Лев Либолев

«Мой город во мне, будто спас на крови». Стихотворения

СКАЗОЧНИК МАГРИБА

 

И нечего сказать… Молчу, как рыба,

Наплёл довольно, что уж там скрывать.

Небритой рожей сказочник Магриба

славянских дев укладывал в кровать,

но только в мыслях, души не тревожа.

А что теперь… Итог совсем не нов –

судьба легко накидывает вожжи

на самых непокорных скакунов

и ставит в стойло. Может, и жестоко,

и лучше пристрелила бы, но ей

куда милей молчание Востока,

чем жаркий шёпот западных кровей

и лязг ножей в дворовых передрягах –

какие сказки, тут не до вранья…

Писаки – те же пришлые варяги,

в чужое сердце искру зароня,

сожгут и храм. Поэтому, пожалуй,

пора понять – я лучшего не смог,

а меч не лучше скифского кинжала,

когда тебя подрежут под шумок.

За что – неважно. Хватит глупых бредней,

любой сюжет истории знаком –

незваный гость потопчется в передней,

потом впотьмах повозится с замком

и всё поймёт - опять пошёл по кругу,

в любой земле, тем паче – на Руси,

княжна вольна подтягивать подпругу,

да бить плетьми, о большем не проси.

Так должно быть, так правильно, так верно,

пора молчать, и значит – замолчи.

Кому нужна рифмованная скверна,

кому нужны поддельные ключи

от царских врат. Владея тайной речи,

храни секрет, Создатель будет рад…

Твоя судьба осталась в Междуречье,

где к Тигру жмётся бешеный Евфрат.

Я это знаю… Дар необъяснимый

никак нельзя кому-то ставить в плюс.

Мои слова… Я сам расстанусь с ними,

я брошу их, я с ними расплююсь,

чтоб дальше жить без голоса и слуха,

в своём дворе, в дому, в себе самом.

Тогда от строк, во мне звучащих глухо,

уже никто не тронется умом.

А дикий скиф не станет новосёлом

в моём стихе… на кухоньке моей.

Пора писать о чём-нибудь весёлом.

Пора писать… Да только вот сумей

молчать, но в голос… Если же, однако,

рискну упрятать малое в большом,

пошлёт Всевышний встречу с акинаком,

а может – с дагой или палашом.

 

 

И ПРИХОДИТ ВОЛЧОК

 

И приходит волчок, за бочок укусить слегонца,

недокурен бычок и на донце немного винца,

но стакан отставляю в сторонку, тушу сигарету…

Вспоминаю, как мама читала мне этот стишок –

он когда-то меня доставал до нутра, до кишок,

я об этом сегодня тебе расскажу по секрету.

 

Мама очень боялась, что буду курить – и курю.

Что сопьюсь – а не пью, но привычка лежать на краю

почему-то со мной… Ну, подвинься – я с краешку лягу,

ты – под стеночку лучше. А серый волчок не жесток,

он детей не утащит. Ракитовый редкий кусток

не укроет собой ни меня, ни тебя, ни делягу-

 

борзописца, который писал колыбельную так,

словно это ничто, словно это пустяк за пятак,

но такой пустячок удержал на краю от запоя…

И чинарик затушен – пожара не будет, не бойсь.

Да, заядлый курильщик, но всё-таки не из пропойц,

просто мамино счастье, седое и полуслепое

 

без очков. Только память бубнит – не хорош, не высок,

а волчок переборчив – таких не потащит в лесок…

Можно я докурю и допью, ты прости что упрямый,

что усну незаметно, как будто бы исподтишка,

у тебя на груди… И приснится стишок про волчка,

и, конечно же, мама приснится… Конечно же – мама.

 

 

СЕРЁЖА

 

Окно в муравьиных дорожках

и крошках для малых сиих…

Ты где, мой товарищ Серёжка?

Где прочие, Боже спаси…

Да живы ли? Пали до швали?

Смету с подоконника сор.

Серёжка, мы переживали

обиды мальчишеских ссор.

И синие знаки на рожах

и едких бычков никотин…

Серёжа… скажи мне, Серёжа,

зачем я сегодня один,

не веря ни в бога, ни в чёрта

сухую горбушку крошу,

зачем так не рада аорта

ритмичных толчков барышу.

Пустой подоконник, и тропы,

которыми шли муравьи.

И твой послежизненный опыт –

колючие крошки в крови.

 

 

***

 

Зима. Колёса режут наст,

скользит в безумство круг разутый…

Водила мёртвый коренаст,

в крови и пятнышках мазута,

ещё не ведая о том,

что умер, в пол вдавил педали…

И встречка падает пластом

на снег… Неведомые дали

зовут к себе, крестом клеймят

его и сбитую собаку…

И вспыхивает горький мат,

как спичка в горле бензобака.

 

 

***

 

Осень, злая скелетность куста,

прободение стужей,

обнуление старых констант.

Мёрзнешь, кутаясь туже,

плечи съёжены – так существуй,

и не жаждай реванша…

Пусть листва укрывает листву,

облетевшую раньше.

 

 

***

 

Вот парк – осенняя обитель

пернатых ангелов небес…

Почти роденовский мыслитель,

холодных мыслей мелкий бес

в мозгу сидит… Ещё мостится,

зачем-то влезшая туда,

ополоумевшая птица,

стихи роняя из гнезда.

 

 

***

 

это зима, Господи, снег во дворах,

чёрных акаций строй и голосят грачи…

мама пекла оладушки, кушались на ура,

помнится до сих пор – сладки да горячи.

после – чайку, Господи, мёд, пахлава,

время умчалось вскачь, кажется – оглянись –

сад городской, где парочки, музыка и слова,

давит на кнопки всласть дяденька-баянист.

нет никого, Господи, сломан баян,

парк замело совсем, так и валит стеной

снег… музыкант на облаке, весел, речист и пьян,

шепчет – со мною, Господи, эти со мной.

 

 

***

 

в детстве болел ангинами,

горло горело, цвело и дёргало

росчерками сангинными,

охристыми или около.

чуть кашлянёшь – и сморщишься –

красным глотнёшь и слезинку выдавишь.

гнусная хворь – надсмотрщица,

преданейшая из идолищ

долгой зимы. отчаянье

глупых мальчишек, тут нечем хвастаться.

будет лекарство чайное –

жёлто-оранжевоe маслице

в чашке плывёт, пахучее –

охра, сангина, ангины острые –

кашельное беззвучие

живёт на забытом острове –

памяти… и не вспыхивай,

помнишь – ангинам сдавал экзамены –

маслице облепиховое,

пахло, как руки мамины.

 

 

***

 

Обожжённое дерево с пулей в стволе,

что ты маешься, листья бросая…

Им не просто лежать на убитой земле,

там, где смерть проходила босая,

словно красная девка крестьянских кровей,

что в минуту одну постарела,

будто маленький, вжатый в кору муравей,

перепуганный после расстрела.

 

 

***

 

Из боя выйти, начисто стереть

зубовный скрежет, адский запах серы…

От всех смертей, запомнится лишь треть,

совсем не повод, чтоб в миссионеры –

учить других. Израненный комбат

хрипит – вали волков в овечьей шкуре.

А после ангел, пламенем объят,

в сердцах шипит – у нас в раю не курят.

 

 

***

 

Всесильный бог, призри своих дворняг,

любую тварь, любого кабыздоха.

Учи любить, напутствуй. На крайняк –

не понял кто – неслабо отмудохай.

Лепил-то сам, и если запорол –

твоя вина. Расхлёбывай, любезный.

Включи погромче райский рок-н-ролл –

его полезно слушать перед бездной.

Пошли собак по капелькам росы,

пускай бегут, взлетая норовисто

под небо, цвета вытертой джинсы,

на оклик, неожиданный, как выстрел.

 

 

***

 

Фасады – ракушечник, пиленный в куб,

взращённый своим же нутром,

и монументальная холодность губ,

щеке – отрезвляющий хром

на поручнях старых трамваев твоих,

зимой дребезжащих навзрыд…

Мой город во мне, будто Спас на крови,

и я в нём навеки зарыт.

Он сдавленный крик в глубине катакомб,

по стенам – рисунок морей…

Трамвай уходящий, оторванный тромб,

по улице – вене моей.

 

 

***

 

Бездонных глаз холодный кобальт

желает обжига… Тверда

в греховных помыслах до гроба

замоскворецкая орда.

Буянит, пьёт, скрываясь в длинных,

подбитых ветром, вечерах…

И жаждет ласки, словно глина

в железных пальцах гончара.

 

 

***

 

Бледный юнкер, Питер строгий,

отражается в Неве.

Обивает Бог пороги

в поднебесной синеве.

Не спускается в столицу,

знать водица холодна,

да юнцов безусых лица

улыбаются со дна,

будто ангельская стая,

что спешит под отчий кров…

Лёд крошится, отпуская

в небо мёртвых юнкеров.

 

 

***

 

Почти святые у киоска

бутылку делят на троих.

И в строчку лыко, и здоровско

идёт в картину каждый штрих

в кругу, где жизнь без антуража,

где ловят слово с языка,

и где равны в питейном раже

интеллигенты и ЗЭКА.

Кто выпил – стал богаче Креза,

познал красоты разных стран…

И я меж них, писака трезвый,

никем не званый эмигрант.

 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера