Борис Кутенков

Карандашный прицел: Константин Комаров. От времени вдогонку: Стихотворения. — Екатеринбург: Творческое объединение “Уральский меридиан”, 2012.



Константин Комаров — из той счастливой категории, представителей которой Мандельштам в “Шуме времени” называл “домочадцами литературы”. Поэт, литературный критик, филолог с несомненным профессионализмом и немалой практикой. Аспирант, исследователь Маяковского (чьё влияние, обусловленное, думаю, “избирательным сродством”, проявляется и на уровне интонационного жеста, в характерной гиперболизации (“херю бытие на тысячи агоний”), и в “маяковских” неологизмах (“поэтовый каприз”), в придирчивом отношении к рифмам, — среди которых попадаются отточенные и редкие даже в отрыве от контекста (“лицедейство — отсидеться”, “пластаться — пространство”).

Версификационная выверенность стиха — это то, что, притягивая внимание читателя, является если не отличительной особенностью творчества, то привлекательной чертой самого сборника (“безупречное владение словом”, как отметил Дмитрий Артис в рецензии на эту книгу в журнале “Дети Ра” № 8 (94) 2012). Мощность и густота звука сразу убеждают в подлинности материала, с которым имеешь дело:



На дне стаканов киснут даты,
и нервной грифельной резьбой
вод кистепёрые солдаты
ведут подлёдный свой разбой,
скрываясь в водорослей дзотах,
усами жадно поводя,
…а ты — живой на восемь сотых,
а ты — немного погодя
своё не стерпишь отраженье,
что не нашёл себя нигде,
и взледенеет пораженье
в никелированной воде.



Трудно, впрочем, согласиться с тем же Артисом, упрекнувшим автора в том, что “природа Урала как таковая фактически отсутствует”. Уральский культурный фон — с его культом ранней гибели, “подчеркиванием своего трагического геополитического положения” (Д. Быков) — налицо. Родство Комарова с поэтами-“соседями” по топосу — не только эстетического, но и мировоззренческого свойства; прежде всего — в укоренённости трагического взгляда на мир (которая и позволяет считать депрессивную тональность книги несколько избыточной, но всё же органичной).



…Улыбался Сашбашу Губанов,
Жал Губанову руку Сашбаш.
Приходили и братья и сёстры –
словно бились об лёд осетры.
Имена их — беспомощно стёрты
до поры, до поры, до поры.



В одном интервью Евгений Рейн сказал Татьяне Бек: “Рыжий был “поэт трагической забавы” (формула Вагинова). Он писал внятные, эмоциональные и как бы “фатальные” стихи, по методу абсолютно реалистические. Он описал свой мир. Думаю, искусственным во всем этом было (не в дурном смысле, а от слова “искусство”) то, что он себя изображал типом вроде раннего Лимонова — вроде “подростка Савенко”: дружба с уголовниками... пивные... ночной уголовный город... поножовщина... А сам он был сын академика! Ему нужна была маска (может, она вообще нужна — маска?), и я это отнюдь не осуждаю. В стихах он десятки раз писал о смерти. “Невысокую изгородь ада / по-мальчишески перемахну...” Да. Он был суицидный поэт. Как Маяковский…”. Эти слова отчасти можно отнести и к Константину Комарову. Чётко прослеживаются колебания между Серебряным веком и уральским андеграундом 70–80-х (последний — скорее в “традиционном” изводе, где более явно выражен Башлачёв, чем, к примеру, “кальпидианцы”). Эстетика смерти, доминирующая на протяжении всей книги, обусловлена не только упомянутым влиянием культурного фона (памяти коллег по творческому цеху посвящены отдельные стихотворения), но и, надо признать, неизбежным следствием возраста, — с тягой к преувеличению собственного одиночества (впрочем, в “непрожитости боли” и “литературности”, шаблонно относимых к молодым поэтам, я бы Комарова не стал упрекать, — боль неподдельна, однако уровень её отображения в тексте почти всегда уязвим, ибо не подкреплён “почвой и судьбой”). Сквозь желание прожить судьбу по законам романтизма и привлекательную идею “гибели всерьёз” проглядывает нечто имманетное для поэтической и мировоззренческой системы Комарова — тенденция к саморазрушению.



И не видит никто, как уводит прицел карандашный
неразборчивый ластик в последний и страшный предел,
а потом выясняется — есть пострашней и подальше,
но не верят ему, потому что он здесь не слетел.



Таким образом, возникающее от стихов ощущение двойственно: “гусарское” представление о поэте как гуляке, страдальце (с неизменными атрибутами алкоголизма) поневоле несёт оттенок стереотипности и позёрства, — и одновременно чувствуется, насколько крепко вросли элементы этого представления в кровь и плоть поэтики Комарова. Трудно избежать соблазна судить автора по его собственным, вернее, созданным его же творчеством законам, но эффект от настойчивых упоминаний “смерти”, “вековой усталости” и прочих “образов-тиков” (И. Анненский) получается обратным: сколько ни говори “халва”, во рту слаще не станет. И чем жирнее шрифт — тем сильнее читательская досада. При абсолютной прожитости, биографической выстраданности каждого стихотворения, — и тяготении к сближению автора и лирического субъекта, — индивидуальных черт в портрете последнего очень мало. Словно “главный” разговор, — призванный обозначить, чем интересен герой, и пролить свет на причины душевного раздрая, — отложен на потом.



А главное — потом.
О главном — не под силу.



