелы следовали один за другим, а мимо Романа как ни в чем не бывало сновали люди с чемоданами, рюкзаками за спиной и детьми на руках, протяжно покрикивали («па-а-астаранись! па-а-зволь!») татары-носильщики, катящие громыхающие тележки с поклажей, а к стоянке такси вилюжилась плотная очередь.
Все это породило в Дерибасове ощущение какой-то фантасмагории, нереальности окружающего. Когда же в метро ехал он по мосту через Москву-реку и видел, как от снарядов покрываются копотью светлые стены обстреливаемого Дома Советов, а пассажиры вагона мирно читают, разгадывают кроссворды либо обмениваются мало значащими репликами по поводу происходящего за окнами, — будто это показывают по телевизору, — его неожиданно озарило, что дела властей давно уже существуют отдельно от народа, жизнь которого катится по своей колее…
Достаточно известный по театру и кино драматический актер Леонид Кириллович Рогаль-Левицкий, рекомендательное письмо к которому передал Роману перед отъездом Мовшензон, проживал неподалеку от станции метро «Киевская», на Кутузовском проспекте, в одном из кирпичных домов кооперативного квартала, заселенного советской творческой интеллигенцией.
На звонок Дерибасова за обитой пыльным дерматином дверью негромко раздался прокуренный женский голос: «Кого еще черти несут…», после чего она была приоткрыта на длину витой цепочки, и в проеме означилось полное, распаренное (судя по всему, после ванны) лицо старухи в тюрбане из махрового полотенца и с сиамской кошкой на руках.
— Я… к Леониду Кирилловичу, — проговорил Роман, невольно впадая в просительный тон. — Ему… письмо… от друга юности… однокашника по Щукинскому…
Читая адрес на конверте, хозяйка перекинула сигарету в другой уголок рта и, щурясь от дыма, проговорила:
— Так ему и передайте, раз это Леониду Кирилловичу.
— А где?.. — начал было Дерибасов, перетаптываясь на резиновом коврике у входа.
— На работе он, — отчеканила женщина. — Театр-студия Киноактера на Поварской. Идем, Маняша, — обратилась она к кошке. — Мама даст тебе вкусненькие витаминки.
На фасаде угловатого серого здания, которое Роман без труда отыскал в конце неширокой улицы, виднелась вывеска театра, а над нею оранжевым неоном полыхали буквы: «Ресторан Эльдорадо. Изысканная кухня. Стриптиз. Рулетка».
Не без робости открыв упругую озеркаленную дверь, Дерибасов очутился в прохладном, залитом мягким красноватым светом, вестибюле и обратился к высокому, благородного вида, старику, принимающему в гардеробе одежду:
— Вы не подскажете… Я ищу Леонида Кирилловича Рогаль-Левицкого…
— Я Рогаль-Левицкий, — с достоинством отозвался гардеробщик.
Дерибасов настолько растерялся, что лишился дара речи и неуверенно протянул артисту конверт от Мовшензона.
Тот степенно надел очки в тонкой золотистой оправе и, внимательно прочтя послание, с грустной улыбкой проговорил:
— Боже мой, сколько воды утекло!.. Когда-то мы с Савой были неразлучны… Нас так и называли: Пат и Паташон… Я высокий, тощий, он маленький, круглый…
В этот момент в помещение ввалилась шумная компания молодых людей в длинных кожаных пальто и малиновых пиджаках, сопровождаемых смеющимися, пестро-нарядными девицами.
— Возьми, отец, — проговорил один из них после того, как Рогаль-Левицкий обслужил их. — Типа на пиво. — И небрежно бросил на барьер пачку денег, перетянутых тонкой резинкой.
Сделавшись невольным свидетелем этой сценки, Роман густо покраснел.
— Мы с напарником зачислены без зарплаты, — пояснил Леонид Кириллович. — Живем на чаевые. В контракте оговорено все — вплоть до галстука-бабочки и формы прически. Во время смены не положено присаживаться…
Мимо процокала тонкими каблучками затянутая в строгий черный костюм сухопарая брюнетка с блокнотом в руках и, взглянув на старика, неодобрительно покачала головой.
— Мы лишь на пару слов, Маргарита Прохоровна, — оправдался Рогаль-Левицкий. — Это мой племянник из Воронежа…
— Главный администратор заведения, — шепотом пояснил актер, — еще та мегера… Вступать в беседы с посетителями тоже не позволительно…
Торопливо прощаясь, Леонид Кириллович наказывал, там не менее, рассчитывать на него, «если совсем уж станет худо», но для Дерибасова убедительнее всяких слов явилось возвращенное ему рекомендательное письмо Мовшензона, что по Фрейду можно было толковать как овеществленный отказ в помощи.
На вокзал он вернулся, когда бывший токарь-инструментальщик уже закрывал камеру хранения.
— Надо бежать, — торопливо проговорил он. — Живу на Павлика Морозова, это совсем рядом… А ну как промахнутся, да пальнут в наш дом…
Пушечная стрельба все продолжалась и отдавалась в затхлом объеме зала ожидания приглушенным дребезжанием высоких, плохо промытых окон. Пассажиры в тихой покорности перемогались на пластиковых скамьях, между которыми лениво прогуливался молоденький милиционер, поигрывая резиновой дубинкой. Плакали грудные дети. Изредка хрипловатый металлический женский голосок объявлял по громкоговорителю об изменениях в расписании поездов.
— Если бы Ельцин в девяносто втором не получил от Верховного Совета дополнительных полномочий для проведения реформ — до этого бы не дошло, уверяю вас, Сергей Иванович… — Журчала рядом с Рубеном тихая беседа двух провинциальных интеллигентов в заношенных шляпах.
— Абсолютно согласен с вами, Пётр Лукич. Стоило «человеку президента» в Совете на две недели положить очередной его указ под сукно, чтобы он не был рассмотрен, — и документ становился легитимным! Так вступил в силу указ о «приватизации по Чубайсу»… В конце концов, сам же Хасбулатов почувствовал себя обманутым.
— Ох, уж эта «прихватизация»… А ведь была концепция Михаила Малея, она предусматривала пятнадцатилетнюю программу истинно народной приватизации, каждый из нас должен был получить именной чек в шестьсот пятьдесят раз дороже, чем чубайсовский. А главное — их нельзя было пустить на рынок, чтобы всякая шпана не скупила по дешевке… Ты мог вложить его в любое предприятие и всю жизнь получать дивиденды…
— Но долгий срок, как мы с вами понимаем, Пётр Лукич, этого пьяницу не устраивал… Он сам возглавил распродажу государственной собственности, раздал ее за гроши приближенным, а народ оказался на помойке…
— А Хасбулатов-то где был? Почему не противодействовал правительственному варианту чудовищной приватизации? Ответ прост: зачем возражать, если гайдаровская команда помогает Дудаеву, гонит в Чечню потоки денег… Рука руку моет…
— Потеряли Союз, теперь, похоже, теряем Россию…
— Дяденька, помогите Христа ради… — раздался рядом тонкий жалобный голосок, и к Дерибасову приблизились два замурзанных мальчишки лет десяти-двенадцати в мятых, несвежих ветровках. — Сами мы не местные… Отца у нас нету, а мамка в больнице, нужна срочная операция…
Роман знал, что в российских городах действуют целые синдикаты профессиональных попрошаек, работающих на хозяев, но, тем не менее, нищим всегда подавал, ибо тот, кто вышел к людям с протянутой рукой, уже заведомо унижен жизнью.
