Ефим Гаммер

Памятный апрель. Повесть

Foto 4


 


Родился в 1945 г. в Оренбурге, окончил отделение журналистики ЛГУ в Риге, автор 25 книг стихов, прозы, очерков, эссе, лауреат международных премий по литературе, журналистике и изобразительному искусству. Печатается в литературных изданиях «Литературный Иерусалим», «Арион», «Нева», «Дружба народов», «Белый ворон», «Новый журнал», «Встречи», «Побережье», «СловоWord», «Русская мысль», «Литературная газета», «Стрелец», «Венский литератор», «Сибирские огни» и др. Член правления международного Союза писателей Иерусалима, главный редактор литературного радиожурнала «Вечерний калейдоскоп» – радио «Голос Израиля» – «РЭКА». Живет в Иерусалиме (Израиль).

 

 

(12 – 17 апреля 1961 года)

Маленькая повесть нашей реальной жизни

 

1

День 12 апреля 1961 года не задался с самого утра. Никто и не предполагал, что он превратится в праздник. Думали, что начинается новая война: холодная перерастает в горячую. Почему? Из-за поразительной тупости нашего партийного руководства, собирающегося построить коммунизм в двадцать лет.

Заводская радиоточка, молчавшая чуть ли не месяц, где-то после десяти заладила голосом московского диктора – включены все радиостанции Советского Союза! Слушайте важное правительственное сообщение.

Когда огласят это сообщение, никто точно не знал. Но знали: война! И знали: сообщение о том озвучат в полдень.

– Так было в сорок первом, – вспоминали старые работяги, пережившие то лихолетье. – Ровно двадцать лет назад, вот ведь, мать твою, совпадение!

– По радиоточке беспрерывный бубняж…

– Как сейчас...

– Да-да, слушайте важное правительственное сообщение. А потом – бац, и Молотов – да-да, ровно в полдень. «Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление. Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбардировке со своих самолетов наши города – Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие…»

Во втором цехе рижского завода №85 ГВФ затихал перестук молотков. Разговоры вертелись вокруг призывных повесток, эвакуационных передряг, ранений и фронтовых ста грамм из так называемой «наркомовской нормы». Герои минувшей войны и ветераны оборонной промышленности мало-помалу определялись в какие-то заговорщицкие группки, о чем-то перешептывались, доставая мятые рублевки из кармана.

«Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?»

Мой заводской приятель и спарринг-партнер на ринге Саня, по кличке «Сачок», из-за которого я написал стихотворение «Клички», уже дважды пролезал через дырку в заборе и бегал в ближайший продмаг за бутылочкой. В глазах его светилась какая-то странная радость. «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов», – напевал он, представляя себя не «бегунком», а сыном полка. Пока что он был «сыном» третьей слесарной бригады. Распивать алкогольные напитки ему не позволялось, но мечтать не возбранялось.

Вот он и мечтал. По его фантазиям, наш завод гражданской авиации прямо сейчас опять переведут на военные рельсы, и мы начнем выпускать МиГи. В одном из них Сачок и спрячется во время перегона на фронт. Так он попадет в летную часть, которая с его боевой помощью даст прикурить янкам-дудл. «Подымайся, народ, собирайся в поход, барабаны, сильней барабаньте!»

Для заводских ветеранов, пришедших на завод в 1941 году, когда он еще назывался 245-й авиационный и дислоцировался на Урале, барабанная дробь Санькиных песен отзывалась хлюпаньем сердца. Кое-кто сосал валидол, кое-кто присасывался к бутылочке, «делая компанию» третьей слесарной бригаде.

В нашей компании жестянщиков все, кроме меня, прошли войну по-настоящему, без всякого романтического флера. Дядя Ваня Гребенщиков, мой папа Арон Гаммер, Костя Голиков. У Кости я некогда допытывался – не родственник ли он писателю Гайдару? У того настоящая фамилия тоже Голиков, и он в четырнадцать лет командовал уже полком крестьянской бедноты.

Костю достижения его однофамильца не очень волновали. Он предпочитал работать на заводе, получать вовремя зарплату и никакими полками не командовать. А сейчас, когда включены все радиостанции Советского Союза и завертелась такая несусветная нервотрепка, ему хотелось как-то оповестить жену, что все у него в порядке.

