Семён Ермаков

Тонко, тонко, почти паутинно

Белый шиповник

 

Теперь, когда я достаточно стар, чтобы говорить правду — и всё ещё чувствую себя достаточно молодым, чтобы хотеть говорить правду — я расскажу о действительных причинах той дуэли, которая пресекла жизнь графа Альмавивы, вице-короля Кубы и других островов Вест-Индии.

Было время, когда меня обвиняли в хладнокровном убийстве. Говорили, что капитану флота Его Величества ничего не стоило заколоть престарелого графа по какому-то пустяковому поводу, из-за того, что однажды ветка белого шиповника стала веткой красного шиповника.

В то время и я почти так же думал. В самом деле, гнусность графа Альмавивы стала известна мне позже — всего получасом позже, но как это важно! А тогда речь шла как бы о пари, которое скучающий аристократ заключил со скучающим флотским офицером...

Фрегат «Милость Божия», которым я тогда командовал, ремонтировался после стычек с пиратами Карибского моря в порту Гаваны. Я уже тогда подозревал, что так называемые беглые испанские каторжники сбежали не без помощи господина вице-короля или хотя бы с его попустительства — уж больно странными казались их успехи, притом что наши корабли в Карибском море в то время не знали себе равных. Но, повторюсь, всё, что стало понятно, стало понятно позже.

А в то время я не столько следил за ремонтом фрегата, сколько присматривался к отношениям одного из моих лейтенантов, юного Мигеля, младшего наследника известной аристократической семьи, называть которую здесь не считаю нужным (тем более что именно эта семья, по известным причинам, помогла позже замять скандал, связанный со смертью графа Альмавивы) со старшей дочерью вице-короля. Молва позже говорила об отношениях Мигеля с женой графа, но нужно, на мой взгляд, слишком хорошее воображение, чтобы представить себе эту мегеру предметом вожделения образованного и знатного испанского юноши.

Необходимо отметить, что и сам вице-король, и его супруга, и большинство их отпрысков представляли собой тот тип испанца, за который нас до сих пор ненавидят и в Европе, и в бывших американских колониях. Полностью уверенные в своём превосходстве, тупые, малограмотные, они считали, что эта земля и всё, что находится на ней, принадлежат им исключительно по праву рождения и что не нужно даже подтверждать это право — нужно только уметь пользоваться этими благами.

Совсем другим человеком была старшая дочь графа Альмавивы, семнадцатилетняя Анна. Или граф в прежние годы был более разумен, или в те времена в Гаване было слишком мало образованных людей, только воспитателем юной графини был дон Густаво де Лос Анхелос, ссыльный аббат, первый переводчик на испанский язык Руссо и Вольтера, сторонник свободного воспитания и обучения по способностям.

К сожалению, я не застал дона Густаво в живых, но, судя по моим впечатлениям от графини Анны, воспитатель он был превосходный. О перечне её достоинств читайте Руссо; был бы я моложе лет на двадцать и не вдовцом, а юным кавалером, я сам сватался бы к этой барышне. В силу же возраста и обстоятельств я радовался тому, как донна Анна и дон Мигель, мой лейтенант, поладили друг с другом.

В дальнем плавании и на стоянках в колониях командир корабля — король, Бог и отец. Поэтому именно меня дон Мигель просил говорить с графом Альмавивой о руке его старшей дочери.

В тот день, казалось, я превзошёл красноречием самого Мирабо. Я говорил графу о том, какие выгоды ждут его оттого что его дочь войдёт в одну из наиболее известных семей Метрополии. О том, какие блага ей сулит продолжение её образования в Европе; о том, сколь известными людьми могли бы стать внуки графа, в которых достоинства отца будут сочетаться с достоинствами матери.

Граф, казалось, был глух. После того как я закончил, он сказал: «Моя дочь, дочь вице-короля, выйдет замуж за испанского выскочку, будь он хоть лейтенант, хоть адмирал всех морей, когда белый шиповник станет красным». И он сорвал цветок с куста, росшего рядом с галереей, и бросил его себе под ноги.

Мигель был рядом. Бедный мальчик всё слышал, всё чувствовал и принял своё решение. Я не мог его остановить, не мог ему помочь, мог только узнать, что происходит.

С веткой белого шиповника он пришёл ночью под окна особняка вице-короля; с собой он привёл музыкантов, нанятых в одной из таверн Гаваны; он не взял ни пистолетов, ни шпаги, ни матросов охраны, положенных офицеру в любом колониальном городе. Анна вышла на балкон; диалог, состоявшийся между ними, никто не слышал — по крайней мере, не слышали музыканты и солдаты патруля. Юноша, держась за решётки балкона, подал ей ветку с белыми цветами; на мгновение их руки соприкоснулись — и в этот момент раздались несколько выстрелов.

Когда сидишь в засаде, есть время прицелиться. И юноша, и девушка умерли сразу; она упала на балкон, он — вниз, на руки музыкантов. Ветка шиповника, залитая кровью, повисла на балконных решётках.

Там я её и взял, когда пришёл наутро после тревожных сообщений солдат и музыкантов. Тела уже убрали; кровь смыли и с балкона, и с мостовой; только на ветку шиповника, залитую кровью, никто, видимо, не обратил внимания.

С этой веткой в руках я постучал в дверь графского особняка и потребовал аудиенции.

Граф был, казалось, сама любезность, сама вежливость, сама радость — как будто сегодня ночью не погибла его дочь. С торжественностью, достойной Его Святейшества Папы, граф объявил, что донна Анна никогда более не встретится с доном Мигелем, ни на земле, ни на небе.

Тогда я бросил ему под ноги окровавленную ветку шиповника.

«Вы нарушили своё слово»,— сказал я, собрав все душевные силы, чтобы не кричать.— «Белый шиповник стал красным, донна Анна должна соединить свою судьбу с доном Мигелем».

«Но это невозможно!» — вскричал граф — «И вы сами понимаете, почему!»

«Не понимаю и не хочу понимать»,— сказал я.— «Зато я понимаю, что должен сделать испанский дворянин, нарушивший своё слово».

Может быть, первый раз за много лет граф Альмавива сообразил, что он не только самовластный властитель в своих владениях, что как испанский дворянин он равен в правах с любым другим испанским дворянином, а выше нас — лишь король и Бог.

Граф побледнел.

На ветку шиповника упала моя перчатка.

«Испанский дворянин может доказать, что он не бесчестен, со шпагой в руках»,— сказал я. На место гнева пришло то спокойствие, с которым я командовал фрегату вступать в бой против эскадры или идти против шквала. На сей раз моими противниками были не англичане, или пираты, или стихия — я понимал, что за спиной вице-короля стоят все те, кому выгодно самовластие в колониях и для кого честное имя испанца стоит куда дешевле, чем испанское золото.

«Я пришлю секундантов»,— сказал граф, поднимая перчатку. Ветку он так и не поднял.

...Не стоит считать, что я действовал только как оскорблённый идальго. Я — офицер на королевской службе, и потому мои матросы вместе с солдатами гарнизона обшарили место убийства, нашли ружья, из которых стреляли, и проследили, куда унесли тела убитых.

Мы встретились с графом Альмавивой на следующее утро, на пустыре за портовыми складами. Было видно, что граф давно не держал шпагу в руке, но изо всех сил делал вид, что происходящее — лишь досадное недоразумение.

«Моя дочь желала странного, и она была наказана»,— сказал граф, увидев мой взгляд. Это были его последние слова.

Описывать поединок нет смысла; граф действительно держал в руке шпагу лишь на парадах.

Когда я возвращался на корабль, окружённый офицерами и матросами, нам встретилась процессия, нёсшая тела донны Анны и дона Мигеля. Следом группа конвоиров вела трёх графских слуг.

Мы похоронили убитых на городском кладбище у старинного крепостного вала, в одной могиле. Покойный граф и здесь не сдержал своего обещания: встретившиеся (верю и надеюсь) на небе, они встретились и на земле. Убийцы были наказаны по законам королевства; тот же, кто был причиной их убийства,— по законам чести.

...Я участвовал во многих сражениях. Я был одним из немногих, кто спас корабль и команду при Трафальгаре. Но дуэль с графом Альмавивой считаю главным сражением своей жизни — хотя сам поединок и не составил мне особого труда.

Испания может терпеть поражения; Испания может быть слабой. Но пока кто-то ещё выходит на поединок из-за того, что нарушено честное слово испанца,— у нации есть будущее.

И Бог мне судья. По совести, я сделал всё правильно.


День победы

 

Ярик ползал по ковру и ворчал: Пуф-пуф! Я тебя убил! Пуф-пуф! Гитлер капут!

Мама прислушивалась из кухни, радовалась. Праздник, соберутся к столу... Как тогда, в детстве. Хотя тогда, в детстве, собирались к столу те, для кого «Гитлер капут» было прямой реальностью. Ну и дети их, и внуки собирались.

Собраться в этот день и вспомнить было прямой обязанностью.

Потом Ярик как-то затих.

Мама, сквозь шкворчание сковородок, снова прислушалась.

Ярик достал свои карандаши и краски и снова приговаривал: Пуф-пуф! Вы плохие, вы нашего убили! Пуф-пуф! Ничего! Мы вашего убьём.

А потом вдруг тишина. Тихое сопение, ну да, большие мальчики же не плачут, только тихо сопят...

Ярик прибежал на кухню.

— Мама, почему когда нашего убивают, это плохо, а когда не нашего — хорошо? Убивать же — это всегда плохо?

Мама не нашлась, что ответить. Только обняла Ярика.

Вовремя папа пришёл, как всегда по праздникам, в парадной форме. Заранее принюхался к праздничным запахам. И Ярик кинулся к нему. С тем же вопросом.

Папа обнял Ярика не так, как мама, даже поднял и встряхнул. И прижал к новому ордену.

Ярик такого у папы не видел.

А потом они вместе прошли в детскую. Где на полу были разбросаны игрушечные солдатики и танки, а на столе была изодранная карандашами с изображениями взрывов бумага.

— Знаешь, друг мой Ярослав,— сказал папа совсем по-взрослому.— Убивать в самом деле плохо. А вот когда к тебе приходят тебя убивать, и других...

— Почему? Они что, совсем плохие?

— И они не плохие, им кто-то сказал, что мы плохие и нас надо убивать... Бывает, приходится отстреливаться. Знаешь, Ярик, это слишком страшно. Не играй пока в войну, пожалуйста!

Ярик понял заведомо не всё. Но убрал игрушки и начал рисовать, как он видел в кино, как он видел в жизни, как папа в форме и мама в лёгком платье мирно гуляют. А сам представлял, что нет никаких папиных командировок и мама не плачет по ночам.

 


* * *


От жажды умираю над ручьём...
         Карл, герцог Орлеанский.

От жажды умираю над ручьём...
         Франсуа Вийон, поэт воров.

Здесь странно, как будто у нас июль, а вверху — снегопад.
Здесь странно, как будто мы мимо дверей буксуем.
Здесь нет ни имён, ни табличек, где рай, а где ад,
здесь чтобы в сугробе сгореть, на костре танцуем.


Здесь страшно, как в зеркале видеть в себе врага.
Здесь страшно, как если заново вдруг родишься,
Здесь чувственность слова паркетным полом тонка,
здесь даже не знаешь, чем сам себе пригодишься.


Здесь страстно, и ярко, и жарко, здесь всё — вокруг.
Здесь страстно, и сумеречно, и безлюдно.
Здесь самое важное — вдруг сказать: ты мой друг,
но именно это здесь сделать особенно трудно.


* * *

Сегодня ночью умер здравый смысл.
И полная луна на небе звёздном
прошла, прошелестела за карниз
не слишком рано и не слишком поздно.
Мы рано встретились. В лесу стоял июль.
На дальнем плёсе звали нас русалки.
И старый пень, как старый мокрый куль
с чертями, шевелился из-под палки.
Теперь не то. Теперь в лесу — война.
Мы расстаёмся. Всё вокруг понятно.
И злая шелестящая луна
пустая возвращается обратно.


Дорожная песенка

 

Тонко, тонко, почти паутинно
жизнь продолжается...
Звонко, картинно
падает вниз и отражается


лучик рассвета. В сторону лета,
в сторону счастья планета вертится.
Песней одета, ветром умыта,
бежит дорога, бежит, не сердится.


Радостным утром, в сторону дня
бежит, сверкает, течёт, догоняет
и изменяет тебя, меня,
и обгоняет, и забывает.


А как это жизнь — и без нас останется?
станем музыкой, ветром, картиной:
в лучах рассвета дорога тянется
тонко, тонко, почти паутинно.


* * *

...Потому что на всё несделанное ответит
Только жизнь, только вечный промах, безмерный хаос,
Надувает когда-то алый, потёртый парус
Безупречный, но чуждый странник — безумный ветер.


И не нужно пугаться измены, бежать от моря,
Ожидать и страшиться награды, бояться в волнах
Угадать — прочитать — судьбу, позабыть — исполнить —
Завещание прошлой души, пережиток горя,


Потому что опять заблудиться в некруглом мире
Не удастся — бродить по жизни, стоять на месте,
Не умея понять — догадаться о новой вести,
Новом знаке — о новом ангеле, имени, пире,


Вторя миру — в согласии с морем — себе иному
Завещать начертанье души в этом новом знаке,
Завещать этот ветер, и ночь, и тропу во мраке,
Завещать, что истинный странник — идущий к дому,


Потому что нечестно часто просить о счастье,
Потому что не каждый знак означает праздник,
Потому что душа однажды, устав быть разной,
Ожидает хотя бы сомнения, но — участья.


Практическая футурология

 

Давайте, восстановим Вавилонскую башню
и будем говорить на всеобщем языке,
жалеть о будущем, мечтать о вчерашнем,
бежать на свидание с тюльпаном в руке.


Можно одичать или сделаться домашним,
забыть о несчастьях, как о дальнем далеке,
но можно достроить Вавилонскую башню
и заговорить на всеобщем языке.


Разумно быть безумным, неразумно быть счастливым,
полезно быть сытым и с пустой головой,
молиться на кухне на пирог с черносливом,
стирать свою карму и гордиться судьбой,


старательно строить Вавилонскую башню,
старательно болтать на всеобщем языке,
быть честным и сильным, но казаться уставшим,
и помнить о жизни как о милом пустяке.


Но знайте о тех, кто пахал свою пашню
и о том, кто умер с мечом в руке,
когда вы строите свою вавилонскую башню
и говорите на своём всеобщем языке.


* * *

Добра настала пора,
игры настала пора,
любви настала пора,
мир выше звёзд!
Смотреть на звёзды пора,
покинуть стены двора,
смотреть на воду пора,
идём на мост!
Души спасательный круг,
душеспасительный крюк
сквозь мятно-перечный луг,
и где-то между
водой, собой и судьбой
над путеводной звездой
и под рекой проливной
разлив надежды.
Мостить мосты и пути,
по ним, не глядя, брести
или спросить о пути,
о вести первой,
и дождь, и разум скрестить,
и крикнуть птице — лети!
и вновь ногами сплести
дороги меру,
дороги нервы,
дороги веру.