Получив деньги, один из беспризорников прилепился взглядом к значку на лацкане пиджака Дерибасова в виде двух театральных масок и восхищенно проговорил:
— Класс… Я бы тоже себе такой повесил.
— Что же в нем классного? — махнул рукой Дерибасов.
(Скуластые, голубоглазые, с выгоревшими бровками и тем грубым загаром лица, что бывает от долгого пребывания на солнце и ветру, ребята были очень похожи.)
— Мы с Гришкой тоже — то плачем, то смеемся, — почти весело сообщил он.
— Вы что же — братья?
— Близняшки. Только из разных яиц, — пояснил тот, что звался Гришкой. — Мишка на десять минут старше.
Роман отстегнул значок и протянул близнецам.
После краткой перепалки они пошли на мировую: «Будем носить по очереди».
— И давно вы в бегах? — спросил Дерибасов.
— С девяносто первого, — сообщил Мишка (Дерибасов уже отличал его по отсутствию переднего зуба). — Как приехали к Белому дому защищать демократию. Мы и сейчас за Ельцина против этого злыдня Хасбулатова.
— И что же вам хорошего от этой демократии?
— Клево! — наперебой заговорили ребята. — В школу ходить не надо. Хочешь — шляйся по вагонам или помойки потроши, богатые даже колбасу выбрасывают… Хочешь — нюхай клей для балдежа… А если кодлой собраться — можно у какого-нибудь поддатого лоха сигареты отжать, а то и кошелек…
— Без дома, без родителей… — усомнился Роман.
— Дом у нас — под платформой на станции «Серп и Молот», — пояснили новые знакомцы. — Сухо, тепло и мухи не кусают. А родители — или пьют или все запрещают. В детдоме тоже ничего хорошего. Перловая каша, режим дня и за территорию не выходить. Старшие отнимают компот и деньги, а то могут и опустить
— Вы знаете хоть, кто такой Пушкин?
Беспризорники припоминающе заморгали глазами.
— Он… это самое… ну, вроде полководец, — предположил Мишка.
— Он еще через Альпы переходил, — добавил брат.
— Учиться вам надо, ребятки… — сочувственно заметил Роман.
— А мы, когда маленькие были, начинали учиться с матерных слов, — хохотнул Гришка. — По-другому у нас в доме не говорили!
— Дяденька, а можно на деньги, что вы дали, мы купим пепси-колы? — заискивающе спросил Мишка.
— Валяйте, — разрешил Дерибасов.
Пацаны метнулись к буфету и вскоре вернулись с тремя картонными стаканчиками, в которых истаивала пеной коричневатая жидкость.
— Это вам, — протянули они один из стаканчиков Роману.
Тот растроганно принял угощение.
Дежурный милиционер, постукивая дубинкой по раскрытой ладони, направился в их сторону; беспризорники шарахнулись от Дерибасова и с дробным топотком скрылись из вида.
В зале раздалось объявление об отправлении очередного поезда. Соседи Романа прервали свою политическую беседу и, подхватив разбухшие портфели, поспешили к выходу на платформу.
Дерибасов ощутил вдруг чугунную усталость тела, легкое головокружение и начал стремительно проваливаться в сон. Подложив под голову свою сумку, он прилег на скамью и вскоре отключился.
Снилось Роману бесконечное, утомительное блуждание по кривым сумрачным коридорам то ли общежития, то ли гостиницы, где ему была отведена комната, номер которой он никак не мог вспомнить.
Пробудился он от ноющей боли в затекшей шее и с недоумением обнаружил, что голова его лежит на голом пластике. Минутой позже выяснилось, что исчезла не только сумка, но и портмоне с деньгами и документами, которое лежало во внутреннем кармане пиджака. «Ограбили!» — полыхнула паническая мысль, и Дерибасова охватила безысходность заблудившегося в лесу. В голове шумело, во рту противно отдавало желчью, а перед глазами змеились золотистые спиральки. Рывком поднявшись на ноги, он покачнулся и чуть было не упал. Лихорадочно обследуя пространство вокруг своего вокзального пребывания, Роман заглянул под скамью и — как счастливое обретение и редкую удачу — обнаружил там свой паспорт. Сохранилась и нотариально заверенная копия его диплома об окончании училища, предусмотрительно спрятанная им под обложку.
Дежурный милиционер куда-то исчез.
Дерибасов бессильно откинулся на спинку скамьи и прикрыл глаза, перебарывая головную боль и пытаясь собрать воедино для дальнейших действий вялые, раздробленные мысли. Стрельба за окнами, кажется, стихла. А, может, он ее просто не слышал сквозь гул в ушах. Глухая, беспросветная безнадега овладела им. Мучительно, будто с похмелья, хотелось пить.
Приподняв тяжелые веки, Роман увидел — в зыбком, миражном дрожании окружающей обстановки (а, может, это померещилось), — напряженные фигурки Гришки и Мишки, возникшие перед ним.
— Мы их найдем, этих щипачей, — проговорил один из них и протянул Дерибасову хрустящую купюру.
Получив ее, Роман пьяной походкой направился к буфету, чтобы залить пустынную сухость во рту.
Полная буфетчица в несвежем белом халатике недоверчиво осмотрела протянутые Романом деньги, и в следующий момент раздался резкий переливчатый звук зажатого в ее губах свистка.
— Милиция! Дежурный! — завопила женщина. — Тут фальшивомонетчик!
Несколько минут спустя милиционер, грубо заломив Дерибасову руку за спину, выводил его из помещения, а вслед летели насмешливые выкрики, свист и улюлюканье кучки ликующих беспризорников, среди которых были и знакомые Роману братья.
«Откуда… у них… столько ненависти и жестокости?» — бессильно подумал Дерибасов, и ему стало по-детски жалко себя.
В милицейской комнате, осененной портретами Ельцина и Дзержинского (хотя президент и пугал народ возвратом коммунистов во власть, суд над ними так и не состоялся) — полноватый курчавый майор в тесном кителе, навалившись на стол, доверительно пояснял Роману:
— Конечно, и попрошайничают, и воруют, и, как видите, даже клофелин освоили. Раньше этим только проститутки пользовались, чтобы усыпить и обчистить клиента... А что мы можем сделать? Регулярно отлавливаем бездомных ребятишек, направляем в спецприемник ГУВД, их распределяют по детдомам, а они оттуда бегут…
— Но… при чем тут эта фальшивая купюра?
Майор усмехнулся.
— Развлекались пацаны. У них это называется прикалываться. На днях так прикалывались, что на товарной станции чуть не забили насмерть бомжа. А этот фальшак мы вычислили еще месяц назад. Один педофил расплачивался с ребятами деньгами, отпечатанными на цветном ксероксе. И что ж эти шельмы удумали? Ездили по кладбищам и покупали у подслеповатых бабушек искусственные цветы и веночки. Старушки умилялись, что мальчики почитают умершую родню, а тем нужна была сдача! Вот вам, готовые артисты… Итак, что находилось в похищенной сумке?
— Личные вещи, — припомнил Дерибасов. — Смена белья, мыло, зубная щетка… Книга трагедий Шекспира и рукопись моего романа «Тайна черного замка».
— Постараемся отыскать, — обнадежил страж порядка. — Что касается украденных денег — тут ничего обещать не могу. Они разделят их на всю кодлу и быстро потратят. А вам надлежит в течение трех дней зарегистрироваться в Москве. Иначе могут быть неприятности.