Думаю, мучительными подходами к прямому высказыванию и попыткой снять с себя возможные упрёки в “некроинфантилизме” (термин Д. Давыдова) обусловлен и конфликт, о котором столь много говорили в связи с Рыжим: на одном полюсе — академизм, начитанность (не только явные читателю критических текстов Комарова, но и заметные в стихах — во множестве интертекстуальных отсылок), на другом — искусственное пацанство и нарочито стилизованная приблатнённость, к которой склоняет екатеринбургская среда (разнообразные “блатарьки”, “пьяные рожи”, привносящие в текст элементы безвкусия). Если у Рыжего “литературность” и стихи с фигурированием “урок” и “бандитов” условно составляют два творческих этапа (особенно это видно в его неудачно хронологически выстроенном последнем избранном “В кварталах дальних и печальных”), — то Комаров не избегает стилевой эклектики, когда в одном тексте непринуждённо сочетаются “Фалес из Милета” и “презервативы / с бутылками пивными заодно”. Базаровское стремление (очевидно, что именно этому литературному герою психологически наследует любимый Комаровым Маяковский) подавить природную сентиментальность хотя и внятно обусловлено, но уж очень часто граничит с вульгаризмами. И напротив, напускная брутальность сбивается на кокетство в духе Северянина (“Мой шарф цветаст. Мой вид подавлен. / Моя свобода не по вам”). Иногда довольно беспомощно выглядят пространственные и самоидентификации через литературные и киношные параллели:



На столе стоит холодный кофе.
Я уже давно не Холден Колфилд.
Да и дело тут не в кофеине,
Просто небо — как фильма Феллини.



Подчас неубедительны и сопоставления собственных временных вех с “функционально” используемым литературным шлейфом, перебираемым с механичностью оловянных солдатиков:



…В мои, кажись бы, скромные лета
Почил уж Веневитинов чудесный.
Ещё чуток — и Лермонтова я
переживу, живучая скотина.
(…)
А далее Есенин там попрёт,
а дальше — Пушкин, Байрон, Маяковский…



В худших, на мой вкус, стихах книги присутствует оттенок альбомности, который будто служит невинным средством сбавить угрюмость, заданную темой смерти, — однако только делает очевидным максималистское деление на “чёрное” и “белое”, наигранную “весёлость” и затяжную “депрессию” (мир Комарова — это не мир полутонов, скорее — чётко различимых бинарных оппозиций: “Если душой не кривишь — значит, душу кровавишь”; “светом я вечным забрезжу / иль, как плохое вино, заброжу”; впрочем, и из личного общения с Константином знаю о его неприязни “ко всему, что шкурно”, о том же “свидетельствует” и Алексей Котельников в статье о нём в III томе Антологии современной уральской поэзии). Собственно, и стихи в книге можно условно разделить на две категории: первые — “альбомно-биографические”, пишущиеся словно бы с усилием преодоления вербального кризиса, вторые — обусловленные вдохновением. Эту дихотомию можно наблюдать и в рамках отдельного стихотворения, — кажущаяся высокопарность снижается намеренным вульгаризмом или прозой жизни (“неплохо поэту прозаика / в себе хоть чуть-чуть прорастить”, — из ещё не опубликованных стихотворений Комарова).



И падает оно. И в воздухе сквозная
такая пустота, что нёбу горячо.
Такие вот дела. Ну а ещё я знаю,
как ночью ты сопишь, уткнувшись мне в плечо…



Упрёков в возможной “размягчённости” или заданности дурным настроением, — одним словом, сиюминутности, — Комаров от своих будущих критиков, думаю, ещё не избегнет. В лучших моментах — интонационно-бессловесных, проникнутых истинным лиризмом — заметен след Юрия Казарина (который недаром в предисловии называет стихи Комарова “настоящими, потрясающими”).



Мне нечего сказать. Я знаю о немногом:
как вырастает речь на выдохе глухом,
когда ты обречён договориться с богом
и тянешься к нему шершавым языком.



Добавлю к этому определению Казарина и своё: “счастливо внеконтекстные” (имея в виду генеральные линии и ответвления литературного процесса). Действительно — “от времени вдогонку”. В случае Комарова это — сознательный уход, ибо сопряжён с прекрасным знанием существующих тенденций и выбором между ними. Стихи его с трудом представимы на страницах “либерального” столичного журнала; вряд ли поэт будет воспринят и представителями филологического дискурса, — с их претензиями на устарелость “я-лирики”, да и силлаботонической просодии. Традиционалистская внимательность Комарова к классической завершённости стихотворения и его пренебрежительное отношение к верлибру и безрифмию как к разрушительному явлению (“И не дай бог вперёд меня помрёт / Какой-то нежный верлибрист московский”) мне, впрочем, скорее импонирует.

И ещё один смысл — лично для меня — в этой книге. Читая её, отчётливо понял, может быть впервые, смысл слова “эгоцентризм”, — в сопоставлении с “литературоцентризмом” (до этого не отмечал, что эти слова имеют одинаковый корень), — в значении “мира, сосредоточенного на себе”. “И будут люди по-своему правы, / хоть и блестят в их зрачках нули. / Им хорошо: им не нужно отравы, / бритвы, карниза или петли”. Видишь и спектр проблем, сопутствующих возрасту, и тональность их восприятия, а главное — возможности преодоления, для которого нужно всего лишь время. Вариантов этого преодоления (которые можно обрисовать — схематично и со всеми разумеющимися оговорками), по сути, два: либо замыкание на теме “смерти”, доведение её до предельной индивидуальности и эстетизации, — и романтически-символистский вариант выстраивания жизни по законам творчества (а без создания биографии в таком изводе — мало смысла); либо изменение жизненного — а следом и поэтического — вектора в сторону принятия, напротив, жизни. Учитывая ментальность поэтики Комарова, во второе верится слабо. Развилка — перед поэтом. Куда идти — выбирать ему. Но искусство уже есть.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера