Равиль Бухараев

Грузинские стихи. Стихотворения




ВАЛЬС

Нина, Нина, как легки и как случайны
звуки вальса. Для чего же вы печальны?
Словно редкий дождь по черепичной крыше,
                     по клавиатуре — выше! выше! выше!

Капли, это капли... Маленькие руки
из фортепиано извлекают звуки.
Оплывают свечи в бронзовом шандале.
Чувственные речи. Розы Цинандали.

Скоро пригодились музыки уроки.
Розового детства миновали сроки.
Правильные гаммы — первая заслуга
ранних наставлений вашего супруга.

Но, увы, жестоки правила искусства:
беглость ваших пальцев не заменит чувства.
Белый флер иллюзий! Лестное венчанье...
Нина, вальс прелестный — это обещанье.

Нина, вальс прелестный — сочиненье скуки.
Вальс тоски о страсти, музыка разлуки,
                                                            знаменье печали.
Оплывают свечи,
влажные ладони обжигают плечи, —
оживает ужас:
                             при венчальном звоне
звякнуло колечко о плиту Сиони.
Это все пустое, Нина, это случай!
Вкрадчивый учитель, музыкой не мучай!

Вальс! и до озноба душной ночи юга —
вальс! посередине замкнутого круга —
вальс! что шепчут губы в жаркой круговерти?
вальс! чужой и чуждый,
жадный шепот смерти.

Нина! Капли, капли по листве магнолий!
Разочарованье и скачки бемолей.

Ах, каприз поэта, музыканта речи!
В бронзовом шандале оплывают свечи...



КЕЛЕХИ


Грузинские уроки? Нет, не впрок!
Высокий эгоизм души — порок
неизлечимый.
                            Главное, как прежде,
долг пред собой,
                             хоть это невдомек
иному просвещенному невежде.

Отъезд: ох, суматоха чепухи!
Вот лихорадка на исходе лета!
Похерены музыка и стихи.
Забыты и отпущены грехи.
Настал черед персидского прожекта.

Бог с ним! О важном деле порадел —
пожалован бессмыслицей столичной:
мол, равновесье персиянских дел —
суть жажда независимости личной!

Что, если так?
                            Бесспорно, до сумы
дотащимся по щучьему веленью,
когда честолюбивые умы
заражены российской сонной ленью!

Унынье или бешенство — удел
всех деятельных прожектерских братий.
Недаром в равелине поседел
мятежный ум,
                          неистовый Кондратий!

Мы все напоминаем ворожей,
гадателей, увы...
                          И, без сомненья,
беспечность азиатских мятежей
похожа на декабрьские волненья.

Село Гуржани: пыль, раrbleu*, жара!
Соскучишь пересчитывать огрехи.
Что это, праздник, в глубине двора?
Ах, да, поминки...
                                 Как там их? Келехи.
Вот кстати! не помянут ли меня?

Среди двора,
              под виноградной сенью,
степенное достоинство храня,
сидят крестьяне.
                             Не мешает пенью
поминок траур; слышны голоса
серьезные; в замысловатом хоре
оснеженные горные леса
слышны, и опечаленное море...

Давно прощанье совершилось,
                                                       но
из кувшина бежит струя живая.
Молчат,
                     полупрозрачное вино
на теплый хлеб по капле проливая,
старейшины.
                       Торжественная грусть
звучит, перемежаема речами.

Но чудится: отчаянная Русь
с полштофом и ржаными калачами!
Как невзначай: суровый селянин
и мокрый гроб чернеет на подводе...

— Что пели, Нина? — Христианский гимн,
«Шен хар венахи». — Что же в переводе?

— Ты — сад.
                   Внезапной мудрости слеза,
упав на землю, тронутую тленьем,
восстанет, как тяжелая лоза,
в саду слепящем,
                             вечном,
                                           неизменном.

— Я — сад? Я сам возделывал себя.
Кто ж возрыдает над могильной бездной?
Дай Бог, помянет сплетнею родня,
Фаддей, рогатый друг, душа любезный!

Я отъезжаю, мнимые друзья, —
прискучили мне чувства и усилья, —
в иные,
               хоть похожие, края.

Как все же назовется смерть моя,
Россия или Персия?

Россия...

* Черт побери! (франц.)



ПУШКИН В ГРУЗИИ

Итак, еще чуть-чуть, любезная удача!
В неомраченный день хочу, смеясь и плача,
любить и сгоряча благодарить судьбу...

В Россию начат путь. Вот, право, незадача, —
чуть дышит впереди отчаянная кляча,
беспечно волоча певучую арбу...

Медовый запах гор душист и душен.
                                                                 Лето
шумит в ушах; шипит
                                        Кура на камнях где-то,
но факт неоспорим: изменчива душа!

Тягучий скрип колес — вот музыка поэта.
Недавно ли, давно отъехали от Мцхета,
по мелкой колее колесами шурша?

Стихает жар души,
                            в груди ломота, жженье,
желтеют холмы и
                                  хрипит воображенье.
Желаний нет! Одно: домой, домой пора!
Жара и конский храп, и вздохи раздраженья,
и жалкий южный вздор — твои отображенья,
знакомка прежних дней,
                                           дремучая хандра.
Синеет профиль гор, но, скверно отобедав,
глядишь едва-едва...
                                   Как жил здесь Грибоедов?
Хоть, впрочем, он казался мне космополит.

Москву он, верно, знал, а прочего не ведав,
не очень и тужил. В Москве ж у наших дедов
от аглицких манер всегда живот болит.

Он Грузию избрал землей обетованной.
России блудный сын,
                                       и сын не бесталанный,
желанье славы знал и честолюбья зуд.

А кто не блудный сын на родине обманной?
Быть может, и меня тропою окаянной
на неродной погост в рогоже повезут?

Неомраченный день... И всхрапывает кляча,
кряхтя, возница спит, на облучке маяча.
Медовый воздух! И — жара стесняет грудь.

Итак, еще чуть-чуть, любезная удача!
С возницею глухим о будущем судача,
под мерный скрип арбы — доедем как-нибудь!

1975 г.
село Бухарово под Москвой



* * *

Птиц полевых ночные крики,
блестит и колется стерня...
Та женщина читает Рильке,
который темен для меня.

Поля над берегом зависли,
по-над серебряной тропой...
Та женщина живет в Тбилиси,
но по-грузински я — немой.

Вода черна, вода глубока,
прошел случайной встречи срок...
Она в Тбилиси одинока,
как я в полях не одинок.



Чужой язык

В Тбилиси траурном и снежном,
где умерли мои слова,
заскрежетала по железу
платана ржавая листва.

Февральской оттепельной ночью,
февральской ночью золотой
мне душу разрывало в клочья
новорожденной немотой!

А за окном, на склоне черном —
чтобы ручьям удобней течь, —
обычно и необреченно
грузинская звучала речь.

И я беспомощно сдавался,
не веря потому себе,
что так наивно попытался
прижиться в мире, как в семье...

Но потерялся, потерялся!

Так в детстве, от избытка сил,
во взрослых женщин я влюблялся,
и был уверен, что любил...



Пушкин
и Чавчавадзе


Александр Сергеевич и Александр Герсеванович!
С возлияньем беседа далеко затянется за полночь.
Золотая лоза на закате грузинского лета
над верандой повисла.
Столбовой дворянин и сиятельный князь — два поэта.
Жизнь исполнена смысла.

О, парижское утро, когда в арьергарде Барклая
мы вступали в предместья, и девушки, слезы роняя, влажным ворохом
            роз осыпали гусарских коней!
Александр Герсеванович, завидная доля какая
говорить о свободе, о свободе и снова о ней!

Ночь и жизнь промелькнули в торжественном
                                                                                  самообмане:
как возвышенны цели, как ваши надежды ясны! Голубой вертоград
            обозначился в зыбком тумане.
Утомленный Тифлис погружен в азиатские сны.

Спи, жемчужина Азии! Спите, вино и веселье,
в колыбелях балконов, под черепицею крыш...
Город серой Куры, ранний вечер души, новоселье —
знаменуют несбывшийся Лондон, Мадрид и Париж!

В ослепленной душе да пребудут покой и усталость!
Но в немыслимом счастье,
с немыслимо светлой тоской,
Александр Сергеевич, только одно и осталось:
к хладным листьям лозы
прижаться горячей щекой!



УВЕНЧАНИЕ ПУШКИНА
В САДАХ СОЛОЛАКИ В ТИФЛИСЕ


Грузинские розы, в руке — виноградная гроздь;
венок на курчавую голову — пир в полумраке.

За вечное празднество духа, за бедную плоть
любите меня на рассвете в садах Сололаки!

Награда едина, и жизнь так мгновенно проста!
За вечную праздность в союзе любви и печали,
за горечь хмельную и слезы — венком увенчали.
Как звездная Азия пряно целует в уста!

Но рабский восторг обещает мне храм на крови.
Меня вы поймете едва ли, поймете едва ли...
Так чьи же молитвы возносятся в горние дали,
чтоб в мокром бокале журчал так тревожно Аи?

Не смерть ли моя разрезает набухший гранат?
Мое ли бессмертье восходит зарей над Кавказом?
Мой горный венок! — и увенчанный чувствами разум
в заветной дремоте отныне не просит наград.

Лукавый венок! Никакого не нужно названья
для жизни и смерти: почтим равновесье в судьбе.
Морозные розы венка или слезы признанья
останутся равно в садах на рассветной траве.

Так пойте и пейте! В божественном, смертном краю
умру и воскресну! За жизнь в умирающем злаке,
за отчую верность, за бедную душу мою
любите меня на рассвете в садах Сололаки!

К списку номеров журнала «ЗИНЗИВЕР» | К содержанию номера