На распутье


Обстрел Дома Советов завершился капитуляцией защитников. По вокзальному телевизору Дерибасов видел, как побежденные в сопровождении конвоя — понуро, гуськом направляются к поданному автобусу. Среди них, перекинув плащ через руку, замедленно шагал Хасбулатов, и его бледное, отрешенное лицо выражало горькую безысходность поражения и затаенный страх возмездия.
— Гляди, как прижал хвост, — комментировали соседи Романа по залу ожидания. — А был такой наглый, что с трибуны Ельцина обзывал пьяницей.
— Он и есть пьяница…
— А этот наркоман, всем известно! Он и сейчас, похоже, под кайфом!
— Господи, кто нами правит!..
— Всякая власть от Бога.
— Если уж так, лучше бы ваш Бог оставил коммунистов. При них, по крайней мере, зарплату выдавали регулярно и в Крым можно было поехать по путевке.
— Паны дерутся, а у холопов чубы трещат. Кто бы ни взял верх — народу будет только хуже.
Эта последняя реплика отозвалась в Дерибасове тоскливым предчувствием дальнейших своих неприятностей.
Как и большинство его однокашников по театральному училищу, Роман с восторгом принял нарождающуюся в стране демократию, которая должна была наконец-то освободить искусство от мертвящего гнета идеологической цензуры. Он участвовал в митингах на площади имени Ленина, где в бронзовую фигуру Вождя революции можно было метнуть перезрелый помидор или яйцо, а в памятном августе 1991 года шагал в ликующих многотысячных шествиях по проспекту Революции, празднуя разгром «коричневого путча красных». Дерибасов и его друзья с молодым максимализмом отметали недавнее прошлое отечества, управляемого однообразно одетыми и единогласно голосующими партийными функционерами. Демонстранты четко знали, в какой России больше не хотели бы жить, что же касается будущего родины, овеянной лучами свободы, оно представлялось весьма расплывчатым, но счастивым.
Последующая жизнь превращала этот несовершенный эскиз будущего в настоящее, привнося в него неожиданные и жесткие — порою до издевательского шаржа — штрихи (напыщенные банкиры с их лимузинами и яхтами, старики-ветераны, ковыряющиеся в мусорных баках, рабочие на рельсах, требующие зарплаты)… И все же Дерибасов продолжал верить Ельцину и его молодой команде, доказавшей необходимость экономической «шоковой терапии», и даже в начале нынешнего года вместе с товарищами распространял среди населения тонкую брошюрку «Приватизация в кармане», где было сказано: «Приватизационный чек — это своего рода пропуск в ряды совладельцев доли собственности предприятий». А говоря попросту, гайдаровско-чубайсовский ваучер гарантировал каждому россиянину кусок национального пирога, соответствующий стоимости двух автомобилей «Волга»…
— Да хватит ныть! — прервал вокзальную дискуссию чей-то бодрый голос. — Вы забыли, как при коммунистах ездили в Москву за колбасой! А что касается наших олигархов… Первые нажитые миллионы всегда бывают грязные! Возьмите пример Америки! Зато эти «новые русские» наконец-то поднимут экономику, дадут нам рабочие места, а их дети, которые получат за рубежом блестящее образование, сделают Россию процветающей страной!
Роман готов был согласиться с таким прогнозом, но его сейчас куда больше заботило свое плачевное настоящее.
Ему стали уже приоткрываться потайные стороны пестрой вокзальной жизни, где приезжих подстерегали десятки темных личностей с целью обворовать либо облапошить. Навстречу сошедшим с поезда кидались напористые молодые люди с яркими коробками кухонной утвари, чтобы «впарить» дешевую подделку под импортную посуду либо электроприборы. «Наша фирма проводит акцию! — радостно верещали они. — Вам повезло, вы выиграли! Надо лишь оплатить затраты на рекламу!» С ними конкурировали уже хорошо известные Дерибасову по Воронежу «лохотронщики» и «наперсточники», заманивающие простаков посулами легкого выигрыша. Наглые цыганки в цветастых юбках и шалях промышляли гаданием либо навязывали доверчивым провинциалам синтетические куртки, выдавая их за кожаные; другие же, одетые с подобающей бедностью, тонкими жалобными голосами заученно просили милостыню в числе прочих разнообразных попрошаек.
Вся эта публика, промышляющая под бдительным присмотром милиции, судя по всему, неплохо зарабатывала. Даже неряшливые бомжи с бурыми отечными и побитыми лицами были постоянно пьяны. Роман же страдал от изнуряющего, сосущего чувства голода.
Несколько раз ему удалось поднести багаж прибывших пассажиров от перрона до стоянки такси, а после перекусить в буфете заветренными бутербродами с жидким кофе. Но этот скромный бизнес пришлось оставить после того, как Дерибасова поймал за рукав пожилой потный татарин с бляхой носильщика на робе и грозно предупредил:
— Еще раз перехватишь клиентов — морда бить будем! Башка отрывать!
Изучая окрестности вокзала, он услышал в затхлом подземном переходе, ведущем к улице Казакова, звуки скрипки, наигрывающей цыганскую рапсодию Равеля, и на выходе из него обнаружил тоненькую светловолосую исполнительницу, у ног которой лежал раскрытый футляр, негусто притрушенный смятой бумажной мелочью. Мимо проходили гогочущие студенты, по краям тротуара лепились покорные старухи, торгующие дачными солениями, выставленными на деревянных тарных ящиках, у голубенького киоска пили пиво, громко матерясь, парни в черных длиннополых пальто. От испятнанного, замусоренного асфальта пахло мочой, озабоченная серая крыса пересекла Дерибасову дорогу и проворно скрылась в оконном приямке ближайшего дома.
У скрипачки было чистое, бледное лицо, играла она со старанием прилежной ученицы, и у Романа возникло пронзительное сострадание к девушке, словно бы выставленной на всеобщее поругание.
Позже, по указательной стрелке, прошел он к театру Гоголя и обнаружил там наглухо закрытую парадную дверь и слепые, словно бы умершие, репертуарные щиты по ее бокам.
«Конец искусства, — мрачно заключил он. — Духовный апокалипсис».
В подземном переходе под Садовым кольцом, ведущем от вокзала, он выцелил свободное местечко между киоском с развешанной бижутерией и стоящей на коленях с иконкой Николая Угодника нищенкой, бросил на пол свою клетчатую кепку и произнес голосом бывшего генсека Горбачёва:
— Дорогие товарищи! Процесс пошел. Курс партии на перестройку и ускорение будет продолжен. Мы смогли его не только начать, но и углубить…
После того, как «Горбачева» сменил «Ельцин», а того «Хасбулатов», возле Дерибасова собралась кучка заинтересовавшихся лиц. Роман исполнил свой пародийный монолог из студенческого капустника, и, наконец, к ногам его была брошена первая затрепанная, честно заработанная актерским трудом купюра.

Абсолют


К вечеру, когда схлынул поток поспешающих с работы москвичей, и стоящая у ног Дерибасова коробка из-под обуви заметно пополнилась подаяниями, к нему подошел бородатый бомж в спортивной вязаной шапочке, солдатском бушлате и вздутых на коленях тренировочных штанах с лампасами.
— Наконец-то, — проговорил он, щуря в приветливой улыбке темное оплывшее лицо. — Наконец-то хоть один культурный человек среди нашей шатии-братии… Абсолют, — представился он, протягивая Роману заскорузлую пятерню. — Николай Гаврилович… Профессор… Нам бы с вами посидеть, поговорить об истине…
Дерибасов представился, несколько озадаченный осветленным, чуть размытым взглядом незнакомца, что бывает у хронических пьяниц и душевнобольных.
— Где вы намерены ночевать? — деликатно поинтересовался бродяга.
— Признаться, я об этом еще не думал… — растерялся Роман, которого этот практический вопрос застал врасплох: на вокзале бездомных гоняла милиция, а рассчитывать на место в гостинице не позволяли средства.
— Будете моим гостем! — неожиданно предложил Абсолют.
«Пожалуй, деваться некуда», — после минутного колебания заключил Дерибасов.
— Вам понравится, вот увидите! — возбужденно говорил Николай Гаврилович чуть позже, на ходу поправляя лямки линялого рюкзака, из которого торчала небольшая деревянная вешалка с ржавыми крючьями.
Они шли уже знакомым Роману бетонным тоннелем, ведущим со станции метро «Курская», в конце которого, в багровом мареве нечистого городского заката, струились жалобные звуки скрипки. На этот раз возле музыкантши лежала кудлатая бездомная, судя по всему, собачонка, покорно положив лисью мордочку на лапы.
— Еще как будете довольны! — сквозь одышку частил спутник. — Вот только… — смущенно понизил он голос, когда поравнялись с продуктовым магазином, — одна беда — засыпаю я плохо, если не приму… — Он красноречиво щелкнул себя по шее. — Может, наскребете на четвертинку? Мне, право, неловко…
Когда у прилавка Дерибасов считал деньги, профессор шепнул ему на ухо:
— А если бы поллитровку — то еще лучше… И пару «жигулевского»…
Хотя переулок назывался Нижним Сусальным (что порождало мысль о богатстве и золотых украшениях) и располагался почти в центре Москвы, — в облике его невысоких, облезлых домов и пожелтевших пыльных тополей заключалось нечто тоскливо-провинциальное.
Деревянный двухэтажный барак, потемневший от времени, зиял выбитыми стеклами окон, а иные были заставлены фанерой.
— Идет под снос, но у меня электричество и даже водопровод, — с гордостью сообщил Абсолют.
У подъезда с изъеденным ржавчиной козырьком сидели на корточках, перекуривая, несколько азиатов, судя по всему приехавших на заработки мигрантов.
— Салям алейкум, профессор! — поприветствовали они. — Добрый вечер!
— Меня тут уважают… — негромко заметил Николай Гаврилович.
Войдя в дом, они спустились на несколько ступеней по скрипучей лестнице, и Абсолют, толкнув обитую пыльным дерматином дверь, торжественно произнес:
— А вот и мои апартаменты!
На Дерибасова пахнуло тяжелым, смрадным запахом помойки, который исходил от груды сваленного в углу бытового хлама. Правее, под мутным окошком, лишь в верхней части которого тлела полоска наружных сумерек, угадывался деревянный топчан, покрытый обгоревшим с угла одеялом.
Хозяин щелкнул выключателем, и в желтом свете голой электрической лампочки выявился строй поблескивающих, тщательно вымытых и рассортированных по емкостям бутылок.
— Располагайтесь, будьте как дома, — радушно предложил Абсолют, бросая рюкзак на пол и подвигая грубую скамью к низкому столику, составленному из тарных ящиков. — Вы артист, я профессор, образованным людям всегда найдется о чем побеседовать! — бодро добавил он, поспешно извлекая из жестяной коробки нехитрую закуску и выставляя на истерзанную клеенку.
Дерибасов робко осмотрелся. Каморка была крохотной, и, судя по цементному полу и толстым крючьям в сводчатом потолке, никогда не предназначалась для жилья. Однако у кирпичной стены ее потаенно журчал унитаз, из запотевшего бачка которого свешивалась гиря от настенных ходиков, а рядом помещалась порыжевшая от ржавчины раковина с медным краном.
— Все для вашего удобствия! — констатировал Николай Гаврилович.
«Спасибо, Чацкий, брат», — мысленно поблагодарил Роман, привлекая всю свою актерскую волю и систему Станиславского, чтобы побороть брезгливость и войти в образ обитателя «дна жизни», который воспринимает обстановку убогой лачуги как обыденность и даже благо.
— Таких апартаментов ни у кого нет! — вещал между тем хозяин, вскрывая консервным ножом банку килек в томатном соусе. — Ютятся в шахтах теплоцентрали либо и вовсе на вентиляционных решетках метро. А у меня — красота! До весны дом не сломают, перекантуюсь, а потом уеду с Киевского вокзала в Лесной городок, там речка и луг, и верба, под которой можно ночевать… Курорт! Ну, за приятное знакомство! — заключил старик, трясущейся рукой разливая водку по захватанным граненым стаканам.
Спустя несколько минут Дерибасов поразился, как стремительно менялось лицо случайного собутыльника: щеки его обвисли и побурели, под глазами набрякли мешки, а взгляд приобрел опасный стальной блеск.
— Всем недовольна, все не так! — неожиданно пустился он в воспоминания, покачиваясь на скамье и расхлябанно жестикулируя. — Чего тебе, фурия ты сварливая, еще надо? Деньги приношу? В театры и кино ходим? Родственников твоих опостылевших навещаю? Какое мне дело до соседей Куликовых, что они купили кухонный гарнитур? Не в наружных приобретениях, а в собственной душе надо искать благо жизни!
Выстреливая эти фразы, Абсолют клокотал праведным гневом, все более распаляясь, и даже выхватил из своей свалки в углу кусок арматуры и потряс ею над головой с воплем: «Убить бы тебя, курву!»
«Кажется, я влип», — отметил про себя Роман, тоскливо готовясь в случае самообороны применить полученные в секции каратэ приемы.
Но в следующий момент старик в ярости хватил витым прутом по топчану, отбросил его и, вернувшись к столу, с неожиданным спокойствием проговорил:
— Наливай, что ли… Это бабье кому хочешь нервы истреплет…
— Вы правы, Николай Гаврилович, — деликатно согласился Дерибасов.
Размашисто запрокинув стакан и трудно отлавливая вилкой ускользающую кильку, Абсолют припоминающе проговорил:
— Так о чем мы… — После чего занырнул рукой под стол и достал обрывок разъятой пополам книги в испятнанном переплете. — Ага… Вот, послушай… «Истина — верное, правильное отражение действительности в мысли, критерием которого является практика» — прочитал он. — Начал я это осмысливать, и у меня ничего не сходится! Раньше я обожал свою жену, несмотря на гарнитур Куликовых и что все делаю не так… Она была для меня, как сказано в той книжке, «идеал мечты» по всем точкам — с ее кудрями, задницей и детским голоском… Но вот пришла горбачёвская Перестройка, а потом дерьмократ Ельцин, из Конторы меня шуганули, пришлось ехать на лесосплав на реку Белая… А когда вернулся — оказалось, моя ненаглядная снюхалась с участковым, с жилплощади меня выписала, а квартиру продала… Ты улавливаешь?
— Признаться… не совсем…— начал было Роман, но старик нетерпеливо перебил:
— И вот после этого… Несмотря, что у нее осталась та же скульптура тела и кудри, и голосок, — для меня она стала последняя тварь и грязная сука… Так в чем же истина? И что правильно?
— Истина существует объективно, — припомнил Дерибасов лекции по марксистской философии. — Но каждый открывает ее по-своему… субъективно.
— Дорогой ты мой! — просиял Николай Гаврилович. — Где ж ты раньше был… А у меня чуть крыша не поехала… Из-за курвы-жены утратил опору чувств, а из-за этой долбанной истины — опору разума… Запил тогда крепко…
Когда бутылка была ополовинена, чувство исходящей от собеседника опасности постепенно притуплялось в Дерибасове, сменяясь состраданием к этому мятущемуся в водовороте жизни человеческому обломку.
— «Абсолют, — читал между тем Николай Гаврилович, — понятие идеалистической философии для обозначения вечного, бесконечного, безусловного, совершенного и неизменного субъекта, который самодостаточен, не зависит ни от чего другого, сам по себе содержит все существующее и творит его». Начал я обмозговывать это, и мне открылось: елки зеленые, это же про меня! Сам посуди: мать у меня была стерва, родила меня для себя, и жил я, как кролик с прижатыми ушами, опасаясь очередной выволочки… Потом ее место заняла красавица-жена, которую боялся потерять, а потому подчинялся… А еще надо мной — Контора… А выше — андроповы-черненки-горбачёвы-ельцины… И все требуют, и всем я чего-то должен… А теперь — на-кося выкуси!.. Ну, — завершил он свой монолог, — давай отлакируем пивком, и на боковую… Спасибо за беседу…
Когда допивали «жигулевское», злобная муть качнулась в осоловелых глазах старика, и он проговорил вязнущим языком, протестующее махая перед Романом скрюченным пальцем:
— Но ты не думай, залетный… Не на того напал… Я из десяти девяносто семь выбиваю… Если ты чего — из-под земли достану… Переверну всю… как ее… биосферу… — И с этими словами рухнул на топчан.

В подземном переходе


Что-то праздничное чудилось Дерибасову в пробудившемся утреннем городе, и Роман чувствовал себя почти своим среди торопящихся на работу москвичей, оттого что у него был какой-никакой ночлег и свое место в подземном переходе, ведущем от площади Курского вокзала к Земляному валу.
Сегодня, когда он поставил к ногам коробку для милостыни, его ближайшие соседки по «бизнесу» уже начали трудовой день. Стоящая на коленях в согбенной позе скорби и смирения старуха-нищенка в черной хламиде, как обычно, не обратила на Романа внимания, вся сосредоточенная на молитвенных поклонах. Зато торгующая бижутерией миловидная Манана приветливым мелодичным голосом пригласила Дерибасова в свой крохотный киоск и налила из термоса горячего кофе.
— Хачапури совсем свежие, — приговаривала она, угощая Романа, — мама испекла специально для вас…
Грузинка из Сухуми, пианистка Манана чудом прорвалась в Россию во время межнационального военного конфликта, оставив в центре города четырехкомнатную квартиру со всей мебелью и роялем. А теперь ютилась в «однушке» где-то в Чертаново — с мужем-архитектором, малолетней дочерью и больной матерью.
— Анзор вынужден заниматься частным извозом, — жаловалась она, — а у мамы нет даже паспорта, боится выходить на улицу… Но главное — удалось сохранить семью, вместе легче выживать… А как же вы, Ромочка?.. Такой молодой и совсем один… в этой ужасной Москве…
— Я завоюю «эту ужасную Москву»! — легкомысленно отвечал Дерибасов. — Даже если придется жить в канализационном коллекторе!
Едва приступил он к своим пародийным композициям, явился «крышующий» обитателей подземного перехода полноватый рыжий милиционер по кличке Карман. В начале дня он проводил утренний досмотр тоннеля, изгоняя случайных чужаков, а к вечеру собирал мзду со «своих».
— Неважно выглядишь, артист! — весело подмигнул он Роману. — Что, «птичья болезнь»?
— Вчера малость перебрал, — признался Дерибасов, втайне сознавая, что место ночлега придется менять: за несколько дней он приспособился к неуравновешенному характеру Абсолюта, его пьяным бредням и удручающей антисанитарии жилища, но заканчивать каждый день алкогольными возлияниями было ему не под силу.
— Ну ладно! — торопливо посучил ногами Карман. — Изобрази мне Жирика, да я побежал!
Роман назидательно воздел палец и зачастил яростной скороговоркой:
— Когда мы придем к власти — всех демократов поставим к стенке! А коммунистов повесим на кремлевской стене! Я стану президентом и наведу в стране порядок! Всех хлюпиков-интеллигентов — к чертовой матери! В Сибирь! На лесоповал!
— Ничего, дождутся они, — добродушно пообещал милиционер, когда Дерибасов закончил монолог. — Скоро всех этих экстремистов возьмем за жабры… «Но есть, есть Божий суд наперсника разврата!» — неожиданно продекламировал он и ушел, весьма собою довольный.
Эту проститутку в короткой кожаной юбке и ажурных черных чулках на суховатых прогонистых ногах Роман замечал и раньше во время своих импровизированных концертов. Кареглазая блондинка с породистым горбоносым лицом, она обычно стояла чуть поодаль, опершись спиной о стену и выставив точеное колено в ожидании очередного клиента. Судя по всему, пародии «Артиста» (такую кличку дали Дерибасову обитатели подземного перехода) нравились жрице любви и вызывали поощрительную улыбку, а иногда даже смех. Кратко поторговавшись, ее воровато «снимали» осторожные мужчины, и девица на некоторое время исчезала, а, возвратившись, небрежно бросала Роману более чем щедрое подаяние, имея вид независимый и горделивый.
Но на этот раз ее не оказалось на своем «рабочем месте», а когда — ближе к полудню — наконец появилась, Дерибасов едва узнал бывшую яркую красотку: остатки макияжа были размазаны по ее припухшему лицу, глаза покраснели то ли от слез, то ли от расплывшейся туши, а на скуле явственно проступал припудренный синяк.
— Артист, выручай, блин… — хрипловато проговорила она. — Всю колотит… Мне сейчас хотя бы «косячок» выкурить… а эти скоты выгребли из сумочки и бабки, и ключи от хаты… Сволочи… Вроде безобидный старичок, а с ним оказалось еще два амбала… Еле ноги унесла… Ты не сомневайся — к вечеру отработаю и верну, — заверила она, принимая от Романа деньги трясущимися руками. — За мной не заржавеет…
Долг она возвратила после часа пик, уже обретя прежнюю «боевую раскраску» лица, а вместе с нею и защитную пренебрежительность взгляда.
— Послушай, Артист, — поинтересовалась она, закуривая тонкую дамскую сигарету. — Это правда, что твоя фамилия Дерибасов?
Роман подтвердил, поразившись, насколько быстро распространяется информация среди «подпольного» населения столицы, существующего параллельно с ее официальной жизнью.
— «На Дерибасовской открылася пивная»… — усмешливо напела проститутка. — Еврей, что ли?
— Это испанская фамилия, — покраснел Роман. — Когда Франко пришел к власти, мой отец Мигель Дерибас был вывезен с другими детьми в Советский Союз… Тут его записали на русский манер: Михаил Дерибасов.
— Ну и воняет же от тебя! — сморщила она нос. — У Профессора, что ли, ночуешь?
— Больше негде.
— Держись от него подальше, — посоветовала девица. — Мутный старичок… То ли бывший тюремный охранник, то ли палач… На вокзале подбирает иногородних, кому ночевать негде, и обчищает до нитки… Несколько раз забирали в ментовку, а у него справка, что сумасшедший… — Она затоптала окурок и неожиданно предложила: — Слушай, Артист… Наша Надька уехала к своим в Крым на две недели… Можешь пока пожить у нас… Хотя бы отмоешься… Тут недалеко, в Лялином переулке. Кстати, — добавила она, — для здешних козлов я Эльвира. А ты можешь называть меня просто Людой.

Лялин переулок


— Нас тут три ляльки, — хохотнула Людмила, когда Роман прочел название переулка на старом трехэтажном доме, фасад которого еще хранил кое-где лепнину в виде веночков.— Хозяин сдает хату, а мы оплачиваем его проживание в интернате для старых большевиков.
Широкая мраморная лестница подъезда, истертая подошвами многих поколений, в сочетании с узорчатой ковкой перил напоминали о благополучии какой-то давней жизни, ныне утраченном.
Людмила нажала на кнопку электрического звонка у двери, выкрашенной облупившимся суриком, и вскоре ее открыла невысокая полноватая девица в газовой косынке на бигуди и толстом мохеровом шарфе на пояснице поверх байкового халатика.
— Светик, у нас гость, — с извиняющимся смешком проговорила Людмила, втягивая за собой Дерибасова в темную щель коридора.
— Людка, ты шо, сдурела? — округлила глаза Светик. — Мы ж давали слово…
— Тю! Да это совсем не то, что ты думаешь! — оправдалась Людмила. — Этот хлопчик — тот самый Артист, про кого я вам казала…
— А если мамка заявится — як докажешь, шо не клиент?
— Скажу — двоюродный братик из Воронежа, — нашлась Людмила. — У него и паспорт с пропиской есть.
Пожав плечами, Светик скрылась в одной из комнат, недовольно хлопнув дверью.
— Мне, право, неловко… — смутился Дерибасов.
— Не парься, Светка — «свой парень», — успокоила Людмила. — Мы все трое из Шепетовки, вместе в школе учились. Просто у нее критические дни, вот и бурчит…
Она показала Роману его комнатку — узкую, как пенал, с продавленной тахтой под пледом, небольшим платяным шкафом и плюшевым тигренком на трельяже.
— А теперь снимай одежку, хлопчик, — весело приказала Людмила. — Повешу на балкон проветривать. — И протянула Дерибасову махровый халат, пояснив: — Надькин. Тебе подойдет. Она у нас — дивчина крупная.
Погрузившись в теплую, потрескивающую пеной ванну, Роман издал тихий стон блаженства. «Достойно ль смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними?» — вспомнил он монолог Гамлета, настраиваясь на дальнейшую борьбу за выживание в столице. При всех бедах, обрушившихся на Дерибасова в Москве, он отчетливо ощущал над собой некую защитительную силу, которая не дает ему упасть на самое дно… На свой страх и риск покинув родной город, Роман продолжал оставаться среди своего народа, который — несмотря на вызванную очередной сменой власти разруху и падение нравов — каким-то чудом продолжал сохранять в себе росток доброты… И он отплатит этому народу полной мерой, провозглашая со сцены великие и просветляющие истины…
— Ну, девки, полный пипец! — раздался в коридоре звонкий женский голос. — Только встали на «точку» — менты тут как тут! Мы врассыпную, блин! Успела в переулке нырнуть в тачку какого-то дядечки… Правда, после пришлось отработать головой… Но это ж лучше, чем ночь в «обезьяннике»!
На звонкоголосую товарку энергично зашикали Людмила со Светой, предупреждая, видимо, о постороннем в доме.
— Чего ж сразу не сказали… — упрекнула она.
Эту, третью, обитательницу квартиры звали Ниной. Рыжеволосая, баскетбольного роста, она явилась в броской раскраске вульгарного макияжа, а, когда умывшись и переодевшись в шелковую пижаму, вышла к накрытому в кухне столу, — оказалась миловидной, почти застенчивой девушкой с тонкими иконописными чертами. Освободившаяся от бигуди, смешливая простушка Света с кошачьим личиком была натуральной блондинкой, а снявшая парик Людмила в четком каре смоляных волос, стала похожа на молодую поэтессу Ахматову с известного портрета Альтмана.
Девушки пили только шампанское, а когда Света, прижимаясь к Роману упругим бедром, предложила ему водки, Людмила полушутя окоротила ее:
— Не спаивай мне ребенка! Я привела его, за него и отвечаю!
— Какой же я ребенок!.. — краснея возразил Дерибасов. — Между прочим, моя первая женщина была балериной, — захмелев от вина, добавил он, чтобы поднять свой авторитет среди профессионалок.
— Да ты шо?! — в притворном изумлении всплеснула руками Света. — А я думала, они дают только большим начальникам. И Киров, и Калинин…
— Она была подругой моей матери.
(Татьяна Краснопевцева имела жгучую цыганскую внешность и танцевала в кордебалете. Она приходила в гости — веселая, шумливая, с выверенной грацией движений — и ее пестрый и праздничный сценический образ никак не совмещался у Романа с бытовым, отчего он робел и терял присущую ему ироничность. Она, конечно, догадывалась о его юношеской влюбленности и втайне поощряла ее. В шутку называла Дерибасова «мой идальго», дарила книги по театру, а при встрече, церемонно подставляя смуглую щеку для поцелуя, легонько приникала литым телом. Прикосновения эти, а еще запах ее горьковатых духов вызывали у Романа телесное волнение, особенно изнуряющее по ночам, и он рисовал в воображении рискованные сцены соблазнения женщины. Робость его сменилась решительностью при курьезных обстоятельствах. На спектакле оперетты «Сильва», где Краснопевцева играла одну из «красоток кабаре», сидящий на первом ряду Роман, в ту пору студент второго курса, с изумлением обнаружил, что у лихо отплясывающей канкан Татьяны на бедре порвано сетчатое трико. Эта дыра, мелькающая из-под пены цветных юбок, раскрыла ему какую-то главную тайну театральной жизни и снизила сценический образ балерины… И в следующий визит Краснопевцевой, когда перебравшая коньяку мать уснула в своей комнате, — Дерибасов отважился показать подвыпившей Татьяне модный эротический фильм «Эммануэль»… Обладание женщиной показалось ему краткой вспышкой, соединившей наслаждение с виной греха, а чуть позже, натягивая колготки на точеную ногу, женщина со смешком предупредила: «Ты уж не проболтайся маман, что я тебя соблазнила…)
Два года спустя у Дерибасова была и вторая женщина — Оксана Пащенко — не слишком красивая, но мясистая и доступная однокурсница, отдавшаяся ему в палатке при памятном сборе яблок под Семилуками. Но о ней Роман решил не упоминать.
— Я сразу поняла, шо ты парень не промах! — поощрительно засмеялась Света.
— Волосики, как у моего сыночка, — проговорила Людмила, гладя Дерибасова по голове.— Как он там, с больной бабушкой, зайчик мой?..
— Такой молоденький… — проговорила Нина, глядя на Романа с материнским сочувствием. — Возвращался бы в свой Воронеж… Сожрет тебя эта Москва…
— Не сожрет, подавится! — самоуверенно отозвался Роман.
— Ты даже не представляешь, Артист, какая это помойка, — добавила Света. — Ну ладно мы… Детский садик закрыли, консервный завод обанкротили, в парикмахерской устроили склад спирта… Стали самостийными, а работы нема. Сцепщицей вагонов месяц отышачила на станции и поняла: не, лучше буду передком зарабатывать…
— Мы с Ниной — по необходимости, — пояснила Людмила. — А Светику это дело дюже нравится.
В ответ та порочно хохотнула:
— А шо? «Мы люды темни, нам треба гроши, та харчи хороши»!
«Украинский фольклор», — отметил про себя Дерибасов, а вслух произнес:
— Вот вы говорите — «помойка»… А ведь ко всему прочему Москва — уникальный культурный центр… с давними театральными традициями… Потому я здесь… К вашему сведению, — Смоктуновский, Табаков, Ульянов — все вышли из провинции…
— Сейчас в этом твоем «культурном центре»… — заметила Людмила. — При долбаных демократах… все делается либо за бабки, либо по блату, либо через постель.
— Так было всегда! — горячо возразил Роман. — Еще во времена Шекспира! Человеческая природа неизменна! «Весь мир театр, все люди в нем актеры»… Вот послушайте… Его знаменитый шестьдесят шестой сонет. Разве он не о нас с вами?

Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж
Достоинство, что просит подаянья,
Над простотой глумящуюся ложь,
Ничтожество в роскошном одеяньи,
И совершенству ложный приговор,
И девственность, поруганную грубо,
И неуместной почести позор,
И мощь в плену у немощи беззубой,
И прямоту, что глупостью слывет,
И глупость в маске мудреца, пророка,
И вдохновения зажатый рот,
И праведность на службе у порока…


— Весь мир — бардак, все люди — бля.и, — весело поправила Света и вдруг затянула прозрачным, проникновенным голосом:

Цвите терен, цвите терен,
Тай цвит опадае,
Хто з любовью не знаецця
Той горя не знае…


Подруги с готовностью поддержали ее, и слаженное, переливчатое многоголосье словно бы раздвинуло тесное пространство обшарпанной кухни.

Одна молода дивчина
Тай горя зазнала,
Вечерочки не доила,
Ничку не доспала…


У Дерибасова вдруг заломило переносицу в предощущении слез, а лица поющих просветлели и приобрели выражение мудрой печали.

Ой, дримайте не дримайте,
Не будете спаты.
Десь поихав мий миленький
Иншою шукаты…

Песню хохлушки закончили с повлажневшими глазами, и Света поспешно разлила остатки вина по бокалам.
— За любовь, — неожиданно для себя предложил Роман.
— Будь она проклята,— проговорила Нина, промокая глаза носовым платком. — Мой, кобелина, пока на своих ногах бегал — ни одной юбки не пропускал… А вернулся с Афгана обрубком — не смогла бросить, потому что дура…
— Да ладно вам, девчата! — легкомысленно отозвалась Света. — Такая их порода — всех баб оприходовать! Один мой клиент… Аркадий Борисович… «Знаете, Светочка, в чем проблема стареющего мужчины? Резко снижается яйценоскость! Раньше, бывало, каким только дамам их не носил! А теперь только вам…»
Она допила шампанское и начала новую мелодию — открытым, вольным запевом:

По за гаем зелененьким,
По за гаем зелененьким
Брала вдова лен дрибненький…


Подруги, набрав в грудь воздуха, подхватили:

Вона брала-выбирала,
Вона брала-выбирала,
Тонкий голос подавала…


Песня лилась вольным многоструйным потоком, ширясь и набирая силу, и Дерибасову вспомнились холмистые ковыльные степи Херсонщины, где после первого курса провел в студенческом лагере на берегу Каховского водохранилища последнее советское лето, мягкий южный говор местной смуглянки, ее неумелые ответы на поцелуи, лунная дорожка на воде и горьковатый запах чабреца…

…Дозволь, мати, вдову взяти,
Дозволь, мати, вдову взяти,
Тоди буду пить-гуляти…


Некая несокрушимая, корневая суть народного духа открывалась Роману в этом пении, и душа его начинала испытывать тот таинственный и высокий трепет, что наступал при дробных звуках испанского фламенко, и какая-то покаянная и скорбная любовь затеплилась в ней к этим троим падшим женщинам, когда песня смолкла, сменившись пустой и бессмысленной тишиной…
«Так в чем же все-таки истина, черт возьми?» — качнулась в его хмельной голове последняя мысль, когда засыпал в чистой и удобной постели.

На пятый день


— Подвинься, Артист… Погрей меня… — с тихим смешком проговорила Света, ложась рядом.
Она пришла к Дерибасову, возвратившись с работы где-то на границе ночи и дня, и привнесла в постель запах шампуня и остаточное влажное тепло после принятой ванны.
Роман в это время пребывал в плену миражного эротического сна, где гибкая белокурая танцовщица шаловливо обнималась с ним в сумрачном закулисье театра, а потом вдруг ускользала, оставляя Дерибасова в томительном напряжении неосуществленного желания.
Переход в реальность показался таким естественным и долгожданным, что обладание женщиной Роман воспринял поначалу как удачное продолжение сна. Когда же крутая волна обоюдного высвобождения разбросала по сторонам ненужные более друг другу вялые тела любовников, Дерибасов по-детски заплакал.
— Ты шо, ты шо, дурачок?.. — обеспокоилась Света, покрывая торопливыми поцелуями его шею и грудь. — Не бойся… Я чистая…
Он не отважился признаться, что это были слезы благодарности за то, что женщина хотя бы временно избавила его от гнетущего земного одиночества.
Эта благодарность переросла вдруг в жажду обладания, и Дерибасов словно бы зажмурившись, отрешившись от мысли, что с ним продажная, принадлежащая многим, путана, — решительно, с молодым напором нерастраченной плотской силы, — возобновил любовный поединок.
— Ромочка… красавчик мой… — нашептывала она с просветленным, улыбающимся лицом. — Ты целуешь меня так… будто я твоя коханая…
Он готов был признаться, что в самые слепые минуты их счастливого единения эта случайная партнерша казалась ему почти возлюбленной.
Произошло это на пятый день его проживания в Лялином переулке, когда Дерибасов немного обвыкся на новом месте и уже изучил житейский уклад компаньонок из Шепетовки. Как выяснилось, Нина со Светой были центровые, подбирая клиентов неподалеку от памятника Маяковскому. С утра они отсыпались, а к вечеру таксист дядя Коля отвозил их на точку. Что же касается Люды — дивчины самостоятельной и с норовом — она работала индивидуально, а потому имела вольный режим дня. Однако все трое находились под присмотром загадочной мамки, которая взимала с подруг плату за квартиру (с последующей передачей денег ее владельцу), обеспечивала транспортом, охраной и милицейской крышей, а в случае надобности направляла подопечных на субботники (чаще всего в сауны), где им приходилось обслуживать крутых братков либо начальственных ментов.
— А мне эта долбаная Москва совсем не нравится, — призналась Света, остывая от ласк. — Все куда-то бегут, толкаются локтями, доброго слова никто не скажет… Вчера смотрю — на платформе лежит бомжик… Мертвый уже… И никому до него нет дела… Поднакопим бабла и вернемся в родную Шепетовку… — мечтательно произнесла она. — У нас там каштаны цветут… Ставок* с карасями недалечко… Люблю рыбу ловить на удочку… — Она доверчиво положила голову на грудь Романа. — Ты-то как собираешься в люди выбиваться?
— Очень просто! — бодро отозвался Дерибасов. — Завтра позвоню главному режиссеру Московского Театра Драмы Тимофею Ряднову голосом Михаила Сергеевича Горбачёва и порекомендую принять меня в труппу.
— Ну, ты даешь! — восхитилась Света._ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _
*  Ставок — пруд, запруда. — Прим. автора

Тимофей Ряднов


Просторный кабинет Тимофея Ряднова показался Дерибасову мрачным из-за темной антикварной мебели, а громоздкий резной буфет, вроде бы неуместный в служебном помещении, напомнил княжеский терем времен крещения Руси.
Сам Ряднов — крупный потеющий мужчина — восседал в массивном кресле под портретом драматурга Островского и всем обликом своим — от сивой бороды лопатой до витой серебряной цепочки от часов на обтянутом жилеткой животе — походил на персонажа великого драматурга.
— Присаживайтесь, молодой человек, — пробасил он окающим волжским говорком. — Но заранее предупреждаю — ничем вас обнадежить не смогу… В стране демократический бардак… Театр прогорает… Чтобы сохранить хотя бы костяк труппы — приходится сдавать площади в аренду разным проходимцам либо потешать их на пьяных корпоративах… — Он тяжело вздохнул: — Принял вас исключительно из уважения к Михаилу Сергеевичу…
Роман представил себе, как этот могучий дядька спускает его с лестницы, и разом осознал рискованный авантюризм затеянного розыгрыша.
— С моей точки зрения Горбачёв не просто реформатор… Он созидатель. Хотел построить социализм с человеческим лицом. И если бы Союзный договор был подписан — мы жили бы сейчас в другой стране… — Ряднов сделал паузу и промокнул лоб носовым платком. — Так что передайте Михаилу Сергеевичу мое полное благорасположение… Но что касается вас — увы… Хотя вы актер фактурный и, судя по всему, неглупый… Пока жирует власть тьмы, ничем помочь не смогу… Я пытаюсь сохранить традиции русского национального театра, театра Мочалова, Щепкина, Грибова, наконец… А у этих в чести театральные прохвосты, которые под видом «нового прочтения классики» Чацкого, Молчалина и Софью укладывают в постель, а Хлестакова отправляют в парную с женой городничего Анной Андреевной и его дочерью Марьей Антоновной…
«Бежать, бежать! — запаниковал Дерибасов. — Пока не побили… Бежать, задрав штаны…»
— Третьего дня, — продолжил между тем Ряднов. — Вот здесь, на вашем месте, сидел большой русский писатель и мыслитель Александр Зиновьев, вернувшийся из эмиграции. — Тимоша, говорит, вы что — все тут сдурели? Зачем так рветесь в капитализм? Это же власть денег, прямой путь духовного обнищания нации! А на кой черт вам понадобилось восстанавливать сословное неравенство? Воистину, Россия — проклятая Богом страна, которая всегда выбирает наихудший путь развития. Не пошли за Горбачёвым, послушались номенклатурного мужлана с интеллектом областного партийного завхоза…
И тут Дерибасов — совершенно неожиданно для себя, словно идя на поводу у какого-то бесшабашного искусителя, откликнулся голосом бывшего генсека:
— Вы совершенно правы, Тимофей Иванович… Процесс пошел, народ осознанно принял демократические реформы — гласность, перестройку и ускорение… И если бы нам не мешали… Не подбрасывали идейки со стороны… А мы знаем, кто и для чего их подбрасывает… Перед вами не сидел бы сейчас безработный молодой актер Роман Дерибасов…
Ряднов в изумлении округлил глаза и вдруг разразился раскатистым хохотом:
— Разыграл! — восхитился он. — Самого Тимофея Ряднова разыграл, подлец ты эдакий!
И косолапой медвежьей походкой направился к буфету.
В нем, как выяснилось, был вмонтирован объемистый холодильник, и вскоре на режиссерском письменном столе появился запотевший хрустальный графинчик, соленые огурчики и бутерброды.
— Попал! В самую точку попал! — басил Ряднов, наполняя рюмки. — Все считают меня серьезным режиссером, а я, признаться по секрету, больше всего люблю пародии и капустники! «Влеченье, род недуга»! Ну, показывай еще, что там у тебя…
Когда водка подошла к концу, Дерибасов уже исчерпал весь свой репертуар.
Возбужденное состояние Ряднова, как это нередко бывает с пьющими людьми, сменилось хмельной кручиной.
— Ты вот что… как там тебя… Дерибас… — проговорил он на прощанье, поникая гривастой головой. — Попробуй сунуться к этим… авангардистам хреновым… Они сейчас жируют…

Признание


Среди ночи проснулся он от скандальных выкриков, доносящихся из соседней комнаты.
— Шо за дела, Светка? — возмущался напористый голос Нины. — Как прикажешь тебя понимать?!
— А так и понимать, — запальчиво отзывалась Света. — Сказала не буду, значит, не буду!
— У тебя крыша поехала? Это ж работа! Людка вон с утра пашет и до сих пор не вернулась!
— А мне пахать надоело.
— По двадцать раз кончала, а теперь надоело?!
— Да не ори ты. Романа разбудишь.
— Сколько еще буду прикрывать тебя перед мамкой? «Извините, Альбина Петровна, у Светы ангина… у Светы нарушение цикла…» Она не дура, уже догадывается, что уклоняешься… Перестанет получать за тебя бабло, как обычно — в два счета вытурит с «точки». А на твое место желающих — пруд пруди. Сама знаешь, из Молдовы девки едут, из Казахстана… А недавно, говорят, целый десант ивановских ткачих высадился на Ярославском…
— Бог им в помощь.
Во дворе, под окнами, раздался требовательный сигнал автомобильного клаксона.
— Дядя Коля уже приехал! — всполошилась Нина. — Живо собирайся!
— Никуда я не поеду, — жестко и раздельно произнесла Света.
— Ну и дура! Как дальше жить будешь?
— Какось буду.
— То-то и оно, «какось»! А жилье, питание, одежа? А покупать для матери инсулин? Честно тебе скажу, подруга: не надо было прыгать до хлопчика в койку! И еще: на «точке» больше тебя отмазывать не буду!
Хлопнула входная дверь, и вскоре снаружи взревела мотором отходящая машина.
Через некоторое время Света пришла к Дерибасову в постель и доверчиво приникла к нему.
Женские слезы всегда вызывали в Романе растерянное сочувствие и душевную боль; это шло из детства, когда отец, люто ревновавший красавицу-жену, после очередного скандала исчезал из дома на несколько дней, и несчастная, подурневшая прима театра оперетты Лариса Берсеньева, предварительно смыв с ресниц тушь, беззвучно рыдала перед трехстворчатым трюмо, как бы оценивая свое страдание со стороны.
— Я все слышал, — признался Дерибасов, неумело гладя любовницу по голове. — И не знаю, чем тебе помочь…
— Никто мне не поможет… Нинка правильно меня обозвала…
— Не верь. Ты умница, — успокоил Роман. — Да к тому же красавица.
Она уткнулась мокрым лицом в его шею и сквозь сдавленный плач произнесла:
— Была бы умница… не влюбилась бы… как дура…
— В кого? — словно по инерции спросил Дерибасов.
— В те-е-ебя… В кого ж еще… — заголосила она и в следующее мгновение принялась отчаянно, ненасытно целовать его.
И тела их, уже вполне постигшие друг друга за последние две недели, с поспешной готовностью сплелись воедино.
Потом, умиротворенно лежа рядом, она поглаживала грудь Романа чуткими пальцами и мечтательно говорила:
— Уехать бы с тобой в Шепетовку… Мама тебе понравится, хотя у нее и диабет…
У нас собственный дом, сад и огород… Приготовлю тебе вареников с вишнями… А захочешь — ребеночка рожу… Будешь качать его в холодке под грушей… А я… если надо… обратно пойду в сцепщицы… А то разведем кролей… От них и мясо, и шкурки… Едят травку, а растут быстро… Ну а когда надоест — можешь меня бросить…
Дерибасов слушал все это, сознавая себя эдаким Дон Жуаном, удачливым соблазнителем и подлым обманщиком доверчивых женщин… Будущее представлялось ему долгим и увлекательным приключением, полным ярких встреч, творческих озарений и головокружительных сценических успехов. И разведение кроликов на окраине Шепетовки никак не вписывалось в это бурное действо жизни.