Сергей Щелоков

Cтихотворения с семью названиями

Новый Грей


 


Никто не хочет по листьям опалым


опавшим опадающим


 


Чего великого дать сим малым


под парусом багровеющим


 


Они наверно всё те еще


и бригантина та еще


 


А может и новая каравелла


под алым шелком плавает


 


Всю жизнь моя левая болела


от сердца ради разума


уж отнималась сразу бы


 


Зато чесалась правая


 


Никто не хочет по водам стоячим


сходящим застывающим


 


Всю жизнь эти девочка и мальчик


ходили друг с другом под руку


везде совершая подвиги


 


и вот осталось два ещё


 


Всю жизнь моя левая немеет


а правая расчёсана


 


Однажды они запустили змея


багрового и алого


 


но он упал на палубу


и вот живёт с матросами


 


Они вдохновенно его лаская


живут печалью светлою


 


Когда-то и Герда искала Кая


под снежными колесами


 


и вот живет с матросами


сношается под ветлами


 


 

Весенний реквием


 


Во времени – не в армии.


Устава


не чтят –


зато читают между строк.


И судорога каждого сустава


воспринимает это как порок.


Выходит так, что первая октава


проносится, как в дырку между ног.


Короче, очень холодно.


Любой


воспринимает это как любовь.


 


Мужчины входят к женщинам то спьяну,


то трезвыми, но ждущими игры.


И кажется, что входишь на поляну,


хотя на самом деле и с горы


едва сошёл –


и этому туману


мы посвящаем все свои пиры,


сходя на самом деле лишь с ума.


Октава номер два – почти чума.


 


Да, это смерть –


и толку, что отвага


бьёт изо всех щелей, включая ту.


И от любви до смерти – меньше шага,


и сердце больше любит пустоту,


чем половину.


Терпит лишь бумага.


Уста не терпят подвести черту.


И первый поцелуй октавы три


как зелье разливается внутри.


 


А дальше хоть пожизненно целуйся –


но ты уже погиб и сочтены


все дни твои, и сколько не балуйся,


не возжелаешь ближнего жены.


Четвёртою октавой полюбуйся:


она, как будто ты спустил штаны,


смеётся над тобой и говорит:


«Любовь рубашкой на тебе горит!»


 


Ты, думая, что ты сгораешь в страсти,


охвачен смертью и уже дымишь


довольно едко, и вопишь, как в пасти


льва самая малюсенькая мышь.


Уже никто не говорит ни «Здрасте!»,


ни «До свиданья!».


Остаётся лишь


висящий на цепях хрустальный гроб –


и пятая октава скажет: «Стоп!»


 


 


Тайна предела


 


Живое золото внутри


серебряных умерших.


Они глядят на фонари.


Про них играет Гершвин.


 


Живое золото кипит –


и пар костей не ломит.


 


Кто в мертвом серебре не спит,


тот человеков ловит.


 


Они ловцы себя и нас.


Им страшно всю дорогу.


 


Когда про них играет джаз,


они покорны року.


 


Живого золота ловцы,


хотят они за это


серебряные бубенцы


и звонкие монеты.


 


Любой ценою звук продлив,


ждет их secretum finis.


 


Они готовы и в разлив,


готовы и на вынос.


 


Когда их серебра бокал


уже не принимает –


 


про них играет Джетро Талл,


что их осталось мало.


 


Они вливают фонари


в потухшие глазницы.


 


Смерть, золотистая внутри,


снаружи серебрится.


 


 

Элегия четырёх стихий


 


Камень, вырастающий из деревянной стены,


осторожен в любви.


Его мучают золотые сны.


Он хочет сам стать золотом – или хотя бы землёй,


из которой добудут золото.


А земля уже стала золой.


 


Земля в любви горит, как на воре рубашка, как сам вор,


как вор хочет сам себе сложить погребальный костёр


у деревянной стены, обложить его камнем золотым


и запалить его собственноручно.


Впрочем, да Бог с ним.


 


Земля в любви сгорает дотла – без взгляда в небо, без


особого желания видеть, как ангел или бес


борются насмерть за её последний вздох, а потом


уже и за её останки.


Земля едина с огнём.


 


Мёртвые сраму не имут – а вот бессмертным страшно всегда.


 


Бессмертна земля, бессмертен огонь, но спасение – вода.


 


Спасение точит камень.


Так мышь дырявит сыр.


Так на


исходе любви не устоит ни одна стена.


