Виталий Пшеничников

Прощание бабушки Евдокии. Глава из неопубликованного романа «Вкус хлеба»


Стоит Фёдор у барака, осматривает хозяйство, и тревожная дума не даёт покоя: «Живой с войны вернулся, жизнь устроил: жена, дом, работа. Огород распахал, стайку для хозяйства построил. Всё хорошо! Одно плохо — мать живёт одна, без сыновнего досмотра! Надо забирать к себе. Но как жена на это посмотрит?» Мрачнеет от этих дум его лицо день ото дня, работа из рук валится. Видит Федосья, что мужа тоска какая-то гложет, а спросить боится, думает: «Захочет — сам скажет!»

Фёдор думал, думал, и невмоготу стало, решился поговорить с женой.

— Ты присядь, Фенечка! Разговор у меня серьёзный есть. Давно хотел поговорить с тобой!

И замолчал, внимательно глядя на супругу. Видит — она молчит, вопросительно смотрит на него, окончательно решился:

— Мать хочу взять к себе, Евдокию! Одна старушка с хозяйством мается! Да и корова нам не помешает, в голодное время живём. Не последнее дело, когда своё молоко, сметана, масло будет...

Слушает его жена и думает: «Какой он у меня молодец! Не только о себе и семье думает, но и перед матерью долг помнит!»

Замолчал Фёдор, смотрит, как воспримет его слова супруга, а Феня говорит:

— Правильно решил! Давно тебе хотела предложить, но не решалась — дом у неё в Асафьевке, там же все друзья и подруги. Она столько пережила, без отца четверых детей на ноги поставила. Пусть с нами живёт. Как говорят, в тесноте, да не в обиде,— с голоду не помрём. Будет хозяйничать по дому, печь топить. Корову и овец пусть Марии оставит, у неё пять дочерей по лавкам сидят, одна другой меньше. Без мужика надрывается, воспитывает! Нам отец обещал пару ягушек, нетель, растелится, даст Бог, раздоим, с молоком будем и хозяйство своё разведём! Поговори с Марией, пусть кого-то из девчонок к нам пожить отправит вместе с матерью. Всё ей остальных легче прокормить будет!

— Спасибо тебе! — нежно обняв жену, сказал Фёдор и отвернулся, стараясь не показать набежавшие слёзы.— Ты напиши ей письмо: так, мол, и так, решили с Фёдором тебя забрать к себе. Через месяц пусть ждёт, обязательно подъеду. Сам неграмотный я, ты же знаешь.

Написала невестка свекрови письмо от имени Фёдора, а он крестик внизу поставил.

Установилось бабье лето, солнце и тёплый ветер подсушили раскисшие от осенних дождей, разбитые тракторами и немногими машинами таёжные дороги. Взял Фёдор отгулы за работу в выходные дни, выпросил лошадь, запряг телегу и поехал в Асафьевку, забирать мать свою, Евдокию. Жила она в приделе дома, построенного его отцом, Потапом. В другом приделе этого дома жила Мария с дочками — жена Александра, пропавшего без вести на фронте брата.

Неспешно ступает конь, неспешно текут мысли у Фёдора о трагической судьбе матери. Колчаковские каратели в девятнадцатом году, в светлый праздник Крещения Господня, на льду речки Рыбной, на глазах у неё и согнанных на берег сельчан, расстреляли его отца, Потапа, и ещё трёх мужиков асафьевских, помогавших партизанской армии Кравченко. Осталась мать одна с четырьмя сыновьями в лихую годину, а ему, Фёдору, исполнился всего один год. Не сумела их выучить грамоте, но сумела от голодной смерти и тифа сохранить; с детства пошли сыновья в работники — хлеб зарабатывать. Думали все, что наладилась жизнь. Выросли дети Потапа, встали на крыло, семьи кормят и сами голодные не сидят. Но грянула великая война, а в ту пору у старшего, Василия, было трое детей, у Александра — пятеро, и все дочери, младшенькой всего годик. У Матвея две дочери. А сам он встретил весть о войне на Дальнем Востоке, в городе Хабаровске. Ушли на второй день на войну братья Василий, Александр и Матвей, остались их жёны одни с ребятишками...

Василий погиб, Александр пропал без вести на полях войны, а дети остались, их надо было чем-то кормить. Взяла мать на себя домашние заботы, копает весной со старшими огород, а в нём восемьдесят соток, засаживает его, пропалывает и окучивает. Осенью картошку копает, носит, в подпол ссыпает, огородную мелочь прибирает, капусту квасит. А ещё надо своей коровке и овечкам летом сена накосить, три зарода поставить. И не только себе — у снохи тоже хозяйство: корова, бычок, овечки. На сенокосе надо помочь, сена ей накосить на зиму. С утра до вечера в тяжкой работе. Ещё шла война — вернулся Матвей, израненный, с выбитым осколком глазом, уехал в Кожелак, к семье. Пришла Победа, но осталась нищета, голодные сироты на её руках. «Нелёгкая доля матери досталась, пусть остаток дней поживёт у нас, и Феня не возражает. Мария правильно поймёт наше решение забрать мать и одну из её дочерей в Хабайдак!»

Недавно принёс почтальон письмо от Фёдора, попросила его прочесть, так как грамоте не была обучена. Написал Фёдор, что решили с Феней взять её жить к себе, в Хабайдак. Просил не волноваться, ближе к осени подъедет, просил передать всем приветы и поклоны.

Тепло и радостно стало на сердце у матери. Хоть кому-то она нужна на этом свете. Но грустно от мысли о том, как Мария одна останется с дочерьми, младшей из них шёл шестой годик.

Фёдор, вернувшись после войны с востока, не захотел работать в колхозе, уехал в Партизанский леспромхоз, на лесозаготовки. Молилась Евдокия, чтобы Господь хранил его на лесоповале, послал здоровье и счастье. Из редких писем знала, что сын сошёлся с женщиной и живёт в поселке Хабайдак. Где находится этот посёлок, она не знала; говорили колхозники, ходившие туда заготавливать лес для колхоза, что далеко, на самом краю тайги.

И думала вдова тёмными ночами, какая жизнь её ждёт впереди, как уживётся с невесткой, женой Фёдора. Перевёз её в тридцать шестом Матвей жить к себе в Кожелак. Но сразу после приезда поняла она, что пришлась не по нраву своенравной невестке, эстонке Анне, которая делала всё, чтобы выжить её из своего дома. Фёдор уезжал на Дальний Восток по вербовке. Спасибо ему, рассказал Марии, как к ней относится невестка. Приехала та на лошади, забрала её, корову, перевезла в Асафьевку, наказала: «Живи с нами, обузой не будешь. Девчонки житья не дают, пристают: “Где баба Дуня? Почему её долго нет?”»

Так она одиннадцать лет жила рядом с Марией и внучками, вместе с ними делила горе и радости. Но годы делают своё дело, всё тяжелее становилось жить. Плакала старушка по ночам одна в своём доме: и уехать было страшно, и оставлять сноху с ребятишками не хотела. Но понимала она, что не сегодня, так завтра не сможет ходить на сенокос. Не было уже ни сил, ни здоровья, стала бы тяжёлой обузой для снохи. А у той и так забот полон рот — от зари и дотемна работа в колхозе и пять голодных дочерей. Её утешала мысль о том, что старшие внучки, Вера с Дусей, подросли и повзрослели. Дуся работать пошла в колхоз — всё какая-то помощь матери.

«Слава Богу, теперь у неё есть кому за младшенькими присмотреть, корову выгнать, загнать и подоить. Дуся хорошей помощницей выросла. Если бы не она, как бы войну пережили? Подумаю, поплачу, а деваться некуда — придётся уезжать к Фёдору, если не передумает. Кому из молодых хочется брать такую обузу, как старики?» — вытирая катившиеся из глаз слёзы уголком платка, думала Евдокия.

Утром пришла к Марии и говорит со слезами на глазах:

— Говорила я тебе, что Фёдор в письме обещает забрать к себе. Прости, Мария, тяжело мне стало жить, с хозяйством управляться. Не хочу для тебя стать обузой. Решила для себя: коль приедет — соглашусь, делать нечего! Присмотри за домом, скотиной. Схожу в Карымово, надо навестить брата моего, Григория, и сестру, разлюбезную Марию, попрощаться. Сердцем чувствую, что мне здесь не придётся больше бывать!

— Не убивайся, Евдокия, себя не кори! Решила — езжай! Спасибо тебе, сколько лет за сиротами помогала смотреть, последним делилась, лечила, от смерти голодной спасала! Жила за тобой как за каменной стеной! Корову буду доить, выгоним с овцами к пастуху и загоним. Поклонись родне за нас. Мне вырваться в гости нет возможности! — говорит Мария.

Заплакала старушка, говорит:

— Спасибо, Мария, на добром слове, что понимаешь меня! Дай Бог тебе и детям твоим здоровья, счастья!

Затемно встала Евдокия и пошла по дороге в Карымово, на родину свою. Идёт себе по холодку, комары и мошка не надоедают. Погостила у родственников, наговорилась с сестрой, отвела душу, попрощалась и через два дня вернулась. Отдохнув денёк, говорит:

— Завтра пойду в Новопокровку, надо попрощаться с племянницами Дашей и Татьяной, дочерьми сестры моей, Прасковьи.

Обошла она всех родственников, со всеми попрощалась. Домой вернулась — два дня отдыхала: не те годы для таких дальних путешествий. На третий пришла на половину дома снохи и говорит внучке:

— Есть у меня задумка, Дусенька! Хочу пройти по полям, проститься с родными местами. С начала войны где мы с тобой только не были. Меня ты везде сопровождаешь. Давай пройдём с тобой последний раз по дорогим моему сердцу местам!

— Бабуля, почему ты так говоришь? — всхлипывает Дуся, жалко ей бабушку.

— Только плакать не надо! Ты молодая, подрастёшь — ко мне в Хабайдак придёшь в гости. А я уже старая, в Асафьевку прийти не смогу, поэтому хочу попрощаться с близкими сердцу местами! Боюсь, одна не дойду. Проводи меня, внученька!

— Пойдём, бабуля, обязательно пойдём! — услышав, что бабушка уезжать собралась, плача, соглашается внучка.

— Ну и славно! Сегодня отдохнём, а завтра, как солнце росу обсушит, так и пойдём с Богом! Отдыхай, внученька, до завтра! — уходя к себе, сказала старая женщина, едва сдерживая слёзы.

Она понимала, что скоро, очень скоро ей придётся расстаться со снохой, с любимыми внучками и с прежним укладом жизни. Проснулась Евдокия, нехитрую еду завязала в узелок, зашла за Дусей. А та уже заждалась её. Пошли они по деревне, вывела их улица к берегу реки Рыбной. Крестится и говорит бабушка:

— Поймали белые каратели деда твоего, Потапа, а с ним ещё трёх мужиков, которые продукты партизанам отвозили, избили сильно. Был в селе учитель, Злобин, донёс на них. Вывели их на расстрел в светлый праздник Крещения Господня, прощается Потап со всеми, речь ведёт о том, что гибнут они за счастливую новую жизнь для всех, верит он, что скоро каждый будет обут, одет, сыт! Когда на лёд вывели, поставили на берегу пулемёт, попрощался Потап с родными, велел мне беречь детей. Здесь каратели деда твоего вместе с тремя деревенскими мужиками расстреляли из пулемёта принародно. Дед твой здоровый был, шестипудовый колокол на звонницу один поднял. Три пули в грудь попали, а он живёт. Подбежал к нему офицер и зарубил любимого Потапушку саблей. Ночью я его тело у часового из-под носа выкрала, на саночках домой привезла. А тут белые хватились, повальные обыски в домах сельчан учинять стали. Затащила я его за амбар, присыпала снегом. Дети спасли — метались в жару, корью болели. Пришли в дом каратели, а я им говорю, что дети тифом-сыпняком болеют. Они испугались, не стали двор смотреть, от тифа в те поры много народа померло. Чудом они меня с детьми не расстреляли и усадьбу не сожгли! Господь не дал им это злодеяние совершить!

Поплакали они вместе с внучкой и пошли дальше. Пришли на покос. Села Евдокия на поваленную берёзу и заплакала.

— Здесь мы с Потапом сидели, он обнимал, целовал, миловал меня! Господи, упокой его душу! Столько лет прошло, но забыть не могу! — плача, крестилась она.

Замолкла бабушка, унесли её мысли в далёкую молодость. Вспомнила, как случайно свела её судьба с Потапом...

...Услышала девица Евдокия стук в калитку отцовского дома в селе Карымово, открыла — и увидела за ней статного, высокого парня. И будто молния пронзила её, так он ей приглянулся с первого взгляда. Обомлела, опустив глаза, чтобы не выдать своих чувств, стояла растерянная, и вывел из оцепенения её голос того парня. И вспыхнуло в душе чувство первой любви.

Знала она, что желания невест родители не спрашивали. Понравился им жених, заслал сватов — отдавали девку замуж. Замужество по любви было большой редкостью и удачей для девушки, и страстно ей захотелось прожить всю жизнь с этим парнем.

Вспомнила, как подавала на стол самовар, чашки, сахар, как ходила в чулан за мёдом. И всё это время хотелось неотрывно смотреть и смотреть на этого красивого парня, говорившего с отцом. Вспомнила, как выскочила из избы, чтобы не выдать своих чувств, остыть на улице. А в девичьей голове билась только одна мысль: вновь оказаться рядом с этим парнем. Как подскочила она к двери в сенцы, услышав стук входной двери, и робко потянула на себя. Оказавшись лицом к лицу с гостем, опустив от смущения и трепета глаза, стояла на его пути. Ей так хотелось, чтобы заговорил он с ней, сказал хоть слово. Ещё больше оробела, когда парень спросил, ходит ли она вечерами на посиделки, за околицу. Как сказал ей, что будет ждать, и она, едва живая от счастья, вымолвила: «Приду».

Вспомнила, как билось её молодое, полное любви и нежности сердце, когда она считала дни до первого свидания с Потапом. Ей казалось, что время замедлило свой бег, дни тянулись нестерпимо долго. Как по ночам плакала от мысли, что парень пошутил и не придёт, ведь до Асафьевки немало вёрст. Как готово было остановиться от счастья сердце, когда вечером за околицей, у костра, увидела появившуюся из мрака знакомую фигуру; как увидела радость на лице парня, разглядевшего её среди подружек, таких же девушек села Карымово. Как подошёл к ней, смущённо справился о здоровье, подал крепкую руку. Как под завистливые взгляды подружек отвёл в сторону, приподнял за комель толстое бревно и подвинул к костру, предложил сесть и сам опустился рядом. Она помнила чувство надежды и тревоги, когда с нетерпением ожидала наступления следующего выходного дня, гадала, придёт или не придёт Потап.

Но тревоги были напрасны: любимый приходил, и каждая клеточка её тела пела от счастья, что он рядом с ней, что она видит его, слышит его голос. Помнила каждое его слово во время нечастых свиданий, как робко, с надеждой в голосе, спросил у неё, можно ли засылать сватов, и она, потеряв голову от счастья, ответила едва слышно: «Да».

Помнила шумную свадьбу, первую брачную ночь, когда подарила она суженому своё девичество и любовь. Как лежала счастливая и напуганная первой близостью с мужчиной, плакала до утра от счастья, что Господь услышал её молитвы, что она будет жить с Потапом, носить под сердцем и рожать от него детей.

Помнила, как после первой брачной ночи с кровати молодых сняли простынь с её девственной кровью, как она готова была провалиться сквозь землю, когда родители с гордостью показывали её хмельным гостям.

Она не была обучена грамоте, не читала любовных романов, но любовь с первого взгляда осталась с ней светлым, радостным чувством на всю её горькую вдовью жизнь.

Тяжёл крестьянский труд для мужика, но вдвойне тяжёл для женщины, которой, вернувшись с поля, надо и еду сготовить, за детьми и мужиками постирать, в доме прибрать; но всё успевала Евдокия, радость любви придавала ей сил. Здесь, на краю покоса, в шалаше, ласкал её любимый Потап, здесь, как она считает, был зачат первенец, Василий. Вспоминала она и муки первых родов, и первый крик мальчика, радостные слёзы молодой матери, которой после тяжёлых родов дали в руки только что появившийся на белый свет живой комочек — её сына, завёрнутого в домотканые льняные пелёнки...

...Воспоминания прервал встревоженный голос внучки:

— Что с тобой, бабушка?

Встрепенулась та.

— Вставай, внученька, пора идти дальше. Засиделась я, молодость вспомнилась! — вытирая уголком платка слёзы на глазах, сказала Евдокия.

Помогла ей Дуся подняться. Бабушка сказала:

— Пойдём дальше, внученька, здесь уже недалече осталось.

Идут они по просёлку, пробитому тележными колёсами, и говорит бабушка:

— Вот мы и пришли! Здесь было наше родное поле! Оно кормило, поило и одевало нас!

Смотрит девочка, а поля нет. Перед ней пустырь, заросший сорной травой и репейником, кое-где растут на нём молодые осинки, метра по полтора высотой. С удивлением посмотрела на бабушку. Та положила узелок с едой на придорожную травку, зашла на пустырь, встала на колени, отвесила земной поклон, и слёзы брызнули из глаз.

— Здравствуй, родное полюшко! Что же они с тобой сделали, эти безбожники! Оттого мы сейчас и голодуем! Такую земельку плодородную бросили, не стали обрабатывать! — плача, причитала Евдокия, а вместе с ней плакала и её внучка.

Немного успокоилась внучка, давай бабушку успокаивать:

— Не плачь, бабуля! Не плачь, родная! — гладит её по волосам.

Не может та успокоиться, всхлипывает:

— За что расстреляли моего Потапа белые каратели? За что терпели мы с детьми малыми голод и лишения всё время после прихода советской власти? За что сгинули на страшной войне Василий и отец твой, Санька? За что терпим лишения всю войну и после неё, до сего времени? Что это за власть, которая голодом морит народ? Которая за каждого курёнка налогом три шкуры дерёт? А пахотные земли в бросовые превращает! Не здесь, это там, в Москве, истинные враги народа сидят! Последние жилы их сатрапы из народа тянут!

Немного успокоила Дуся бабушку.

— Не плачь, бабуля! Вставай, пойдём! — говорит ей, помогая на ноги подняться, и пошли они дальше.

Подошли к окраине пустыря; стоит там стройная белоствольная берёза. Встала Евдокия на колени, поклонилась берёзе, говорит:

— Здравствуй, моя красавица берёзка! Ты все ненастья одолела одна, стоишь на прежнем месте, ещё краше стала. Ещё гуще твои ветви разрослись.

Причитает бабушка, а внучка плачет вместе с ней, успокаивает бабушку, но бесполезно — уговоры не действуют. Дала она выплакаться, взяла под локоть, подняла с травки зелёной. Бабушка крепко обняла внучку, и плакали они вместе. Поплакали, успокоились, пошли по просёлку дальше.

У дороги лежит бревно, толстое, метра четыре длиной. Подходят к бревну; потрогала его рукой, погладила баба Дуня и говорит:

— Садись, внученька! Здесь мы с тобой отдохнём, как в былые времена отдыхали! Это брёвнышко для меня дорого стóит, мы с Потапушкой сиживали здесь часто, сидели здесь и мои сыночки, сгинувшие на войне! — заплакала горько вдова, запричитала: — Злодеи! Загубили Потапа, отняли у меня мужа! Лишили отца четверых детей малых своими разговорами о счастливой жизни! Где же она, эта счастливая жизнь, за которую Потап и сыновья наши головы сложили? Где она? Господи, покарай этих клятвопреступников! Живём как рабочий скот! При царе-батюшке даже батраки не влачили такую убогую жизнь! Кто работал, тот сыт, одет и счастлив был! Господи, пошли на головы супостатов кару небесную, верни людям счастье в жизни!

Посмотрела Дуся по сторонам — одни-одинёшеньки они с бабушкой в полях, подслушать и донести на неё некому,— давай успокаивать:

— Бабуля! После таких слёз будет тебе трудно дойти до дома! А я не смогу тебя утащить! Успокойся, прошу тебя! Не жалеешь себя — пожалей меня! Лучше расскажи, как вы здесь трудились. Устала я, есть хочу.