Казалось бы, что за дичь? Вся страна в напряжении от непонимания происходящего, а передовой труженик рижского завода №85 ГВФ товарищ Голиков пребывает в примитивных мыслях о том, как сообщить жене, что с ним все в порядке. Кто не жил в Союзе, этого не поймет. А тому, кто жил, и объяснять ничего не надо. Но заметить, что такие же мысли обуревали и моего папу Арона Гаммера, и дядю Ваню Гребенщикова, и – всех, всех, всех! – это просто-напросто необходимо.

Разумеется, директору завода Сухорукову хорошо. У него под рукой телефон.

Понятно, и начальнику второго цеха Валееву неплохо. Тоже, небось, обеспечен связью с женой.

А каково рабочему классу, воспетому в песнях, но брошенному на произвол судьбы? И это в столь переломный момент истории, когда американцы, наверное, надумали выручить Пауэрса – своего воздушного аса и по совместительству шпиона.

А что? Долго ли их рейнджерам высадиться десантом на крышу той тюрьмы, где питомец их Генштаба ныне кормит клопов? Ведь совсем недавно, несколько месяцев назад, 19 августа 1960 года, его приговорили к десятилетнему сроку отсидки. За какие прегрешения? Напоминаю. 1 мая на разведывательном самолете U-2 в 5:36 по московскому времени Пауэрс вошел в воздушное пространство СССР. Произошло это в двадцати километрах юго-восточнее города Кировобада. Полет U-2 проходил на высоте 20000 метров по маршруту Аральское море – Свердловск – Киров – Архангельск – Мурманск и должен был завершиться на военной авиабазе в Буде, Норвегия.

По самолету Пауэрса было выпущено восемь ракет. Первая оторвала крыло, повредила двигатель, хвостовое оперение. Вдогонку за первой пошла вторая, за ней третья, четвертая и так далее – для надежности. В результате был сбит советский истребитель МиГ – 19, который летел ниже. Командир этого корабля старший лейтенант Сергей Сафронов посмертно награжден орденом Красного Знамени. Погиб еще один советский летчик, вылетевший на перехват шпиона. Игорь Ментюков. А Пауэрса все-таки сбили и впоследствии, 11 февраля 1962 года, обменяли на Вильяма Фишера – Рудольфа Абеля, не шпиона, разумеется, а советского разведчика.

Такова история. Но и реальность такова, что отголоски этой истории мигом облетели весь завод, пока диктор вещал раз за разом: включены все радиостанции Советского Союза.

Напряжение нарастало. Люди посматривали на репродуктор: когда он, наконец, разрядит грозовую атмосферу на огороженном забором заводском пространстве, либо призовет всех под ружье?

Папа волновался за маму. «Вторую эвакуацию она не выдержит».

Я волновался за Борю, моего младшего брата, находящегося сейчас в школе. Его класс проходил повесть Гоголя «Тарас Бульба», и над его головой – без всякого намека на предстоящую войну – осколочно носилось: «Жид! Янкель, жидовская морда!». Что же будет, случись война?

А вся наша бригада жестянщиков, это я да папа, плюс дядя Ваня Гребенщиков и Костя Голиков, беспокоились за Сильву, мою старшую сестру. Она была на важном месяце беременности, а ее муж Майрум проходил переподготовку в воинской части, где ему – резервисту – должны были присвоить первое офицерское звание. Так что в случае войны он мог и не вернуться домой, а прямым ходом отправиться на передовую.

Чего там скрывать? Столь мощная обкатка нервов поставленным дикторским голосом могла привести Сильву к довольно печальным последствиям. Поэтому, согласуясь с боевой обстановкой, меня двинули на разведку ее состояния здоровья. В проводники выделили Саню-Сачка, дали две копейки на телефонный разговор. И напутствовали:

– Ты там аккуратнее с ней. Не болтай чего, не подумав. Успокой и дай понять, если война, то – малой кровью на чужой территории.

– Дядя Ваня, так ведь Сталин говорил.

– Сталин говорил, а мы воевали.

Сачок вывел меня потайным ходом к неприметному лазу в заборе, отодвинул доску и протиснулся наружу. Я выволокся следом за ним и рванул к ближайшему телефону-автомату, горделиво торчащему в центре улицы Анри Барбюса, рядом с продмагом.

Сачок махнул в магазин, я к застекленной будке бело-голубой расцветки и давай наверчивать диск.

– Сильва! Сильва!

