Юлия Баткилина

Не поле перейти. Рассказ


Граница была на асфальте почти не видна. Давно не подновляли, да никто и не просил: каждый знал свою границу так, словно она хлестала наотмашь, только подойди. Ин остановился, вглядываясь, как привык, в дома соседнего квартала. Дорога здесь уходила круто вниз – полированными ступенями. Почему полированными, если никто никогда не спускался по ним? Камень простой, почему он выглядит так, будто по нему ежедневно ходят? Дальше, за лестницей, внизу – цветные черепичные крыши, деревья в цвету, а в его районе полтора тополя да липа. Ни одного фруктового дерева.
С тех пор, как Ину исполнилось пятнадцать, он приходил сюда почти каждый день и, замирая, думал, что будет, если он возьмет сейчас и сделает шаг через границу. Устроится – ну пусть в кабак, как сейчас – но там, где цветут деревья, где яркая черепица, а не серый шифер.
Граница… он представлял, что на дороге лежит змея, длинная анаконда из выцветшей детской энциклопедии. И шипит, открывая плоский рот, показывая раздвоенный язык. А это была всего-навсего полустертая полоса масляной краской. Граница района «Пятый нижний» в богоспасаемом городе Эн. Почему «Нижний», если они наверху? Это была одна из многих вещей, которых никто не знал.
В городе Ина никогда не было ветров. Он только читал о них в книгах.
Уходя от границы, он всегда пару раз останавливался, оглядывался и думал, что будет, если вот взять и переступить её. Это никого не смущало бы – подростки часто торчали у Границы и молча пялились на неровно нанесенную краску, как на главное диво в мире. Потом переставали. Но Ину казалось, что все смотрят и осуждают, буквально каждый – потому он выбирал самую раннюю рань.
Иногда ему не везло – вот как в тот день, когда на плечо легла тяжелая заскорузлая лапища.
Кари было лет сорок. Он годился Ину в отцы, если учесть, как рано тут женились, и он был отвратителен. Оплывшее лицо, налитые кровью глаза, вечно мутный взгляд, как будто ему в череп налили той дряни, которую подают в пивной, и она теперь плещется, плещется – без конца.
– Ты думаешь, почему их никогда не стерегут? – Кари дохнул на Ина пивной кислятиной, притягивая его к себе. – А?
Ин молчал. Во-первых, он не знал ответа, во-вторых, его мутило от запаха, и он старался не дышать.
– Никто не возвращается оттуда… собой, – прошептал Кари доверительно и пьяно. – Жизнь прожить тебе не поле перейти, а, сопляк! Никто… не возвращался.
Ин сделал шаг, выворачиваясь из цепкой этой, грязной клешни, но Кари держал.
– Ты думаешь, я не был? – рыкнул, оглушив ещё одной волной перегара. – Думаешь, я не ходил, а? Думаешь, Кари только зенки за..ик..ливать?
Ин ничего не думал и ничего не хотел знать. Он рванулся, костлявое плечо наконец выскользнуло из пальцев пьяницы. Страна цветной черепицы осталась за спиной – вместе с пошатывающимся Кари, пятки отбили по гладким уличным плитам короткую злую дробь. Если ты слишком слаб и молод, чтобы драться – убегай.
Ин даже не опоздал, когда толкнул засиженную мухами стеклянную дверь пивной. Никого – рано. Хозяин – толстый Тен, с лицом, изрытым пыльной лихорадкой, любовно натирал тряпочкой своё главное достояние – коллекцию серебристых автомобильчиков под пластиковыми прозрачными колпаками. Снимал колпак с каждого, протирал, ставил на место, и колпак тоже полировал, подышав на гладкий пластик. Тряпочка была красная, замшевая, такая яркая в этой серой грязноватой пивной, освещённой молочным светом трех плафонов, пивной, в которой, как ни убирай, все равно под ногами немного липко. В их районе, в «Пятом нижнем», автомобилей отродясь не было, ни одного. Только пяток электрокаров, развозивших товары в пивную, булочную, во все эти тесные лавочки на Центральной улице.
Ин кивнул ему. Ин повозил шваброй по полу, размазав что можно было размазать. Этот день обещал быть таким же, как все, но Ину казалось, что – сырее, серее и обычнее других. Он про каждый день так думал.
– Мальчики», – вздохнул толстый Тен и прошёл за стойку. Он часто вздыхал так над Ином – Ин не понимал, почему. Мир старших был непонятен – и неинтересен. Там ничего не ждало. Ин наизусть запомнил все их разговоры – о том, что плодятся, а работать некому, о том, что где-то прохудилась труба, о том, что когда же это кончится.
Долгие дни, когда он парил вместе с толстым Теном за стеклами пивной, как муха в янтаре, бесконечно перетирая полы, столы, просто гору кружек и тарелок, были полны этих разговоров. Один раз Ин хотел вымыть витрину – просто чтобы лучше было видно, как по улице ходят девчонки с коричневыми и белыми лентами в косах – но толстый Тен не позволил. Ещё не хватало время разбазаривать, и так небось видать с улицы, привезли ли пиво, а из-за стойки – не идёт ли кто.
В «Пятом нижнем» умели беречь время, воду, свет, мыло и слова, не бить зря ноги: не богачи, поди. Ин берег, хотя ему хотелось мыть стекла и бежать бегом, чтобы улица ударяла в пятки. Так было в старых фильмах. Новых в Пятом Нижнем не снимали и не показывали.
Когда-нибудь он вырастет и, возможно, сменит толстого Тена, у которого нет детей и которому запрещено их иметь. А может быть, станет мусорщиком на окраине. Выбор небогатый. Всех развлечений у Ина было, да и впредь предвиделось – улица, бьющая в пятки, старые фильмы и Граница, за которой цвёл «Первый Верхний», недостижимый и весенний, как открытка на бабушкином комоде. Он ничего не хотел знать о том, как живут старшие, чем они дышат, потому что подозревал – тем же, что и он, и когда никто не видит, и когда все смотрят. Иногда кого-нибудь из них вызывают в ратушу, чтобы перевести в отдалённый район, но редко. А так – ничего. Ничего.
– Они сговорились все сегодня трезвыми ходить, что ли, – проворчал толстый Тен. Это была не совсем правда – пяток кружек он успел отпустить ещё до полудня, а клиентура подтягивалась к вечеру. Но толстый Тен любил поговорить, и так как говорить было не с кем, годился и Ин.
– А что бывает, если перейти Границу? – спросил Ин – и ему почему-то стало страшно. Как будто запрещённое сморозил.
– Что бывает!.. что бывает!.. – проворчал толстый Тен. – Пьют потом или чушь несут. А то травки закинутся, где берут только эту дрянь. А ты что такой любопытный?.
Ин пожал плечами и замолчал.
К вечеру в пивной становилось людно. Притащился, неловко загребая ботинками, Кари, грузно упал за столик у двери. Уселись у самой стойки игроки с костяшками домино. Ин мыл посуду, благодарный, что не нужно выходить в зал. Он никого там не хотел бы видеть. Никогда. Он снова был как муха, только янтарь – мутный. Никакого света, это разве свет, то, что здесь…
Кари требовал пива. Толстый Тен наливал.
Потом хлопнула стеклянная дверь, рвано звякнул колокольчик и умолк. Это был отец, и Ин не хотел его видеть ещё больше, чем Кари или шлюху Шин, старую и надушенную, чем всех вместе взятых.
Ин выглянул в зал краем глаза. Его тянуло посмотреть – так же, как тянуло взглянуть на границу. И как с края крыши еще… Только сейчас это было не любопытство, а ненависть.
Отец был пока трезв. Он быстро допивал первую, глядя прямо перед собой. Ин знал, что будет дальше – как отец покраснеет, как обнимет Кари, как потребует ещё и станет ругаться, а потом уснёт на столешнице, свесив большие натруженные руки. Не хотел видеть – но глядел.
Что будет, думалось Ину, если я стану таким же? Если опрокинуть кружку, а потом ещё одну. Отец пьянел. Кари пересел к нему, и они что-то горячо толковали друг другу. Толстый Тен зевал.
Мутнел под потолком свет – от сигаретного дыма и ругательств. Ин думал о Границе, а смотрел на отца – иногда, украдкой. И головокружение и тошнота достигали пика, подступали к горлу, Ин сглатывал, но не пил. Ничего здесь не хотелось пить, даже белую шипучку. Зато хотелось найти что-то такое, чтобы думать только об этом – как кузина Ми, которая день-деньской рисует портреты Благородного разбойника из «Саги о чести». Но ничего, кроме Границы, не перебивало кисловатый привкус этого воздуха. Только её гибельная тяга. «Пьют, – звенело в мозгу Ина. – А то травкой закинутся».
Он даже дёрнулся, когда толстый Тен сказал: «Вали домой давай». Пошёл, почти как сомнамбула, на ходу снимая фартук.
– Сынок, – голос отца, надтреснутый, как его кружка, лучше не слышать. Глухота хорошая вещь. – Сынок! – Ин оглох, Ин взялся за стеклянную дверь. Чёрта с два он остановится, пусть хоть до утра сидят.
– А ну стой, ты как с отцом, а? – прошипел Кари, тяжело вставая, и Ина едва не вывернуло наизнанку – не от запаха, к запаху притерпишься за целый день – от голоса.
– До свидания, - сказал Ин, подавляя тошноту. Колокольчик на двери звякнул.
– Я тебя убью, я тебя уничтожу, сопляк! – прохрипел вслед Кари. Но Ин был уверен – не догонит, где после такой дозы догнать. И всё-таки рванул, и улица била его в пятки.

Остановился только на самом краю, на Обводной, где ни лавок, ни лавочек. Перед ним лежала Граница, флуоресцировавшая во мраке. За потёртыми ступенями переливался «Первый нижний», огоньки-огоньки, только далеко. Улица была пуста и темна. Только разливала чай в полном жёлтого света окошке первого этажа тетка Рея, толстая и улыбчивая. Помахала рукой, снова наклонила чайник. Потрепала по белобрысой башке одного из своих мальчишек – снова наклонила. Ин не ответил. Всё было липко и серо. Рея притворила окно, задёрнула занавеску, и жёлтый свет померк.
И тогда Ин, не колебавшийся ни секунды и вообще не думавший, что делает, переступил границу.
Мир цветных черепичных крыш и далеких огоньков стянулся в игольное ушко и померк. Муть рассеялась.
Никакого «Первого нижнего». Там было пусто и тихо. Немного пыли. Обломок трубы, старое ведро, чей-то фонарь, ещё горит, хотя садится. Никакого неба. Серые стены, словно в заплатах. Потолок терялся в сумраке. И давил на уши ровный негромкий гул. Справа – тупик, слева – прямоугольный проём и два коридора расходятся вилкой, чуть подсвеченные зеленоватым плафоном, плоским, гладким и неправильным, как старый булыжник.
Ин остановился, едва не сделав шаг назад, в спасительные объятия Пятого нижнего района, пахнущие табаком, пивом и пригорелыми пончиками.
Тишина обволокла его, как тёплое одеяло, и он успокоился. Притягательность этого места была не сродни притягательности Границы, края крыши или пьяного отцовского буйства. Оно было спокойным и каким-то ярким, словно серый цвет был сочнее и живее всех цветов, что окружали Ина с рождения. Он ничего не понимал, но не понимать вдруг было сладко и просто.
– Пьют, – прошептал Ин, – а то травкой закинутся.
То есть то, что они узнают здесь, сводит их с ума? Он провёл по ближайшей стене пальцем. Она была шершава самую малость – и удовольствие от осязания ударило в пальцы, как била в пятки улица на бегу.
Неужели от этого можно двинуться рассудком? Ин пнул ведро. Ведро покатилось с гулким звуком, от которого по спине побежали мурашки – восторг и озноб. Это было сродни старым фильмам, пока Ин ещё не объелся их, пока ещё хотелось остаться внутри, когда по серому экрану бежали титры. Ин вдруг подумал, что в перекошенном, пьяном лице отца было что-то такое же настоящее. А в стенах пивной – нет.
Поднял фонарь. Тот жалко мигал, ручка, полукруглая, проволочная, была теплой, стекла – мутными. Ин щупал фонарь, пока не устал радоваться тому, что чувствовали подушечки пальцев. Откуда-то повеяло ветерком – слабым, еле волосы надо лбом шевельнулись. Никогда в «Пятом нижнем» ничего подобного не случалось. Ветерок дул из коридоров, нёс запах металла и скошенного газона. Вкусный запах, хоть ложкой ешь. Ин вдохнул поглубже.
И вдруг понял, что не станет возвращаться. По крайней мере, не сейчас. Он поднял с пола обломок трубы и, держа его, как дубинку, шагнул в прямоугольный проём, за которым ждали серые коридоры – левый и правый.