Услышала Евдокия слова внучки, говорит:

— Прости меня, старую! Вся жизнь у меня здесь прошла! Молодая была, когда Потапа расстреляли, это память моя! Может быть, эти родные для меня места больше не увижу. Спасибо тебе, что согласилась сходить со мной, теперь я буду до самой смерти помнить каждую травинку у нашего поля, это бревно, берёзку! С этим я и уйду на суд Божий! Пусть Господь рассудит, кару наложит за прегрешения вольные и невольные. Но, видит Бог, всегда я бескорыстно помогала людям! Не творила зла! Ты оставь меня, я одна попрощаюсь с дорогими сердцу местами, потом сама приду.

Видит внучка, что бабушка сама не своя от нахлынувших воспоминаний. Нельзя её оставлять одну в таком состоянии — мало ли что может с собой сделать, отрицательно качает головой:

— Нет, бабуля! Не оставлю тебя! Сама позвала! Уйду, а ты плакать будешь! До дому не доберёшься!

А сама думает, как же отвлечь её от тяжёлых воспоминаний.

— Я не буду плакать, обещаю тебе! Хочу побыть одна, вспомнить прошлое, оно мне очень дорого. Здесь, где всё это было, где был Потап и сыночки мои, на фронтах сгинувшие. Ты иди, посмотри, вон там стояла наша заимка, а чуть дальше был конный двор, лошадей держали. Прошу тебя, дай несколько минут побыть одной!

Осталась одна, и нахлынули воспоминания. Как с нетерпением ждала она вечерней зорьки, когда возвращалась с поля семья Емельяна, вечеряли, все укладывались спать. Наконец наступало заветное время, и выскальзывала она из избы-заимки, шла к заветному бревну. Сюда же приходил её любимый муж, садились они рядком. Целовал он её, миловал, вёл на конный двор, ложились на мягкое душистое сено на сеновале, и до той поры, когда начинают тускнеть звёзды на ночном небосклоне, любил её родной Потапушка. Забывались в коротком сладостном сне, а чуть рассветёт — шли в поле вместе со всеми, с нетерпением ожидая ночи.

От страстной любви понесла она второго ребёнка, в назначенный природой день родила сына, нарекли его Александром. А поздней осенью, когда сжали и свозили снопы на гумно, едва не случилась страшная смерть Потапу. Как будто Господь послал её на гумно, где он снопы молотил конной молотилкой. Но сломалась молотилка. Поднатужившись, приподнял он тяжёлую станину, отлитую из чугуна, поставил подпорку, сказал ей: «Ты отойди подальше, не дай Бог, упадёт, задавит!»

Взяв ключ, полез под неё устранять поломку. Лёжа на спине, упираясь ногами, подбирался к нужному месту. Увидев его ноги рядом с подпоркой, Евдокия подошла ближе, подумала: «Не дай Бог, упадёт, задавит Потапа!» Её охватил страх неминуемой беды. Стоя рядом, смотрела, как муж пытается подлезть глубже под станину. Она не успела ничего сказать, как тот ногой выбил подпорку, и тяжёлая молотилка полетела на землю. Как сумела её перехватить, Евдокия не помнила. Приняв тяжесть падающей станины на свои руки, сдавленно вскрикнула: «Потапушка!»

Едва смог вылезти слегка придавленный супруг, белый весь, испугался не за себя — за жену, перехватил молотилку из её рук. И здесь предупредила она его: «Береги себя, Потап! У нас двое детей; погибнешь — на кого останутся?..»

Подошла Дуся к указанному месту, а там, в земле, глубокая яма, а чуть дальше торчат полусгнившие деревянные столбы. Поняла, что здесь был загон для лошадей с навесом, сеновалом. Под ним коней от непогоды укрывали. Чувствовалось, что было крепкое хозяйство. Но сколько ни смотрела, следов избушки не увидела. Постояла, посмотрела и вернулась к бабушке. А та сидит, на неё смотрит и не видит — из глаз слёзы текут, на землю капают. Испугалась девочка, начала бабушку трясти за плечо:

— Бабуля, очнись! Скорее очнись! Прошу тебя!

Вздрогнула бабушка, посмотрела на неё невидящим взглядом, тряхнула головой:

— Успокойся, внученька! Со мной ничего не случилось, вспомнила я дни былые, счастливые, что провела с дедом твоим, Потапом! — тяжело вздохнула, слёзы вытерла концом платка.

— Вставай, бабуля, пошли! Расскажи, куда заимка делась? Только яма от неё осталась.

— Этот живоглот, дядька Антон, после смерти Потапа её к себе перевёз, во дворе поставил. Вот и осталась после неё только яма. Её вырыли как погреб, летом туда еду от жары прятали, что из дома привозили. А ещё мои мужики хлебный квас холодненький любили! Я сделаю в кадушке, он созреет, в погреб спущу, а они туда один за другим ныряют, квас пьют и нахваливают. Дружно жили, дружно работали. Кадушки дней на пять хватало! В одной кадушке заканчивается, в другой поспевает. И радостно мне похвалы моих работников слышать. А кваску попьют — за десятерых работают! И так у нас всё лето квас холодненький в погребе стоит, мужиков балует!

— Бабуля, давай пообедаем! Кушать очень хочется! — вновь говорит ей внучка.

— Да что же это я, старая? Солнце на вечер перевалило, а мы с тобой не ели! Садись, внученька, рядом со мной. Помню я, как вся наша семья сидела за столом в заимке. Жили дружно, работали не покладая рук и ели хорошо, ни на кого я обидеться не могла! Садись на травку, внучка, она тебе силу жизненную передаст! — сказала Евдокия, развязывая узелок.

Смотрит девочка, а в узелке две бутылки кислого молока, штук десять варёных, в мундире, картошек и два яйца варёных. Её не надо было долго упрашивать, когда время далеко за полдень, а во рту и маковой росинки не было. Ели молча. Казалось девочке, успевшей проголодаться, что вкуснее она ничего в жизни не ела. Бабушка дождалась, пока внучка поест и простокваши на верхосытку выпьет, собрала в платок остатки пиршества, завязала узелок.

Спрашивает Дуся:

— Бабуля, а как вы всё это огромное поле пахали?

— Да, внученька, поле большое, но Потап мой был мудрым хозяином. Умело вёл хозяйство. Он разделил его на четыре части. Три клина засевали, один оставляли под пары, отдыхать. За лето пары два раза перепахивали, выпахивали сорняки и собирали их и корни. На дворе от скота навоз в кучах горел, перегной на поле Потап возил на телеге перед последней пахотой. Разбрасывали мы перегной с ребятишками по всему полю. Следом Потап запахивал, и земля всегда у нас была жирная и чёрная, как крыло ворона, отдохнувшая!

А весной по этим парам, без весновспашки, сеяли пшеницу, боронили. Всегда был богатый урожай. Осенью сожнём в снопы, свяжем, скирды поставим — опять заходит с плугом Потап. Вспашет, рожь озимую посеем, а в следующем году ячмень. А там, где был ячмень, сеяли овес, после него землю под пар оставляли. И так, через три года, каждый клинышек земельки нашей отдыхает, сил набирается. Всегда собирали богатый урожай, соседям на зависть! Трудились не покладая рук, и труд не был нам в тягость! Чем больше трудились, тем больше было радости, когда видели результаты своего труда! Бывало, приходим на поле — хлебá стеной стоят, поспевают. Налетит ветерок, волной качает колосья, забавляется, идут волны по полю, и от счастья дух захватывает! Осенью уберём богатый урожай, трудимся день и ночь, все понимают: день год кормит! Свезём снопы с поля в гумно — Потап опять клин пашет до холодов, пока мороз землю не скуёт. Полетели белые мухи — молотить начинаем, а зерно в снопах дозрело, высохло к тому времени. Добротное, полноценное зерно засыпаем в амбар. Трудились не напрасно, наша семья была обеспечена на два года вперёд! Зерно в амбаре дороже золота будет! Золото в голодный рот не положишь, а зерно в недородный год всегда выручало. Да редко такие годы случались! Всегда все были сыты, одеты и обуты! Не то что теперь! Господи, прости! — с досады плюнула бабушка в сторону.

Замолчала она, молчит и внучка. Посидели минут десять, каждый о своём думает. Евдокия думает о днях минувших, мужа своего, Потапа, вспоминает, слёзы уголком платка вытирает. Вдруг тронула губы улыбка. Вспомнила она, как Потап один раз в жизни изменил ей...

...Собрались спать, детей она уложила, а он говорит: «Евдокия, ты меня не жди, спать ложись. Я пойду с мужиками на брёвнах посижу, семечки пощёлкаю. Семьей обзавёлся — нет времени старых дружков проведать!»

Поверила она, отпустила, а под утро лёг в постель муж, а от него чужой женщиной пахнет. Ничего не сказала и виду не подала, а на следующий вечер опять отпрашивается к товарищам. Решила посмотреть, с кем он по ночам семечки лузгает. Подошла к мужикам тихонько, а мужа среди них нет, и услышала их разговор, что пошёл Потап к гулящей вдовушке, Клавдии. Не поверила, решила проверить, не наговор ли это. Простояла ночь у забора, дождалась под окнами вдовьего дома, пока, натешившись вволю, вышел Потап. Услышала на пороге разговор: приглашает вдова его к себе жить.

Побежала домой тёмными улицами. Опередила его, легла в постель, притворилась спящей, а как он, утомлённый, заснул, встала, оделась и вымазала дёгтем ворота и входную дверь у вдовы, опозорила на всю деревню. Пошёл мужик к вдове на третью ночь, та и рассказала, что Евдокия её опозорила, потребовала наказать её. Позабавившись с любовницей, Потап вернулся домой, утром вызвал жену в амбар, где висели вожжи. Взяв их в руки, хлестанул по плечу: «Ты дёгтем вымазала ворота Клавдии? Говори быстро, а то изобью до полусмерти!» Евдокия поймала вожжи в руку, держит и спокойно отвечает: «Я намазала! Хочу от сучки кобеля отвадить! У неё течка каждый вечер! Вот похотливые кобели к ней и наповадились, забыли, что дома жёны и дети малые!» — «Ах ты, стерва!» — попытался вырвать вожжи муж, но не тут-то было. Крепко зажав вожжи в руках, Евдокия сказала твёрдым голосом: «Богом клянусь: тронешь из-за этой сучки — сожгу её в доме, сама удавлюсь, в петлю залезу, оставлю тебя с детьми малыми! Я помру, но и ей не жить, если ещё раз переступишь её порог!»

У Потапа сразу опустились руки. Кинув вожжи, выскочил из амбара как ошпаренный, и больше не слышала она, чтобы наведывался он к чужим жёнам и вдовушкам, прожили до революции проклятой душа в душу, четверых сыновей она ему родила, пятого носила...

...Как вспомнила о революции, слёзы сами покатились из глаз: «Сколько раз говорила тебе, Потап: одумайся! Четверо ребятишек по лавкам, пятый под сердцем. Новую, справедливую жизнь искал! Вот и нашёл смертушку лютую! Семью осиротил, на голод и мучения обрёк! А за что, спрашивается? Где она, эта счастливая жизнь при Советах? Даже не вспомнила она о сиротах!»

Очнулась Евдокия. Вытерла слёзы на глазах, смотрит: внучка сидит, задумавшись.

— О чём задумалась, внученька? — спрашивает её.

— Папку своего вспоминаю, какой он был большой и красивый, как на войну уходил! — заплакала Дуся.

— Успокойся, Дусенька! Успокойся, милая! За свою жизнь я столько горя натерпелась, не дай Бог никому испытать такую участь! Пролила столько слёз, что собери их в одно место, человек бы утонул в моих слезах. А сейчас, у родного полюшка, Бога прошу, чтобы послал вам счастья, чтобы не знали вы горя горького, вдовьего, нищеты! Я за вас всех выстрадала, глаза выплакала!

Глядит на бабушку внучка, как та уголком платка слёзы вытирает, и сама всхлипывает — так её жалко стало. Наконец говорит Евдокия:

— Солнышко садиться собралось, пора нам возвращаться. Путь до села для меня, старухи, неблизкий! Помоги мне на ноги подняться!

Обняла её Дуся и на ноги встать помогла. А сама удивилась: совсем лёгкая бабушка была, под руками чувствовала её косточки.

Взяла под руку, и пошли молча домой, каждая думала свою думу. Евдокия ещё раз переживала встречу с прошлым, с мужем своим любимым, Потапом, о детях своих с такой разной судьбой.

Внучка думала о своём отце, Александре. Она, шестилетняя девчонка, помнила его проводы на войну, слова, сказанные на прощанье: «За старшую остаёшься, доченька! Вы с Верой у меня большие уже! Будь мамке надёжной помощницей, помогай ей воспитывать сестрёнок! Слушайся её всегда!»

Эти слова запомнила на всю жизнь шестилетняя Дуся, и теперь вспоминала со слезами на глазах, стараясь не смотреть в сторону бабушки, чтобы она не видела её слёз. Не вернулся отец с фронта, но образ его, молодого и красивого, в детской памяти запечатлелся навек.

Уже затемно добрались до дома. Бабушка утомилась и едва передвигала ноги, а внучка поддерживала её под руку, не давая упасть.

— Ты, Дусенька, до кровати спровадь, совсем устала я,— просит бабушка.

— Бабуля! Пойдём к нам вечерять. Потом тебя домой отведу!

— Спасибо внученька, но я сыта! Спасибо тебе, что сходила со мной, помогла мне молодость вспомнить! Без тебя я не отважилась бы так далеко ходить. Ты поставь рядом на лавку ковш с водой и иди, мать уже заждалась! Иди, а я отдохну, притомилась шибко. Завтра, если встану, приду к вам. А теперь беги домой, беги, мамка ругать будет.

Пришла Дуся домой, а мать спрашивает:

— Почему одна? А баба Дуня где? Почему к нам на ужин не зашла?

— Звала её! Говорит, притомилась шибко, сил нет, попросила ковш с водой рядом с кроватью поставить.

Налила мать в кринку молока свеженького, дала несколько картошек варёных.

— Отнеси бабушке. Поставь ближе ковша с водой. Проснётся ночью, молочка попьёт, картошек поест — силы к ней и вернутся. Старая она стала! Всё думала, что сносу не будет, всю жизнь за троих трудилась! И вас от голодной смерти спасти мне помогала! Дай Бог ей здоровья и долгих лет жизни!

Зашла Дуся на бабушкину половину, а та спит мёртвым сном. Отодвинула ковш с водой, на его место поставила кринку с молочком и картошки положила, тихонько пошла домой.



Не знала тогда Дуся, что молитвы бабушки об их счастливой жизни не дойдут до Господа. Через восемнадцать лет ей на собственной шкуре придётся испытать боль гибели мужа, жить вдовьей жизнью с малыми детьми на руках, умываться не водой, а слезами горькими. Это такое горе, что словами не сказать и пером не описать, и его может понять только тот, кто пережил сам.



Не смогла Евдокия подняться утром, принесла ей Дуся молочка и варёных картошек. Смотрит, молока немного выпила бабушка, а к картошке не притронулась. Присела на край кровати.

— Я тебе свежего молочка принесла. Поешь, бабуля, картохи с молочком свеженьким! Надо поесть и быстрее поправляться! — уговаривает её.

Привстала Евдокия, съела пару картошек, запила свежим молочком, благодарит:

— Дай Бог тебе здоровья, Дусенька! Полечила ты меня, а теперь беги, мамке твоя помощь нужна! Обо мне не беспокойся. Отдохну, к вечеру встану. Ты меня хорошо полечила!

Несколько дней болела бабушка, и носила ей еду внучка старшая, Дуся. К концу недели силы вернулись к Евдокии, вставать начала.

Зашла утром на половину снохи:

— Чует сердце, не сегодня, так завтра Фёдор приехать должен. Пойду я со своими подружками в деревне попрощаюсь. Вряд ли даст Бог ещё раз свидеться нам!

Ушла — и как в воду канула. Отправила Мария дочерей старших:

— Берите пилу, топор, тележку, ступайте в лес, дров надо напилить. Дожились, что скоро топить печь нечем будет!

Ушли в лес Дуся, Зина и Вера, тащат за собой ручную тележку, на которой не только дрова — сено и солому возили. Дело для них привычное: выбирают дерево, двуручной пилой валят его, распиливают на длинные сутунки. Складывают их на тележку, увязывают и везут домой, через лес, на просёлочную дорогу. Во дворе дома пилят их на чурки, раскалывают на поленья. Тем и топятся, и еду надо на чём-то варить.

К обеду Фёдор приехал в Асафьевку, привязал лошадь к забору отчего дома, снял шапку и поклонился ему в пояс. Здесь он родился и вырос, здесь жила его мать, Евдокия. А в другом приделе жила Мария, вдова его брата Александра, пропавшего без вести на кровавых полях войны. Зашёл к матери, а её дома нет; пошёл к жене брата, поздоровался. Встретила Мария радушно. Видит он: живёт вдова со своими дочерями бедно, голодно.

— Здравствуй, Фёдор! Проходи за стол, чаем напою! — в ответ на его приветствие пригласила хозяйка.

— Спасибо на добром слове! От чая не откажусь. Ты мне скажи, куда мать делась? — ответил гость.

— Сердцем чувствовала, что со дня на день приедешь за ней, пошла с подружками прощаться! Садись, пей чай, скоро должна вернуться!

Ополоснув руки под умывальником, сел Фёдор к некрашеному, но чисто выскобленному столу. Пока хозяйка хлопотала у плиты, он осмотрелся. На него с русской печи смотрели две пары любопытных детских глаз.

— Здравствуйте, девчонки! Если не ошибаюсь, младшенькие, Полина с Валюшей! А старшие где?

— Отправила в лес, за дровами,— топить нечем. Сколько смогут, привезут на тележке. Они уже большие, помощницы у меня! Скоро придут, отдохни немного, путь неблизкий. Ты уж прости, Фёдор, сахара и хлеба в доме нет, бери молоко в крынке, забели чай, поешь картошки варёной,— поставив перед гостем кружку с чаем, заваренным смородинным листом, тарелку с варёными клубнями, ответила Мария.

— Спасибо! Не беспокойся, Мария. Тут Феня дочкам гостинцы отправила, раздели на всех. А это тебе немного солёного сала. С тестем борова зимой закололи. Ничего, справный оказался. Он угостил, сало до сего дня едим понемногу.

— Спасибо, Фёдор, на добром слове! Соберутся все мои синички, тогда и гостинцы делить будем!

Открыла вдова единственный в доме настенный шкаф с нехитрой посудой и спрятала подарки, не глядя в сторону младших девочек, жадными, голодными глазами следивших за руками матери.

— Пусть прощается, не спешит, послезавтра поутру обратно двинемся. Пусть конь немного отдохнёт,— оттягивая неприятный разговор, сказал Фёдор.

Но, видно, почувствовала хозяйка, как он мучается совестью, и решила помочь:

— Правильно вы решили забрать мать к себе. Трудно ей со скотом управляться, сено косить, пусть поживёт остаток дней без этих забот и трудов тяжких!

Фёдор с благодарностью посмотрел на неё:

— Спасибо, Мария, что правильно понимаешь! Стыдно мне перед ней, одна вырастила четверых. Санька пропал без вести, Василий погиб, со снохой Матвея не ужилась. Не весь же век ей одной горе мыкать! Тебе будем помогать, чем сможем, поднимать дочерей!

Услышав про пропавшего без вести мужа, Мария заплакала, утирая уголком платка глаза, сказала:

— Видно, кому как на роду написано! Все под Богом ходим! — и перекрестилась на красный угол, где у неё стояла небольшая иконка в окладе: — Спаси и сохрани нас, грешных, Господи! Сейчас немного лучше стало, Дуся работать пошла, а так только молоком да картошкой и квашеной капусткой спасались. Евдокия, дай ей Господь здоровья, помогала: то молочка принесёт, то гостинцев, которые за врачевание люди приносили. Себе отказывала, всё девчонкам отдавала. Так и спасались от голодной смерти. Сейчас Дуся работает на приёмке зерна, от районного «Заготзерна», приносит изредка несколько горстей в карманах с тока. Толчём пшеницу в ступе и варим кашу, а сдобрить нечем, маслица нет. Слава Богу, картошки своей накопали; правда, гниёт сильно, но до свежей дотянем,— рассказывает ему о своей вдовьей жизни Мария.

Сидит Фёдор, слушает её рассказ, и жалко вдову до слёз. Знает он, что Евдокия была ей помощницей. А та улыбнулась и говорит:

— Что ты маешься, Фёдор? По глазам вижу. Пусть Евдокия едет к тебе, она для нас и так много добрых дел сделала! Годы берут своё, пора отдохнуть!

— Спасибо, Мария, что за матерью присматривала, десять лет она с тобой прожила! Теперь я хочу исполнить сыновний долг. Мы с Феней поговорили: пошли одну из дочерей к нам пожить. И матери не так скучно будет, и тебе подспорье — лишний рот не кормить.

— Что ты, Фёдор! Не в тягость мне Евдокия была! По дому, за дочками приглядывала. Раз решили, что будет с вами жить,— забирай, и корову её возьмите; даст Бог, проживём как все. А с дочками расставаться нет сил. Спасибо за заботу, я подумаю!

— Решили мы с Федосьей, что корову не будем забирать. Тесть обещал дать нам стельную тёлку, должна к весне отелиться, свою корову раздоим, а эта пусть у тебя останется, большое в семье подспорье.

Испугалась его слов вдова, отшатнулась, руками всплеснула:

— Что ты, Фёдор! Бог с тобой! Завтра властям донесут, что Боговенко Мария две коровы держит, а это — верная тюрьма! И корову уведут со двора, и полными сиротами дети мои без матери останутся! Упаси Бог!

— До сей поры не отменили запрет? — удивился гость.

— Как же — отменили! Власть наша народная только и смотрит, чтобы мы, не дай Бог, не то что второй коровой не обзавелись — лишнего курёнка не завели! Три раза в год из сельсовета ходят, проверяют и переписывают, какая животина на дворе. Им разницы нет: один человек живёт — имеет одну корову, если десять детей у тебя — всё одно держи только одну корову. Разве в Москве не видят, что народ голодом живёт? Боятся, что разбогатеем на подсобном хозяйстве? Война кончилась, а налоги не снижают, так впроголодь и живём, даром работаем весь год в колхозе! Приходит осень — оказывается, что колхоз должен государству, хлебá неважные уродили, а колхозникам по трудодням вообще получать нечего.

— Ты забыла, Мария, что в революцию и гражданскую войну с белыми хозяйства порушились. Немного лучше жить стали — опять страшная война, опять разрушения. Чего ты хочешь? У рабочих нет подсобного хозяйства, они живут голодно, на продуктовые карточки.

Усмехнулась горько вдова:

— У них хоть карточки есть. А у нас? Вошь на аркане! Даром год работаем! А осенью по трудодням получать нечего. Оказывается, что колхоз государству должен остался! Мало того, что самим есть нечего, так и детей кормить нечем. Плохо, что быстро коммунисты обещания о счастливой безбедной жизни забыли. За что твой дед погиб? За что братья погибли и увечья на войне получили? За лучшую долю! А где она, эта лучшая доля? Где обещанная счастливая жизнь? Одна болтовня! Ты не помнишь, как жили при единоличных хозяйствах? Отец мой, Миней, царствие небесное, с матушкой, упокой, Господи, их души, день и ночь работали, все были сыты, одеты и обуты, ещё и продавали зерно, могли себе и детям обновки купить. Голода не мыкали, одетые, обутые зимой и летом ходили! Рабочие оттого и голодают, что колхозы, такие, как наш, имени товарища Сталина, не только их, но и колхозников прокормить не могут! А крестьян всех уровняли под одну гребёнку, все должны жить бедно, не только продать нечего, но и самим есть и носить нечего — обноски носим! Прости, Господи! За что муки терпели, голод и холод?

Фёдор ошеломлённо смотрел на Марию. Работая в леспромхозе, не знал он о нуждах и бедах крестьянства. Как человек партийный, посещая политзанятия, слышал, как там говорили о подъёме после войны сельского хозяйства и промышленности, повышении уровня жизни рабочих и крестьян. Теперь воочию увидел, как живут эти простые граждане Союза, потерявшие кормильцев, пять лет кормившие армию и всю страну. Впервые вдова погибшего брата своей скорбной речью открыла ему глаза на действительность. Нищета и разорение были спутниками большинства жителей колхозной деревни.

Между тем, стараясь выплеснуть с наболевшей души родному человеку, который не побежит доносить, Евдокия продолжила:

— А ты знаешь, какие налоги с нас ежегодно дерут? Двести десять литров молока, яиц сто десять штук, мяса сорок килограммов, с каждой овцы шерсти по три килограмма! Забил скотину — шкуру сдай! И всё это бесплатно, а за что, спрашивается? Чего хорошего мы от новой власти видим? Голод, разорение и нищету! Попробуй не сдай вовремя налог! Последнюю живность со двора уведут, не посмотрят, что семью на голодную смерть обрекают! Завёл две коровы — тюрьма! А коровке только-то и надо, что сена накосить на зиму. Чуть солнце пригреет — на зелёной травке жива будет! А сколько колхозных угодий, полей не обкашивается, бурьяном зарастает! Наша власть решила: пусть всё лучше пропадает, но жителям послабление дать нельзя. Одно слово — душегубы!

Молча слушал Фёдор, потрясённый простотой и беспощадностью крестьянского мышления вдовы, даром работающей весь день с раннего утра до позднего вечера, годами не получающей ничего не только за свои трудодни, но и помощи от государства на содержание дочерей, влачащей голодное, нищенское существование с пятью сиротами, которые кормятся только с огорода. Жалко стало её, подумал: «Не накликала бы беды своими разговорами»,— говорит ей:

— Ты, Мария, меньше говори такие разговоры! Услышит кто — донесут! Ненароком можно и в тюрьму попасть. Детей осиротишь!

— Вот так и живём, друг друга боимся и не знаем, кто и когда на тебя донесёт! На этом стояла и стоит советская власть! Ты прости, Фёдор! На душе наболело, деды погибли, мужья, дети погибли за эту власть, а до сего времени власти той до простых людей дела нет, почти все живут в нищете! Поплачешь в подушку, выскажешься — вроде бы и легче на душе становится! Мы с матерью и детьми больше шести лет хлеба не видели, на картошке и квашеной капусте перебиваемся! — успокаиваясь, сказала Мария.

— Ты же говоришь, Дуся приёмщицей зерна работает? — удивился Фёдор.

— Что с того? Ты знаешь, сколько за ней глаз смотрит? За горсть зерна быстро упекут в тюрьму. Решилась она, попросила дядьку Антона ночью приехать на точок, нагребли с ним пять мешков зерна. По уговору должен он был смолоть его, муку рассыпать пополам. Так этот живоглот смолол пять мешков зерна, а это четыре верных мешка муки, под завязку, а нам привёз один мешок муки, натруской, даже не полный. А Дуся рисковала сесть в тюрьму! Вот так брат покойного мужа с сиротами поступает. А ему хоть ссы в глаза — всё Божья роса! А тут завёл разговор, что можно ещё раз на точок ночью заехать! Показала я ему от ворот поворот, едва удержалась, так мне его коромыслом огреть хотелось!

— Нашла ты кому довериться! Антон смолоду такой был: своего не упустит и чужое присвоит! Нас с Матвеем мытарил, работать на себя заставлял, а за это сухой горбушки хлеба не дал. А сами за занавешенными окнами колбасу трескали, когда мы с голоду пухли! — согласился с ней Фёдор.— Но всё-таки поостерегись, Мария. Дети слышат твои разговоры, сболтнут где, дойдёт до ушей власти — беды не оберёшься! Нужда будет — весточку присылай, поможем! Перестань, Мария! Родня мы кровная! Говорил я с Федосьей, хотим помощь тебе оказать! Отправь к нам одну из дочерей пожить — и матери не так скучно будет, и тебе лишний рот кормить не надо! Ты подумай, прежде чем отказываться. Поживут девчонки у нас, откормятся. Погляди на них — кожа да кости. Погостит одна — другую возьмём!

Слёзы брызнули из глаз вдовы. Рыдает она, а Фёдор успокаивает:

— Не в тягость они нам будут, как к родным будем относиться!

— Не смогу, наверное! Привыкла видеть их каждый день! — немного успокоившись, говорит Мария.

— Ничего, стерпится-свыкнется. Подумай хорошенько, облегчение большое для тебя будет, другим еды больше достанется! И соседи не осудят: чай, не в детский дом сдаёшь, а в родную семью, с возвратом!

Задумалась вдова, молчала, вытирая кончиком платка слёзы. Молчит и гость, знает, что нелегко Марии даже на время расстаться с дочкой.

Наконец хозяйка нарушила молчанье:

— Не торопи меня, Фёдор, дай время подумать!

— Конечно, подумай, с матерью посоветуйся; думаю, она меня поддержит! Видел, у тебя под стеной амбара чурки дров лежат, давай я тебе разобью и поколю, чем-то заняться надо. Принеси мне колун.

Обрадовалась хозяйка:

— Вот спасибо на добром слове! Остались чурки, сучками переплетённые, пробовала сама разбить, да куда там. Мужицкая сила нужна, крепкие руки! Дочерей в лес за дровами посылаю, еду варить стало не на чем!

Смотрела вдова на младшего брата мужа, сгинувшего на войне, и катились градом из глаз слёзы: «Был бы Санька жив, разве мыкала бы я горе с дочками? Господи, за что наказал нас, за какие грехи?»

Разбивал Фёдор сучками переплетённые чурки и складывал в поленницу у стены амбара. А в голове партийного мужика роились крамольные мысли. «Что за власть такая, советская, которая душит крестьянина! Разрешает ему иметь только одну дойную корову! Мужики почитай все полегли на войне, в колхозе одни вдовы с детьми малыми да старики остались, на трудодни много лет ничего не получают! У многих, как у Марии, мужья на фронте пропали без вести! В чём их вина? Были тяжёлые бои, и катилась наша армия на восток без остановки до самой Москвы. А немцы нашим войскам котёл за котлом устраивали, всех стреляли и в плен забирали! В чём вина тех, кто остался в деревнях? Почему власть лишила их продовольственного пайка пропавших без вести кормильцев, бросила на произвол судьбы, заставила многие годы работать бесплатно? Почему бы не разрешить держать по паре дойных коров? И люди были бы с едой, и государству излишки молока и мяса сдавали! Так нет же, под страхом тюрьмы запретили держать больше одной коровы! А что ей надо-то: сена накосил — и она всю зиму с кормом, только пои, а пошла травка — она и сама прокормится! Никакого вреда колхозу, стране — большая помощь продуктами. Налогами три шкуры с деревенских дворов сдирают, для себя, на прокорм семье ничего не остаётся!» — думал Фёдор, член ВКП(б) с тысяча девятьсот сорок второго года, с остервенением обрушивая колун на очередную чурку, как будто это она была виновата.

За этим занятием и застала его вернувшаяся от подруг Евдокия. Поздоровался сын, отложил колун, зашёл в избу — дух перевести и поговорить, присел на лавку.

— За тобой приехал, мама. Писала тебе Феня, что заберём к себе в Хабайдак, с нами жить будешь!

— Знаю, прочитал письмоносец ваше письмо! Спасибо на добром слове, что не забываете мать родную. Решилась я! Поеду с тобой, стара уже стала, не смогу хозяйство держать, да и Марии помочь детей воспитывать не смогу, а обузой быть не хочу. Когда назад собрался ехать?

— Лошадь немного отдохнёт, попасётся денёк, я чурки Марии разобью, без меня ещё десять лет лежать будут. И тебе собраться надо. Послезавтра по тёмному тронемся в путь.

— Это хорошо, что послезавтра, сегодня с дороги отдыхай, а завтра на кладбище пойдём, могилы отца, пращуров навестим. Пусть Господь пошлёт им царствие небесное! А мне чего собирать? Посуду Марии оставлю, ей сгодится, а все наряды в сундук мой невестин поместятся! Слава Богу, сохранился. Когда выходила замуж, с сундуком, полным приданого, в семью родителей мужа приехала. Без сундука никто свадьбы гулять не стал бы. Было поверье: нет сундука — не будет у молодожёнов счастья! — рассуждает старушка.

Слушают её внучки, головой кивают, вспоминают, как рассказывала бабушка им о сундуке, видели его на чердаке дома. Показывала им Евдокия свои сокровища. Вытащила бережно кусок сатина белого, говорит: «На смерть берегу, гроб прибрать!» Достала кофту и юбку: «А в этом наряде предстану перед Господом нашим, на Страшном суде!» Бережно, со дна, достаёт большой чёрный платок с красными большими и красивыми цветами: «Подарил мне этот платок Потапушка на Святую Пасху! Надевала его два или три раза, когда на праздники с ним ходила. Как убили его, кончились для меня праздники, а платок здесь как память лежит. Отдала бы я вам его, но истлел он, края осыпаются, пусть лежит!»

Их воспоминания прерывает голос бабушки:

— Дуся, а ты с нами на кладбище пойдёшь? Ты же меня всегда провожала.

— Пойду, бабуля, конечно, пойду! — всхлипывает та.

Утром встали, попили чаю, собрались на кладбище.

— Слава Богу, собрались в последний раз навестить усопших. Вряд ли у меня будет возможность ещё поклониться родным могилам,— крестится бабушка, а из глаз слёзы катятся.

— Не плачь, бабуля! Ведь я с тобой! — успокаивает внучка.

— Как же не плакать! Прощаюсь я навсегда с родными местами, не увижу их больше, и вас больше не увижу, голубки мои ненаглядные!

Плачет бабушка; слушая её, плачет вместе с ней внучка, которая с рождения видела рядом с собой добрую и ласковую бабушку Евдокию. И в горе она помогала, и в радости, заботилась и лечила внучек. Гостинцы, получаемые от людей, которых лечила, внучкам отдавала, угощала чем могла, от голода спасала. А теперь её не будет. Плачет девочка, просит:

— Не уезжай, бабуля! Не уезжай! Как же мы без тебя?

— Прости, внученька! Старая я стала, не могу с хозяйством управляться, сено косить да дрова заготавливать. Поеду к Фёдору, младшему сыну, в Хабайдак! Простите меня, старую! — прижимая к себе внучку, рыдала старая женщина.

Взял Фёдор мать под руку, и пошли они из села по просёлочной дороге, заканчивающейся в лесу, у ограды погоста. Десятилетиями увозили на телегах по ней в последний путь жителей села Асафьевка, одним из основателей которого был дед Фёдора, Пшеничный Емельян.

Идут они, а вокруг стоят стройные сосны с зелёными кронами, белоствольные берёзки на слабом ветерке машут Евдокии ветвями, шуршат их зелёные листочки, прощаются. Земля покрыта зелёным ковром мха, на нём буйно разросся брусничник с почти круглыми лоснящимися листьями; кругом буйство жизни, и думать о смерти не хочется. Прощается мысленно с лесом Евдокия, старается всё рассмотреть, чтобы подольше сохранить в памяти.

Но вот показалась поляна, огороженная забором, за ним в беспорядке возвышались скорбные холмики, увенчанные крестами. Подошла Евдокия к могиле свёкра, Пшеничного Емельяна, так много сделавшего для внуков, оставшихся сиротами. Поклонилась до земли, поплакала, помолилась за упокой души. Подошла к могиле своенравной свекрови, Анны Фроловны, ей отвесила земной поклон, попрощалась, попросила у Господа, чтобы простил её грехи.

Подошла к могиле Потапа, ноги её подогнулись. Упала грудью на могилку, а тело стали сотрясать рыдания. Подняли её Фёдор и внучка, усадили на край могилки. Плачет бабушка и причитает:

— Прости, Потапушка, больше я к тебе не смогу прийти, проведать! Уезжаю жить далеко, к сыну нашему, Фёдору. Старая стала, за скотом ходить, сено косить сил нет. А ещё прости, что оставляю Санькиных детей-сирот. Они ещё малые, помощь им нужна, а я уже не в силах! Обузой для них быть не хочу!

Обняла Дусю, и плачут обе. Понимает внучка, что бабушка, видеть которую она привыкла каждый день, завтра от них навсегда уедет. И не услышит она её добрых слов, советов, наставлений. Не будет она ждать с кринкой молока, когда та проснётся. Плачет девочка в три ручья, плечи худенькие трясутся. Прижала её к груди бабушка и давай успокаивать.

Фёдор успокаивает обеих, говорит:

— Успокойся, мама! Обещаю, что Санькиных детей я не брошу, помогать буду! До смерти я перед Марией в долгу неоплатном!

Взял он мать за одну руку, за другую её придерживала внучка, и тихонько пошли домой в скорбном молчании. Проплакала Евдокия всю ночь, забылась в коротком сне под утро. Понимала, что навсегда уезжает из ставшей родной Асафьевки, куда привёз невестой Потап, где прошла молодость, где нарожала и вырастила детей, откуда проводила их на войну, где состарилась в трудах тяжких, от родных сердцу могил.

На следующий день, ещё затемно, стали собираться. Фёдор снял с чердака сундук, пристроил его сзади на телегу, а мать кросна тащит.

— Нет места, унеси назад, да и не нужны они — ткать не из чего, лён не сеем! — сердится сын.

— Но как же без кроснов? Какую холстину соткать, носить будет нечего! — настаивала мать.

Взял Фёдор кросна, занёс в дом, поставил к стене, забил окна и двери родного дома досками, поклонился ему.

Зашёл проститься в половину снохи, где его ждала мать, а там уже все на ногах. Дуся ждёт, когда бабушка уезжать будет, проводить хочет, подбежала, обняла, заплакали обе. Проснулись и окружили бабушку все внучки: Зина, Валентина, Вера, Полина. Ревут в три ручья, просят, чтобы бабуля не уезжала!

Прикрикнула на них Мария, немного успокоились. Приглашает она:

— Садитесь, попейте чайку на дорогу, я картошек в мундире сварила, отведайте и с собой возьмите, молочка попейте! Путь неблизкий!

Сели за стол Фёдор с матерью, говорит он:

— Не печалься, Мария! Ты в отношении дочки не передумала?

Заплакала вдова:

— Не могу я никого от сердца оторвать! Прости, Фёдор, подумать мне надо!

— Помни: чем смогу, буду помогать тебе сирот на ноги ставить! Будет нужда — пиши! Спасибо тебе за мать, что столько лет ухаживала за ней!

Прощаясь со снохой, Евдокия не сдерживала слёз, обняла её, и слёзы градом капали на плечо Марии.

— Спасибо тебе, Мария, за всё! Прости, что уезжаю, стара я стала, трудно жить одной, и для тебя я уже не помощница. Видно, удел всех стариков — доживать остаток жизни возле детей своих!

— Это тебе спасибо, Евдокия, за помощь и доброту ко мне, к сиротам моим! Помогла ты мне сохранить их в лихую годину, досматривала, лечила, себе в последнем куске отказывала, сироткам отдавала. Не поживётся со снохой — возвращайся в дом родной, знай, что я тебя всегда приму! — рыдая, провожала её невестка, жена сгинувшего без вести на войне сына Александра.

Попрощалась бабушка с ревевшими рёвом девчонками, обняла каждую, и для каждой из них нашлось доброе слово. Усадил её Фёдор на телегу, на задке которой возвышался девичий сундук, привязал верёвку с коровой, ещё раз в пояс поклонился Марии и девчонкам, родному дому и тронул вожжи. Но упёрлась корова, будто знает, что уведут её куда-то далеко от родной деревни. Взяла Дуся прутик и легонько подгоняет её за телегой. Ехала Евдокия по Асафьевке, в которой прошла вся её жизнь, с самого замужества, не стесняясь слёз, прощалась с ней. Вот и поскотина. Спрашивает внучка:

— Бабуля, а мне что, коровку до Хабайдака гнать?

Но, видно, поняла корова, что надо идти за телегой следом, и сама пошла.

— Прощай, внученька! Даст Бог, ещё свидимся! Беги к матери! — сквозь слёзы говорит ей бабушка.

Так и осталась в её памяти стоявшая на дороге внучка, залитая слезами, махавшая рукой на прощанье.

Не успокаивал её Фёдор, понимал, как тяжело даётся расставание с родной деревней, могилами родных и близких. Неспешно шагал конь, за телегой, понурив голову, брела корова, а крамольные мысли не покидали Фёдора, будоражили душу. В конце концов он пришёл к выводу: «Вождям в Кремле виднее, а наше дело — десятое: исполнять волю партии, указания товарища Сталина, а не думать, зачем да почему. Так можно додуматься, договориться, что окажешься вместе с «врагами народа» на лесоповале или у стенки!»

Но в душе остался нехороший осадок от такого отношения власти к крестьянам. Расстроившись, он вожжой подхлестнул лошадь:

— Н-но, Карька! Шевелись, совсем заснул на ходу!



Переночевав в придорожном селе, на следующий день привёз Фёдор мать в Хабайдак. Привязав коня у барака, сказал:

— Добрались! Здесь мы живём!

Помог матери слезть с телеги.

В это время вышла немного смущённая Федосья, она боялась не понравиться свекрови, не знала, как её называть. Видит, старушка устала, взяла под руку:

— Здравствуй, мама! Меня зовут Феней!

Утомлённая дальней дорогой, Евдокия облегчённо вздохнула, перекрестилась:

— Слава Богу, приехали! Думала, дороге конца не будет. Показывай, дочка, как вы живёте.

Она была довольна: невестка её хорошо встретила, поздоровалась. Поддерживая старушку, Федосья сказала:

— Проходи! Располагайся! У нас небольшие комнатки, но всем места хватит. Фёдор тебе широкую лавку сделал. Если хочешь, можешь спать на печи, зимой теплее будет. Потом кровать справим!

— Здравствуй, невестушка! Дай я на тебя посмотрю, с кем мой сын живёт!

Осмотрела молодую женщину; не услышав в её голосе фальши, осталась довольна.

— Видная да ладная у тебя жена, Фёдор! Спасибо на добром слове! Нам, старикам, много не надо, главное — был бы свой тёплый угол да еды нехитрой немного! Можешь рассчитывать на меня: чем смогу, буду помогать! — говорит Евдокия, едва стоящая на ногах после дальней дороги.

Увидела это невестка, завела в комнату, помогла сесть на лавку за столом, мужа усадила, налила всем мясного борща с кислой капустой, нарезала чёрного ноздреватого хлеба, в кружки чай налила, молоко в кринке поставила.

— Отведай, мама, наш хлеб-соль! — говорит Федосья и не знает, понравится ли ей такое обращение.

Несмотря на усталость, та заметила смущение, улыбнулась:

— Можешь звать меня матерью или Евдокией, можешь свекровью, я не в обиде буду! Приняла ты меня хорошо, я буду звать тебя Федосьей, дочкой и невестушкой, так что ты не обижайся!

Настороженно слушает Фёдор их разговор, пытается понять, по душе ли пришлась невестка матери. Увидел, что отношения налаживаются, вздохнул спокойно.

— Какие обиды! Хорошо, что сразу определились. Покушайте и ложитесь отдыхать, путь неблизкий,— улыбнулась Федосья.

Отломила Евдокия кусочек хлеба и бережно держит его в руке, смотрит пристально, а у самой слёзы текут по щекам. Откусила, пожевала, говорит:

— Господи! Уже забыла, когда хлебушек в руках держала, на вкус пробовала! Много лет прошло с той поры!

Поела хлеба с молочком, перекрестилась и говорит:

— Спасибо за хлеб и за соль! Права ты, невестушка, все косточки болят, отдыха просят! Показывай, где мой угол.

С той поры стала она жить в квартире Фёдора, за занавеской. Была надёжным помощником снохе, прибиралась, варила нехитрую еду, топила печь. Работы хватало, но она была счастлива, что жила с младшим сыном и его женой. А много ли старикам надо — немного еды да свой угол с лавкой.

Поставил Фёдор корову матери в стайку, отдохнула она после долгого перехода и стала давать много молочка. Стали Зорьку выгонять в стадо, к пастуху. Заботилась о ней Евдокия, как о дите малом.

Правду говорят, что земля слухами полнится: докатился слух о способности Евдокии лечить людей и до Хабайдака.

Кровавый диктатор товарищ Сталин, присвоивший себе имя «вождя и учителя пролетариата всех стран», окружавшие его еретики и мракобесы, стоявшие у власти, отвергшие Христа, калёным железом выжигали у людей веру в Господа, добро, счастливую жизнь. Превратив население огромной страны в рабов, не стремились обеспечить «строителей социализма» хотя бы элементарным медицинским обслуживанием. А для чего? Их миллионы: одни помрут — на их место придут другие. Народ — это стадо, расходный материал, и им можно пожертвовать для строительства социализма во всём мире.

Не только врача, но и фельдшера в посёлке не было. Лесорубы, работавшие в лесосеках, жили в бараках, в грязи, антисанитарии и не знали, что на свете есть доктора. Обязанности фельдшера, по совместительству, выполнял ссыльный поляк, ветеринар Шпичек, лечивший леспромхозовских лошадей. Большинству обращавшихся к нему больных ничем помочь не мог, советовал обращаться к Пшеничной Евдокии.

Не знавшая грамоты бабушка Евдокия, как её почтительно называли жители не только Хабайдака, но и окрестных посёлков, обладала Божьим даром: была повитухой, принимала роды, лечила молитвами и травками, которые собирала по полям и лугам, сушила, готовила нужные сборы. Рожа, грыжа, испуг, порча, сотрясения головного мозга, кровотечения и даже эпилепсия успешно ею излечивались. Прежде чем лечить, расспрашивала страждущего о болезни, осматривала, ощупывала, спрашивала, где болит, только потом начинала лечение. Давала в руки глиняную чашку с водой из криницы, требовала, чтобы держал её над головой, читала молитвы, в конце выливала расплавленный воск в воду.

Разглядев застывший в воде воск, говорила:

— Слава Богу! Болезнь твоя слилась с воском на воду, больное место мочи, но не протирай, и пусть наговоренная водица унесёт болезнь, а тебе, раб Божий, Господь здоровье пошлёт! — крестилась бабушка, заканчивая лечение, сливая воду в принесённые посудины.

Были случаи, когда больных привозили на телегах, сами ходить они уже не могли. Евдокии было достаточно одного взгляда:

— Сглазили тебя, голубушка. Сильную порчу напустила чёрная колдунья. Порчу на смерть! Вовремя ты ко мне попала, потянула бы ещё — всё плохо бы закончилось. Садись, буду снимать...

Никому она в помощи не отказывала, иногда велела жить в Хабайдаке несколько дней, приходить к ней на лечение. Но никогда денег, продуктов в оплату за лечение не брала, а когда спрашивали, сколько должны, отрицательно качала головой:

— Не должны вы мне ничего! Не я вас лечу, через меня Господь и святые угодники исцеляют! Идите с миром!

Но от подарков, когда приносили, не отказывалась, благодарила за них. Прознали про то жители посёлка, не унимаются, судачат старушки:

— Стольких лечит и плату не берёт! А ведь могла бы озолотиться, не ходить в обносках! И семья в достатке жила бы!

Дошли до Евдокии досужие сплетни, вышла она погреться на солнышке со своими соседками. Сидят на завалинке барака, а они ей свою песню заводят. Послушала их с улыбкой и говорит:

— Подарки дарятся от чистого сердца, грех отказаться их принять для дел богоугодных; страждущим помогать, делиться с ними хлебом-солью Господь завещал! А требовать плату за врачевание — это от лукавого! Я молюсь Господу, Пресвятой Деве, другим святым угодникам, прошу у них помощи и должна делать это с чистыми помыслами, без корысти! Как только плату потребую или возьму — мои святые покровители отвернутся от меня! Господь отымет дар и покарает за ослушание! Мне много не надо: что Господь пошлёт нам, за то и спасибо! Фёдор с невесткой работают, огород, опять же, есть — слава Богу, на жизнь хватает, живём как все! — поставила она точку в досужих сплетнях и разговорах.

Шли люди со своими болезнями из посёлка и с окрестных сёл. И никто от целительницы не знал отказа, всем она помогала: кому словом добрым, кого лечила. Доброе у неё было сердце. Всех она встретит, приветит, голодных накормит, напоит, последним поделится.

Радовалась и сама Евдокия. По душе ей пришлось житьё в семье младшего сына и его жены Федосьи, благодарила она в своих молитвах Господа, что надоумил её переехать в Хабайдак, где встретила она понимание и заботу сына и невестки.

С появлением коровы появились новые заботы. Фёдор купил стог сена. Утром Зорьку выгоняли в стадо, вечером Евдокия встречала её, доила, бросала пару навильников сена. Она знала притчу о том, что у коровы молочко на языке, должна она весь день жевать траву или сено, вовремя её надо напоить, тогда и молока много даст. Холила её хозяйка, баловала, разговаривала с ней. Была она для Евдокии как родной человек из её прошлой жизни.

Соседи завистливо смотрели, как дружные новосёлы, в руках которых спорилась работа, за лето разработали и засадили огород, стайку поставили и обзавелись хозяйством. Незаметно в трудах и заботах лето пролетело, за окнами осень, ветер жёлтый лист гонит, травы пожухли. А у Евдокии душа болит за внучек, оставшихся в Асафьевке, и говорит она как-то вечером, когда семья собралась за ужином:

— Дом у вас, слава Богу,— полная чаша. Картошки много накопали, капуста выросла хорошая, корова стоит в хлеву, молочко своё, хлеб почитай каждый день едите. Подумайте, дети: может, взять вам одну из дочек Марии? Пусть поживёт у вас, ей помощь большая будет — одним ртом меньше!

Посмотрели молодожёны друг на друга, говорит Фёдор:

— Говорил я Марии, когда за тобой приехал, просил одну из дочек к нам отправить. Не захотела, сказала, что подумает, а мы с Федосьей согласны! Ты старая, на печку не залезешь, а девчонка может на печке спать! Надо напомнить Марии!

— Вот и хорошо, что оба согласны. Ты, невестушка, пропиши Марии письмо, укажи, что я прошу направить помощницу. Даст Бог, и у вас кто родится, сразу за двумя внуками присматривать буду!

Написала Федосья письмо в Асафьевку, попросила отправить одну из девочек к ним в Хабайдак, что они с Фёдором согласны и требует бабушка Евдокия. Подумала Мария, погоревала, а делать нечего: уехала свекровь — труднее стало жить. С одной коровы много молока на еду не возьмёшь, о сдаче налога думать приходится, а за год двести десять литров сдать надо.

Утром затемно ушла на работу, а вечером собрались девочки за столом — она говорит:

— Баба Дуня письмо прислала, пишет, что живёт хорошо, каждый день хлеб ест, просит отправить ей в помощь кого-то из вас. Долго я думала, так и не решила, кто из вас пойдёт,— а сама отвернулась и слёзы украдкой вытирает.

Услышав, что в далёком Хабайдаке бабушка каждый день хлеб ест, первой голос подала Полина:

— Мама, отправь меня! Я хочу вдоволь хлеба поесть!

— Хорошо, доченька, поживёшь — потом ещё кто-то пойдёт!

А девчонки в голос:

— Мы тоже хотим вдоволь хлеба поесть! И нас отправь!

Заплакала вдова:

— Девочки вы мои ненаглядные! Разве не хочу я для вас лучшей жизни? Но и мне одной, без вас, с хозяйством и огородом не управиться!

На том и порешили, что первой пойдёт Полина. Говорит ей мать:

— Собирайся, дочка. Пойдёшь завтра утром с нашими колхозниками, они идут на лесозаготовки в Ангул через Хабайдак, а там дом дяди Феди найдёшь.

Машин не было, и восемьдесят километров привычно шли люди от села к селу, ночуя в заезжих избах, у знакомых, кто как сможет. Не от хорошей жизни приняла это решение многодетная вдова, многолетняя голодная жизнь была причиной. Надеялась она, что у родни поживёт дочь в сытости и достатке. Она не ошиблась: рабочие леспромхоза жили гораздо лучше колхозников, им ежемесячно платили деньги, да и подсобное хозяйство было большим подспорьем. Знай работай, не ленись!

Так в семье Фёдора появилась Полина, одна из младших внучек Евдокии. Она стала верной помощницей бабушки в домашних делах. Прожила около года, спала на тёплой русской печи, которую зимой и летом приходилось топить для приготовления пищи. Потом Мария прислала Зину, она помогала бабушке нянчиться с внуком Виталькой, родившимся у сына.

Тесть, Ефим, как и обещал, подарил стельную нетель, Майку. Привёл её Фёдор с Мины, а вскоре ударили морозы, полетели белые мухи, кончился сезон выпасов. А у него в стайке две головы скота стоят: Зорька и Майка.

Забеспокоилась Федосья, говорит:

— Фёдор, надо что-то делать, сена не хватит на зиму! На одну голову два стога надо, а у нас две головы! Даст Бог, Майка отелится, приплод кормить опять же сено нужно.

— Не горюй, Ефимовна! Пока этот зарод кончится, заработаем денег, зимой стог купим. Ближе к весне ещё один прикупим, до весенней травки Майку прокормить хватит. А с материной коровой надо что-то делать, две запрещают власти держать!

Понимая, что у матери от прошлой жизни осталась только кормилица-корова и трудно будет с ней расставаться, скрепя сердце, сын завёл разговор:

— Мама, надо твою корову продавать, две держать нельзя, в тюрьму угодить можно, и сена мало, до новой травы не дотянем.

Невестка рядом с мужем сидит, головой кивает, на свекровь смотрит.

Помолчала, подумала Евдокия. Видят дети, на глазах у неё выступили слёзы.

— Знать, пришла пора и с Зорькой расстаться! Что делать, видно, судьба у стариков такая! Обрывается и у меня последняя ниточка с прошлой жизнью! Ищите покупателя, резать не дам, даже не думайте! Меня и внучек корова от голодной смерти много лет спасала!

— Что ты! Никто и не думал резать, будем искать покупателя — может быть, кто возьмёт! — заверил сын.

В посёлке новости, как птицы, быстро разлетаются по домам, и покупатель быстро нашёлся, пришёл вечером следующего дня. Переступив порог, снял шапку, поздоровался:

— Доброго здоровья хозяевам!

— Сам будь здоров! Проходи, Андрей, садись,— приглашает хозяин.

Сел гость на лавку, теребит шапку и говорит Фёдору:

— Слышал я разговор, что собираешься корову продавать. Хотел узнать: что попросишь? Моя-то кормилица съела что-то, раздуло её к утру, едва успел прирезать. Если бы сдохла, пришлось бы мясо выбрасывать! А в доме четверо ребятишек маленьких, без молока и кормить нечем, сам понимаешь! У всех одна еда — молочко да картоха! Так что выручай, земляк!

— Это не ко мне. Корова матери, Евдокии, вот она, с ней и веди разговор,— смеётся хозяин.

Повернулся гость к Евдокии:

— Христом прошу! Продай коровку, детки малые который день голодом сидят! Есть просят, а нечем кормить — молока нет! Хоть в петлю лезь!

Внимательно посмотрела на него Евдокия, думает: «Раз о детях печётся, справный хозяин должен быть, такому можно передать Зорьку, в надёжных руках будет!»

— А скотину давно держите? Ухаживать за ней умеете? — спрашивает Евдокия.

— Сызмальства! Сколько себя помню, родители держали, я отделился — нетель мне дали. Всю жизнь со скотом живём, умеем ухаживать,— догадался Андрей, куда клонит хозяйка.— Да и сена у меня во дворе почитай два зародика стоит! Будет чем до весны кормить!

Послушала его старушка, подумала и говорит:

— Одно условие тебе поставлю! Пока я жива, не зарежешь ты мою Зорьку! Дорога она мне, как дитя родное! — а у самой слёзы текут.

— Да что ты, Евдокия! Господь с тобой! И в мыслях не было! Не для этого торг веду! Детьми клянусь, что будет жить у меня твоя Зорька до глубокой старости! Называй цену, даже торговаться не буду. Позарез нужна мне корова!

Назвала цену Евдокия, немного подумала и говорит:

— Скину я тебе четверть цены, если Господом поклянёшься, что, пока жива, не пустишь под нож мою Зорьку. Я её хоть издали буду видеть, она для меня память о прошлой жизни в Асафьевке!

— Господом, здоровьем детей клянусь, что уговор сдержу! Век мне счастья не видать, если нарушу слово! — клянётся Караваев, теребит шапку, а у самого душа поёт. Нет у него полной суммы запрошенных денег, хотел отсрочку расчёта просить, а тут продавец сама цену скидывает.

Утомилась Евдокия торгом, замолчала, а гость боится, что передумает, что сгоряча о скидке обмолвилась.

— Так я могу быть в надежде? Побегу за деньгами? Жёнку возьму, корову гнать поможет, и деньги сейчас принесу! Одна нога здесь, другая там! — сказал он, вставая.

Фёдор засмеялся:

— Беги скорей, пока мать не передумала!

Прибежал Андрей домой запыхавшийся, жена забеспокоилась:

— Ты чего такой взъерошенный? Неужто Фёдор отказал? — спрашивает со страхом.

«Где мы среди зимы в леспромхозовском посёлке ещё корову купим? Видно, не судьба жить с молоком! Господи! Чем же детей кормить будем?» — проносятся в голове тревожные мысли.

А муж мимо неё шасть, руку за старое зеркало запустил и свёрток с деньгами достаёт.

— Собирайся, Клавдия, быстрей, пойдём за коровой! Ты можешь не поверить! Бабка Дуня за то, чтобы мы коровку под нож не пустили, четверть цены скинула! У нас скопленных денег как раз хватит за корову заплатить! И отсрочку просить не надо! — почти кричит хозяин от радости, пересчитывая деньги трясущимися руками.

Перекрестилась Клавдия, от души отлегло, слёзы на глазах выступили:

— Слава Богу! Теперь с голоду дети не помрут! Будет чем кормить ребятишек! — а сама накинула заношенный полушубок, повязала платок, сунула ноги в изношенные до дыр валенки и торопит: — Пошли скорей, а то передумает!

— Ты, мать, бутылку самогонки возьми, доброго человека отблагодарить надо! Да верёвку не забудь, на чём вести коровку домой,— сгребая деньги в карман, говорил муж.

Примчались почти бегом Караваевы к Фёдору, выложил Андрей деньги на стол и вздохнул с облегчением:

— Считай, Евдокия! Здесь всё до копейки, как просила!

— Пусть Феня посчитает, неграмотная я! — грустно отвечает Евдокия, а самой не хочется не только брать в руки, но и смотреть на его деньги, так ей свою Зорьку жалко.

Посчитала невестка, подаёт свекрови:

— Все деньги, как уговаривались!

— Ну вот, славно всё получилось, и мне на смерть денежка какая будет, и Зорьке я жизнь сохранила! — говорит старушка.

Радуются Караваевы: деньги отданы, назад пути нет. Достаёт хозяин из кармана бутылку самогона:

— Давай, Фёдор, покупку обмоем! Сильно меня выручили, у меня четверо голодных ртов, теперь с молочком да картошечкой не пропадём!

— Не пью я, Андрей. Ты с матерью разговаривал, её и угощай!

— Как не пьёшь? — удивился гость.— Господи, впервые вижу непьющего мужика!

— Не пьёт он. Ты мне налей глоток, тяжко с кормилицей расставаться! — вмешалась Евдокия, уголком платка вытирая глаза.

Выпили они помаленьку, говорит бабушка:

— Хватит, касатик, оставь мне самогоночку. Старая я стала, сгодится для компрессов и примочек. Ты, дочка, сходи в стайку, отдай им Зорьку, пусть живёт с Богом!