– Что случилось?

– Ты радио слушала?

– Нет! А что?

– Да ничего, – замялся я, – тогда и не слушай.

– А что? Что произошло?

– Ничего, все в порядке.

– Нет, ты скажи! На какой волне слушать?

– Включены все радиостанции Советского Союза! – бухнул я и внезапно осознал: свободные от заводской зоны люди вполне вероятно и не догадываются о тарараме, поднятом сегодня по радио.

– Сейчас включу, – сказала Сильва.

– Но там ничего серьезного. Папа говорит, это просто проверка на бдительность.

– Да? – послышалось встревоженное. И вдруг, перекрывая Сильвин голос, донесся бой курантов и накаченный голос Левитана, столь же узнаваемый, как в кинотеатре на просмотре фильмов о Второй мировой, провозгласил: «12 апреля 1961 года в Советском Союзе выведен на орбиту вокруг Земли первый в мире космический корабль-спутник «Восток» с человеком на борту. Пилотом-космонавтом космического корабля-спутника «Восток» является гражданин Союза Советских Социалистических Республик летчик майор Гагарин Юрий Алексеевич».

Тихо, чтобы не спугнуть эхо от голоса Левитана, я повесил трубку и оглянулся на выбежавшего из магазина Саню-Сачка.

– Наши в космосе! – кричал он, держа на отмашке оружие пролетариата – бутылку «Столичной».

 

2

 Так уж мне повезло, что шестнадцатое апреля выпало в 1961 году на воскресенье. ЗАГС закрыт, районное отделение милиции закрыто. Паспорт я получал на следующий день, в понедельник – в «тяжелый день недели». Почему он «тяжелый» я еще не догадывался из-за отсутствия тяги к спиртному. Но в то, что он непременно – «тяжелый», верил. Да и как иначе, если об этом под рефрен «трубы горят!» нередко твердили наши передовики пятилетки, когда по утрам, поеживаясь, переодевались в рабочие спецовки. Я по малолетству работал всего четыре часа, заканчивал смену в полдень. Поэтому, еще до начала занятий в вечерней школе, мог себе позволить осуществление мечты, чтобы, подражая Маяковскому, вытащить через час-другой в классе «из широких штанин» серпастый-молоткастый и провозгласить в рифму:

 

– Смотрите-завидуйте, я гражданин,

мамой рожденный на древнем Урале.

Поэт и боксер, в многих лицах един.

Гляжусь, как шампанские искры в хрустале.

 

Конечно, совсем неплохо, если бы я мог и днем раньше, в воскресенье, предъявить кадровой комиссии паспорт. А то ведь пришлось демонстрировать расползающуюся на сгибах метрику, где у меня значилось двойное имя Ефим– Марик, и доказывать, что Именно Сегодня, в День моего рождения, Мне Исполнилось ровно 16 лет, и меня можно допустить к бою на звание чемпиона Рижского гарнизона по боксу среди взрослых. На самом деле, и в 16 лет было преждевременно становиться чемпионом Рижского гарнизона по взрослым, но мне очень хотелось, а у кадровой комиссии не было иной альтернативы. Или выпускать меня против Голдвассера, или вовсе не разыгрывать звание чемпиона в «мухе». Решили рискнуть. На принятие этого «исторического» решения повлиял, сам того не подозревая, Юрий Гагарин. Все были охвачены эйфорией от его полета в космос, и понятие «риск – благородное дело» как-то само собой вплелось в мышление многих людей, даже тех, кому прежде несвойственны были непродуманные поступки.

Я был заявлен в первой финальной паре. Разогревался самостоятельно, с Саней-Сачком. Он немного подержал меня на лапах. Я отработал пару финтов, оттачивая кросс правой с уходом за руку противника. Снял тренировочные перчатки, обтерся полотенцем и тоскливо подумал: а где же Танька-встанька? Не пришла, вот зараза! Обманула с первого захода на свиданку. И когда? В день рождения! Причем в какое? Паспортное! Шестнадцать лет стукнуло человеку, и на тебе – у девчонки нос торчком, прошла мимо праздника, не заметила.

Однако, как выяснилось минут двадцать спустя, мои опасения оказались напрасными. Наоборот, они преобразовались в удивление, удивление в изумление, даже в оторопь, а все вместе вылилось в то, что называется «сюрприз».

До начала соревнований объявили эстрадный номер – акробатический этюд «В жизни раз бывает шестнадцать лет!». И на ринг выскочила группа мускулистых мужиков в белых трикотажных трико и одна девушка-девчушка, тростинка на ветру. Кто? Я не сразу поверил своим глазам – Танька-встанька собственной персоной! И пошла куролесить: сальто-мортале, вверх-вниз, туда-сюда. Будто она прыгучая, как мячик. Будто гуттаперчевая, как кукла. Будто это она отмечает свой день рождение, а не я. Заглядишься, забудешь перчатки шнуровать. Впрочем, Саня-Сачок напомнит.

– Давай-давай! Твой выход!

По проходу меж стульев я пошел к центру зала. Кручу головой: где тут Танька-встанька запропастилась? Да, вот же она, обнаружилась на первом ряду, у помоста с канатами, и не одна. Надо же, маму привела, Ольгу Андреевну.

– Здравствуйте! – махнул я головой, ощущая жжение красной краски на мочках ушей.

– Мы за тебя будем болеть!

Я взошел на ринг. Солнечный всплеск света. Озноб в груди, легкое подташнивание – состояние понятное: предстартовая лихорадка. Главное, не обращать внимания. Это не страх, это естественное состояние организма, органически сопротивляющегося мысли, что вот-вот начнут тебе лупцевать по мордоворенции без всякого повода. Хотя… повод был. Сам напросился на бой. Сам выставил свой первый юношеский разряд против взрослого, которому осталось подобрать одну-две зачетные победы до мастерского норматива. Ну, и зноби теперь мышцами, опасаясь мордобития. Правда, синяки и шрамы украшают лицо мужчины, как пишут в книжках романтически настроенные спецы словесной эквилибристики. Но ЭТО чужое лицо, доложу со всей откровенностью. Какое? Например, лицо моего соперника Васи Голдвассера. Губа нижняя, справа, в уголке рта, рассечена, явно заметен рубец. Затем, наверное, чтобы прикрыть шрам, и отрастил усы. Бровь побита, белая прожилка по диагонали пересекает ее. Глаза странные. Где-то, совсем недавно, я видел похожие. В тени они серые, а на свету – зеленые, как у кошки. Нос? Нет, с носом все в порядке. Не свернут, как у некоторых. По статистике, кстати, носы сворачивают чаще не десятиунциевой перчаткой, не пригодной к таким метаморфозам жизни, а голым кулаком. И не под песенный разлив гонга, а под звон бутылок, на улице, по пьянке и хулиганке.

Удар молоточком по медному диску. И меня выбросило пружиной на середину белого квадрата. Противник машинально выкидывает навстречу левую. Я синхронно меняю стойку и, обходя его руку, правой достаю по скуле. Раз-два, опять меняю стойку. Левой в живот, отход. Затем стандартная двойка – левой-правой. Шаг в сторону. Еще шаг. И вдруг вижу, он теснит меня в угол. Затаскивает между канатами, и колошматит-колошматит. Проще говоря, вызывает на обмен ударов, что ему, мужику, раза в два сильнее меня, выгодно при любом раскладе. Один шальной удар, и до свидания, Фима! А какое «до свидания», когда мне свидание еще предстоит, первое, можно сказать в жизни, с настоящей, а не придуманной в фантазиях девушкой? При этом не просто с соученицей, а, как выяснилось на представлении эстрадного номера, с настоящим мастером спорта. Да-да, Танька-встанька, а с ней и все мужики из атлетической группы – мастера спорта. В гимнастике, в акробатике это звание и в юности присваивают, не то, что в боксе. На ринге мне до восемнадцати лет выше первого юношеского не вырваться. И, честно признаться, если не кривить душой перед самим собой, испытывать некоторый комплекс неполноценности по отношению к Таньке-встаньке. Но это еще когда. А сейчас надо устоять под натиском Васи Голдвассера, вывернуться, уйти из угла и отыграть потерянные очки. Какой же он выход из угла? У кого – какой, а у меня – фирменный, лично мной придуманный и запатентованный в боях. Левую беру на отбив, правую выжидаю. Вот она летит мне в голову. Нырком под нее и двойной боковой левой. Все! Сделано. Выхожу снова к центру ринга. Левой-левой, правой, отход. Классика боя. Идем очко в очко. И никакой предстартовой лихорадки. На то она и предстартовая, чтобы мгновенно испаряться с ударом гонга.