 


Камень стал началом, главою угла.


 


А концом будет воздух.


Он


и только он очищает дух и в теле возбуждает звон.


А с токмо звоном, сказано древними, дело быстро пойдёт на лад.


 


Новый город из музыки.


Город-симфония.


Симфонический град.


 


 


 


Лорка для Басё


(фантазия для Сергея Грея)


 


Романс о луне, луне…


 


 


Ни корки сухого сна,


ни мякиша мокрых мест:


 


сбросила рога луна,


сбросил розу крест –


 


не останется от нас,


если зажечь внутри


шара из белковых глаз


зрачковые фонари.


 


И сядет бабочка на пятно,


пока уже ушел


по алой воде на острое дно


еще один стишок.


 


А если этого шара взгляд


будет вверх уводить, –


 


никто уже не повернет назад


от крестов и лун впереди.


 


Не будет никогда на часах


часов, минут, секунд:


 


зрачки-фонари в белках-глазах


никуда не бегут.


 


Вино садов и лунный сок


без закуси свалят нас:


 


но город – лакомый кусок


и бодрящий романс.


 


У шара воспалился взор


и притупилось чутье:


 


он и глядел, и нюхал в упор,


и чувствовал свое –


 


парные запахи белых гор,


блестящих и при луне…


 


Теперь он спит за крестом из штор


во тьме и в тишине.


 


Пока луна спала


в одних яслях с Христом, –


 


луна единорогом была,


а крест – его бантом.


 


Так и мы сошлись, сэнсей,


кабальеро, сошлись,


так и смотрим все


то вверх, то вниз.


 


Пока луна спала


с Христом в одних яслях, –


 


в наши с тобой тела


вселился один монах.


 


и монах ушел –


 


и покатился шар –


 


и за нашей с тобой душой


бродит его душа.


 


Сбрасываем мы


покрова свои –


 


отделяем свет от тьмы,


ставим точки над и.


 


Запад-восток, восход-закат:


привязанностей нет.


 


Разойдемся, брат.


Разошлись, поэт.


 


 


 


Стареющая фотография


(памяти О.Уайльда, Ж.Кокто


и восторженных их поклонников)


 


Черный всплеск негатива


в молочном разливе луны


 


Мы навеки близки


и навеки же разделены


водомерки


скользящие по седине глубины


 


Темнота не кудрява


но три волоска сохранила


Эти волосы на фотографии


страшная сила


 


но не страшно


когда их приглаживаешь поутру


а луна говорит


 


Я в молочном разливе умру


Мне пора носить черное


Это модно и мило


 


Бочка неба полна


Кто на вынос а кто на разлив


Кто-то выпьет нас сблизив


а кто-то опять разделив


 


и луна замерзает


и разум отныне пытлив


только сердце


как у конькобежцев на финише бьется


 


Если мы фотографии


то нам не место под солнцем


 


и пейзаж черно-белый


хотя отдает желтизной


даже окоченевший


трехцветный но вряд ли цветной


 


Вряд ли мы отогреемся


у ледяного колодца


 


Зря мы пьем


В почерневшем вине


седины нашей прядь


 


Лучше молокомерками


этот рассвет измерять


не отбрасывать тени


и даже лицо растворять


в черно-белой луне ледяной


негативом горячим


 


Посмеемся что разделены


и что близки поплачем


зеркала и колодцы согреем


и перехитрим


 


и земле предадим


дорогой круглосуточный грим


под которым ты все еще девочка


я еще мальчик


 


 

Второй исход


 


                        О.Седаковой


 


Их только трое


 


Тьма


их путь не размочила


не развела в три стороны


не разделила на три


 


Когда висит зима


 


то это раз причина


а два причина вороны


 


а три молчит внутри


 


И сном


и сквозняком


трясущим похотливым


равнина их корёжила


ломала им скелеты


 


Когда витает дом


 


смоковницы и сливы


как будто уже прожито


напоминают лето


 


А три молчит внутри


 


Их только трое


 


Больше


бывает детям старикам


 


но не сегодня завтра


 


Пока они цари


 


они не твари Божьи


 


а значит снам и сквознякам


под кожу путь не заперт


 


и перемелет кость


и плоть порвёт на нити


и высосет и кровь


и три


молчит внутри как раньше


 


А позже примешь горсть


и скажешь


Извините


Нас только трое


Мы внутри


молчим


Молчим внутри