Гонг. Минутная передышка. Саня-Сачок машет мокрым полотенцем, впихивает в меня все известные ему секреты бокса. А Танька-встанька – и она подползла под канаты – то ли ехидничает, то ли всерьез: «Где же у тебя в каждом кулаке по нокауту? Дома забыл?»

– Дура! – шикнул на нее Саня-Сачок – Это против меня… по пацанам у него нокаут… А тут по мужикам. Непробиваемо, понимать надо!

– Сам дурак! – отозвалась Танька-встанька.

Ударил гонг, и меня взяла такая злость, будто это мне кинули в лицо «дурака». Но мне в лицо метали увесистые перчатки. И чтобы реабилитироваться, необходимо было изыскать пути из «дураков» в «умники». Как это делается на ринге? Прежде всего, не поддаются на обмен ударов, вытаскивают противника на себя, заставляют его промахиваться и оттого уставать не только физически, но и морально. И в тот момент, когда он распсихуется и потеряет в связи с этим остроту реакции, подловить его контрударом в челюсть. Я и подловил. Своим отлаженным, отработанным на лапах с Саней-Сачком кроссом справа.

Признаюсь, сам того не ожидал. Но нокдаун получился и впрямь виртуозный, акробатической четкости, я бы сказал, будто кулак под подбородок Васи Голдвассера мне выправляла сама Танька-встанька.

Кулак мне выправила – точняк, а потом, уже после третьего, опять-таки выигранного мной по очкам раунда, когда этот немец или еврей российского производства подошел к моему секунданту Сане-Сачку, чтобы по традиции пожать руку, и язычком его уязвила.

– Данке шон! – сказала с ехидцей.

– Данке шон! – ответил он, и я вспомнил: парень этот не валенок – военный переводчик.

– Гутен таг! Ха-ха, хи-хи…

Потом Таня еще что-то сморозила по-немецки. И – диво дивное! – не меня, а моего противника потащила к Ольге Андреевне. Гляжу: на первом ряду начались восклицания и пожимания, посыпались какие-то междометия, «ой!» да «ах!». И когда я вернулся из душевой, чтобы досматривать бои за компанию с Таней, в зале уже не оказалось ни ее, ни Ольги Андреевны, ни Васи Голдвассера.

– Уволокли твою принцессу! – с выразительной гримасой пояснил мне Саня-Сачок. – Офицер, не тебе чета! И образованный, сука! Начали тут шпрехать, хоть берись за автомат. Он, Танька, тетка эта в очкариках! Так и хотелось рявкнуть им «хенде хох!»

Мне тоже захотелось рявкнуть. При том с такой невыразимой силой ущемленного самолюбия, что этой же ночью, вместо того, чтобы в ознаменования шестнадцатилетия и победы на ринге болтаться с Танькой-встанькой до утра по улицам Риги, я засел дома у включенного торшера и сочинил мстительный стишок о немецком языке и его носителе Васе Голдвассере.

 

ПОЛИГЛОТ: «И с немецким ходим в ногу»

 

Я толмач. Учу стихами.

Так понятней каждый слог.

По-немецки кто я? Хаммер!

А по-русски? Молоток!

 

А проказник Гриша Гросман?

Кто? Большой он Человек!

Не смешно? Но так он прозван

По-немецки на весь век.

 

А чумазый самый в классе –

Балаболка и балда?

Как фамилия? Голдвассер!

Золотая, мол, вода.

 

Но искрится смехом Вася,

Будто в глазках спрятан кварц.

– Лишь по папе я Голдвассер,

А по маме «Черный» – «Шварц».

 

Вы – дразниться? Стану букой!

Берегись! Начну пугать!

«Хенде хох! – поднять всем руки!

«Хальт!» – Ни с места! Всем стоять!

 

В классе выслушали Васю.

Но под смех, не под испуг.

– Эх, ты, Вася! Эх, ты, Вася!

Хватит, Вася! Все! «Гинук!»

 

Пояснения

 

Фамилия Гаммер звучит по-немецки Хаммер.

«Гинук!» на идиш «Хватит!» В идиш это слово попало из немецкого, поэтому немцы понимают, что «хватит», когда им говорят «гинук!». Удивительно, но и другие люди тоже понимают, когда им говорят «гинук!» Международное слово! Все его понимают!

 

3

 На следующий день, 17 апреля, так и не оправившись от «измены» Таньки-встаньки, я пошел получать паспорт.

Милицейский участок принял меня в распростертые объятия, так как добровольно туда мало кто являлся. Даже за «серпастым-молоткастым». Чаще в сопровождении мамы или бабушки, чтобы вместе с паспортом не всобачили и пятнадцать суток за распитие спиртных напитков в неподходящем для этого месте. Согласитесь, лаковая, желтого цвета скамеечка на втором этаже отделения милиции Октябрьского района – не совсем подходящее место для принятия во внутрь сотенку капелек чистой, как слеза. Но почему-то именно здесь, именно в рабочее время сыскарей и фискалов рисковали глотнуть прямиком из бутылки первые свои сто «взрослых» грамм обладатели только что выданных паспортов. Откуда мода такая взялась, никто не догадывался. Рабочая версия – от храбрецов-второгодников из «моей» 19-й средней школы рабочей молодежи, еще не воспетых в фильме «Большая перемена». Но шкодливая мода эта портила общую картину праздника. Ведь и старшему лейтенанту Голубко Ивану Енисеевичу не хотелось после официальных поздравлений и пожатий руки юного гражданина Союза Советских Социалистических республик гоняться потом за ним, несовершеннолетним проказником, чтобы оштрафовать за алкогольное святотатство на скамеечке, под портретами членов политбюро.

Отсюда и неудивительно, что он, начальник паспортного стола, востроносый усатик с въедливыми, как буравчики, глазами подозрительно посмотрел на меня, когда я вошел в кабинет: без родителей, и боковой карман пиджака оттопыривается.

– Что у тебя там?

– Все свое ношу с собой! – отрапортовал я узаконенной даже в милицейских кругах шуткой из какого-то кинофильма.

– Если будешь носить чужое, арестуем, – совсем неожиданно среагировал милиционер. – Покажи, что у тебя там в кармане. А то тут носят-носят, затем распивают.

По моему смущенному виду Шерлоку Холмсу местного разлива показалось, что он попал в точку: сейчас я вытащу на свет белый чекушку «Московской» и повинюсь в пагубных пристрастия к напитку его отцов и дедов. Но милицейское разочарование было вровень с Эйфелевой башней. Из кармана я извлек совершенно незнакомый предмет: полукруглую тубу – правильней сказать, картонный пенал с вложенной в него, чтобы не мялась, рукописью.

– Стихи. На машинке отпечатанные.

– Что-что? А где водка?

– Какая водка?

– Мда, – сказал милиционер. – Младое поколение, незнакомое… Так, что ли?

– Я за паспортом.

– Покажи стихи.

– Зачем они вам?

– В газете тиснем, нашей, на «Боевом посту».

– А что? Мне уже шестнадцать лет. Со вчерашнего дня.

– Не понял.

Судя по всему, старший лейтенант Голубко Иван Енисеевич не догадывался, что молодых поэтов принято публиковать не раньше шестнадцати, чтобы не составлять конкуренцию Пушкину. Он протянул руку, вынул из тубы свернутые в трубку стихи. Прочитал и огорченно вздохнул:

– «Первая зарплата» – есть. «Старые боксерские перчатки» – есть. Где же по линии гражданского долга? О паспорте?

– О паспорте – Маяковский.

– А я думал…

– Товарищ старший лейтенант, но я ведь еще не получил паспорт!

Честно признаться, причина была в другом. После Маяковского писать о паспорте стало бессмысленно. Представьте себе, что на твой счет запишут люди, в особенности те из них, кого величают «девушками», когда ты провозгласишь: «я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза». А?

Милиционер огорченно свернул стихи в трубку и вернул мне их вместе с пеналом.

– Метрика!

Он открыл дверцу металлического сейфа, вынул чистый бланк документа, который я буду носить в том же боковом кармане, где и стихи.

Черная обложка, блестящие буквы – ПАСПОРТ.

– Ну, что пишем? Фамилия. Какую берем? По линии папы? По линии мамы?

– Гаммер.

– Понятно, по линии папы, – и, обмакнув ручку в миниатюрную бутылочку с тушью, аккуратно вывел «с нажимом», как нас учили в первом классе, мою фамилию. – Имя? У вас тут в метрике вписано два имени. Марик и Ефим. Какое берем?

– А нельзя ли оба?

– Два не положено. Разрешено только одно. Или по линии Марик. Или по линии Ефим.

– Меня всю жизнь звали Фимой, – промямлил я.

– Значит, пишем, как в жизни. Теперь отчество.

– Аронович.

– Это понятно. По линии папы.

– Другой линии у меня нет.

– Национальность. И тут у вас нет другой линии.

– Другой и не требуется.

– А не похожи.

– Это потому что родился на Урале. В Оренбурге.

– В метрике Чкалов.

– Сейчас Оренбург.

– Оренбург не пишем. Пишем Чкалов. Все должно быть по линии метрики.

– Товарищ старший лейтенант! Чкалова уже нет на карте! Он просуществовал только с 1938 года по 1957-ой.

– Не важно. Нам своевольничать не положено. Где родились, туда мы вас и определим.

– Но даже о Гагарине из-за переименования города Левитан сказал по радио, что он с 1955 года учился в Оренбурге, в 1-м Чкаловском военно-авиационном училище летчиков имени Ворошилова. Не в Чкалове, имейте в виду. А в Оренбурге. И не я вам это говорю. А Левитан.

– Но то Гагарин! Такой цирковой номер! Вокруг шарика!

– Я тоже весь из себя – цирковой номер. Посмотрите, ношу не одно имя, а два. Будто Пат и Паташон в одном лице. Родился там, не знаю где. Тогда Чкалов, сейчас Оренбург. Сплошной цирк! К тому же мой дядя – Ефим Янкелевич, в честь которого я назван, был директором цирка.

– О! – сказал Голубко Иван Енисеевич. – Вы из цирковой династии?

– Полагаю, что да. Дядя Фима – директор цирка. Тетя Фаня, его жена, – человек-оркестр. Это в тридцатых годах. Сейчас у нее музыкальный номер с лилипутами.

– Ладно, убедил с лилипутами. Если такой цирк… и даже Левитан по радио…

Так в моем паспорте, в графе «место рождения» появился город Оренбург, которого в 1945-ом, когда я появился на свет, не существовало.

Так осталось при мне имя Ефима Янкелевича, мужа папиной сестры Фани Гаммер, бездоказательно обвиненного в том, что он якобы японский шпион, и умершего от разрыва сердца тогда же, в 1945-ом, после зверских допросов.

 

4

 Вечером на переменке, когда я демонстрировал новенький паспорт одноклассникам, Танька-встанька акробатически, тройным перекидным прыжком через голову прошлась мимо нашей группы.

– Фима! Дай посмотреть, на обмен, – повернулась ко мне лицом, расстегнула змейку на приталенной курточке, чтобы не мешала распаренному дыханию, и вытащила из заднего кармана гимнастических, в обтяжку, брюк, свой паспорт.

Я отвернулся от «изменщицы», испытывая непреходящее чувство обиды. «Надо же, вместо того, чтобы радоваться моей победе, предпочла общество моего противника – офицер, ну как же! – и ушла, не простившись».

Но Таня не отступала.

– Давай объяснимся! – подошла к нашей компашке.

Мои пацаны разом слиняли к соседнему окну. Затем, будто записные астрономы, стали старательно наблюдать за звездами в ночном небе, а уши локаторами направляли на нас.

Не выдержав, я прыснул в кулак. Рассмеялась и моя «обидчица». Нервное напряжение снялось волшебным образом.

– Твои басни – не в корм соловью, – буркнул я.

– Такому, как ты?

– Такому, – настойчиво повторил я, все еще не желая терять выигрышную позицию оскорбленного человека.

Таня теребила меня за пуговицу пиджака.

– Давай сбежим, ну их! – повела глазами на моих одноклассников.

– А твой лейтенантик? – не унимался я. – Теперь пусть он сочиняет: «Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим»?

– Он не мой! Мамин! Как услышала, что тебе драться с Васей Голдвассером, сразу напросилась сюда, посмотреть…

– Мели, Емеля! Мама ему в мамы годится.

– Еще и в репетиторы, Фима.

– Какие репетиры?

– Эх, ты! А говорил, дедушка сидел в лагере, под Соликамском.

– Сидел!

– И ничего не рассказывал?

– Дедушки внукам мало рассказывают.

– И то – правда, не мамы.

– А что – мамы? – заинтересовался я.

– А то! Мой лейтенантик, на самом деле, сын заместителя начальника лагеря по воспитательной работе полковника Голдвассера. Да-да, того, где сидел твой дедушка и моя мама. Вот так оно в жизни! А ты… ты…

– Причем тут я? Сын и сын, мне до лампочки.

– А маме как раз не до лампочки! Ведь этот – как его? – полковник… Этот Олег Федорович, узнав, что мама свободно владеет немецким, взял ее из «доходяг» в свой дом. На роль гувернантки. Чтобы и его балбес Вася – тогда ему было лет шесть-семь – шпрехать научился без запинки.

– То-то у этого балбеса глаза на твои похожи, – брякнул я, не подумав. – Такие же зеленые.

– Что?

– А ничего! В бою смотришь не на руки, а в глаза! Чего там не увидишь! Вот и увидел: при свете, зеленые, как у кошки, в тени – серые. Обрядить бы его в твои спортивные брючки да в курточку, сбрить усы, и форменно – ты. Посмотрись в зеркало, убедишься.

– Сам смотрись! У тебя глаза тоже не карие, как у ваших!

– Много ты знаешь о наших! У царя Давида, да будет тебе известно, глаза были голубые, как у меня. И волосы светлые, и рост такой же – метр шестьдесят три.

– Библия?

– Моя родословная от дедушки Фройки!

– Это тот, который сидел?

– Фройка не сидел. Фройка всю жизнь молился и толковал Тору.

– А тот, кто сидел?

– Тот – Аврум, инвалид Первой мировой войны. Воевал за таких, как ты. Княгинь и графьев. «За царя и отечество», – как он говорил.

– За это и посадили!

– Не заговаривай мне зубы! Строишь из себя княгиню доморощенную, будто другие не в цене. Я, если на то пошло, и я сам того…такого же рода, как ты! Царевич, черт тебя подери! Не веришь – спроси у мамы. Она сама меня так назвала.

– Ладно тебе, будь спок на зубок и роток! – примирительно сказала Таня. – Едва помирились, так опять разругаемся. Я же тебе говорила: папы у меня нет.

– А отчество?

– Что «отчество»?

– Ну-ка давай сюда свой паспорт! – Я схватил черную книжицу, которую она так и не засунула назад в карман, открыл на первой странице. – Отчество…

– Олеговна.

– Ну вот!

– И ничего не «вот»! Мама – Ольга, вот и отчество отсюда – Олеговна. Аллитерация, поэт! А если не дорос до толкового словаря, то перехожу на простой язык – созвучие.

Таня оглянулась на замолкнувших мальчишек у окна. Многие, как она и я, военных годов рождения, и далеко не у каждого поэтому, да и не только поэтому, папы не было.

– Давай лучше сбежим с уроков. А то – ну их! – подслушивают.

Санька-Сачок решительно отмахнулся от наговора растопыренными ладонями: мол, нет, не подслушиваем, звездным небом всерьез любуемся. Но по блудливой улыбке легко уличить: и подслушивали, и обсуждать сейчас примутся. Лучше, действительно, сбежать куда подальше, не то придется еще разбираться на кулаках.

И мы, прихватив под трезвонящий звонок портфели, вымахнули на улицу. Весенняя Рига цвела и благоухала, поила мысли и чувства терпким ароматам деревьев, распускающихся на них первых, еще клейких листочков. Хотелось не ссориться, а целоваться. Но целоваться нам было еще преждевременно, хотя мы уже и располагали паспортами. И я прочел девушке, которая могла стать первой моей любовью, только что пришедшие на ум строчки:

– Все билеты проданы в кино.

Жизнь постиг почти до сожаленья.

– А что дальше? – с каким-то напряжением спросила Таня. – Очень! И смысл глубокий…

– Дальше не придумано.

– Будь спок на зубок и роток! Сейчас придумаем! – и придумала: «На журнальном столике вино, кофе на запивку и печенье». А?

– Нет! – мотнул я головой. – Не годится.

– Хорошо, временем проверим, – сразу согласилась она, чтобы зря не конфликтовать. – Оставим это до другого раза. Но обещай, что последние строчки будут все же за мной. Ты не дописывай. Договорились?

– Принято и узаконено! – кивнул я, не возражая. В моей голове и впрямь никакого «продолжения» не проклевывалось.

– Тогда… А что, если, действительно, пойти в кино?

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера