Александр Петрушкин

Отшатнувшись от бездны. Стихотворения

МЕТЕЛЬ

 

Голос — стержень, вокруг которого наматываются нити пейзажа,
голоса чаек, с кузнечных мехов сажа,
пряжа воспоминаний, глина, звезда, ночное
дно ковша, пение и апноэ.


Птицы приносят жесты для рук, осы — гнездовье им же
там, где стоит, как замерший дождь, звук — он же иже
тот, который нас отделил от легких, причины тела,
как слух, чтобы слышать, как швея
мороза строку пропела.


Так отшатнувшись от бездны ты, голым идешь однажды
по звуку и выдоху, чтобы найти, в прятки с ними играя, жажду —
крутится белый станок и ты, с себя внутрь снимая нити,
голос оставишь, как будто светло
там, где крестик — и вход, и нити.



* * *

 

Дудочка добра и зла
все прозрачней с каждой песней —
значит песенке ее
в ней становится теснее:
то одно крыло возьмет,
то попробует второе
на прикус, на смертность, на
звук, число не заводное.
У нее внутри скрипит
ключик от калитки главной —
провожатый и ямщик,
что ее ввезет обратно.




ЧУЧЕЛО

 

Шар соломенной зимы
весь почти раскручен
в колоски своих синиц
земляных, уключин.
Мокнет небо, как весло,
ловит их, как зерна
голоса, что спят вблизи,
у границы дерна
золотистого, клубка
воздуси и птицы.


И тропа, как речь, легка —
непонятна птичья
речь твоих земных птенцов.


Вспоминаешь неба
будущего темный слог —
смутно и недолго.




ПСИХОАНАЛИЗ

 

И каждый психом был и каждый пал
в мерцающий, как смерть его, овал
и куст дыханья пел, в себя синиц
впустив из множества,
тьму закрывавших, лиц.


И каждое из лиц поет свое,
пускает стрекозу, как в сон, в полет,
где бабочки прозрачный лабиринт
похож на нераскрученной тьмы бинт,
а под повязкой свет один стоит,
как перелом, где больше не болит.


Так размотай меня, освободи —
как психа псих —
меня сквозь смерть веди…
Теперь смотри — спускаемся в метро,
где от кустов дыхания светло.




МОЛИТВА

 

Бумага горяча,
как трубка разговора,
тоннель, кромешный сад,
в обличье коридора
мерцающий меж двух,
расколотых, как голос,
что нам мешал вдохнуть,
поскольку был на Бога
похож. Так снег — упав —
застит все полым светом.
Бумага высока — лежит
меж тем и этим,
и с двух ее сторон
шуршат слова и слоги:
с одной — про человека,
а со второй — о Боге.




ЧУДЕСНИЦА

 

Душа, щелкунчик, разгрызет орех,
загадку смерти, что ведет наверх
по лестнице, спускающейся вниз —
солдатик, не пугающийся крыс.


И крысы нет, остался только цвирк,
тень, место, полость, время, то есть цирк
отсутствия осмысленности и —
Стикс, помнящий зачем сюда мы шли.


Ни больше и ни меньше — не дыша
теперь — совсем плывет внутри душа:
по кругу, ускоряясь, как тоннель
в воронку света, что и есть орех,


где утекает мертвая вода,
у лиственницы взятая, как мзда —
щелкунчик тела поедает смерть,
чтоб сквозь тебя, чудесница, смотреть.




ЯКОРЬ

 

В лодке голой песка тяжел
всяк рыбак или якорный стук.
Человек в себе носит шов,
то есть легкие, то есть звук:


Парна речь из него и парна,
как вода, что внутри кипит,
как каверна из уст — вода
в них безводна — считай: молчит.


Так и жажда в своем несет
животе тринадцать стрекоз,
молоко, а уронит все —
раздвигает стада из коз,


в голой лодке песка лежит —
как моленье в себе самом,
где, как якорь, во тьме скрипит
человек, становясь узлом.




ИНГМАР БЕРГМАН

 

…сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса.

 

До поры мы умрем, а затем

нас коснется божья рука —


скажет: встань и молчи о всем,
что твоя сотворила река,


оттого говори сейчас,
чтоб потом не пришлось молчать.


Пей же небо босым сапогом,
как его — не свою — печаль.


До поры, до выхода в свет,
под рекой седьмая печать


ищет облако белым ртом
густеры, чтобы было кого прощать.



* * *

 

Яблоня, как дождь, стоит в саду —
словно форточка у холода во рту,
на щеколде почки и цветенья
обращаясь в мед или росу,


в голос свой, его чужую стужу,
иней, что лежит на облаках,
как бы пес пришедший человека
говорить и, словно смерть, лакать.


Изымая голоса, как рыбы
вынимают птицу из иглы,
яблоня воды стоит у смерти,
в форточку из мглы своей глядит.



* * *

 

Снега в снеге карусель
крутится под снегом
словно сито это — свет,
быстрота и нега,


нежность данная, как вдох,
и земля, как руки,
вечный длинный эпилог.
Стервы или суки,


вот мой ссученый язык —
говорить умеет,
приравняв меня к штыку,
он в меня поверит —


одинокий муравей,
поднимаясь к жути,
крутит снег, как карусель —
свет и парашюты.




ПОВТОРЕНИЕ АНГЕЛА

 

Торжество ангела, что повторен человек,
пузырится, как шум, обнимающий сад или — нет
там человека — сужается, целым он став,
движется в шар мошкары его полный состав.


То ли гудок издаст ангел, а то ли звонок
сопровождает его в перемены — извлек
кто его в эти тенеты нелепых щеглов?
кто понесет его плод, прочитав, как улов?


Ангел уловлен, как проблеск меж этим и тем
садом, строителем и архитектором стен —
гулом двоимый, видит он с разных сторон
этот пернатый, как выдох оформленный, ком


крови и нежности, славы, хуленья, беды,
лба толоконного, лавы и хруста любимой страны,
челом пробиваемой так, что ошметки летят
от человека, как стайка голодных утят.


Фоновый шум — этот ангел и белый эфир:
вся передача закончена, снова шрифты
крутят шарманку, что спит в человеке, как дно,
пытая музыку, как будто музыка — окно


в сад повторенный, прозрачный, где спит человек
сужаясь в их сон и моргание не-
существующих век.




СИТО. ВЕРСИЯ 2.0

 

Запах земли — выдох снега весной,
сквозь сито света последовавший за мной:
кажется: человек идет. Всмотришься —
нет, идиот


внутренний, круглый, как время и шар
катится, свист свой в подмышке зажав —
свист же, как птичка, вшивает его
в будущего тепло:


носик расплющив о масляное стекло
чайник с той стороны кипит,
блазнятся чудо и торжество. Вглядываешься —
Аид,


как размокший кораблик в любом ручье,
где речь в непонятый шрифт галдя,
пахнет землей — нефтяной птенец,
ребра свои крутя,


словно Вивальди, летит в огонь,
видит, как человек идет
в сито из света и в круг колец
оставшийся без него.




БЕЛЫЙ ШУМ

 

И вот, когда

он вырвал мой язык
и далее последовал,
как рыба,
уловленная в тьмы
прозрачный вихрь,
в огни над паром,
что висят, как дыба,

 

перебирают ночь
густой рукой
и — языки
ягнятами припавшей,
когда-то — кем же? —
названной водой.
Хотя она была
не настоящей —


я пил ту воду —
как песок, хрустел
ее костями белыми,
и панцирь
ее ломал меж пальцев,
словно щель
росла в мальках,
и в их припадке
страшном


он говорил: молчи,
врастай, как путь —
в паром,
и воды — в рыбу,
разрывая легких
голодный свет,
что скручен,
слушай хруст —


как кинопленка
с немотою — тонкой
сливается
на белом
и шуршит
неразличимой,
взвешенной, как нить
суда над снегопада
черной лодкой.




ПРОВОЛОКА И КАРП
 
1

 

Парусник карпа,
в котором любовь щенка
смотрит, как прах на небо —
немножечко свысока,
ныряет под каждого слова
весло, деревянный каблук,
плывет разматывая тело
в голодный звук.



2

 

На медной проволоке, где
упавший луч нащупал жабры,
звучанье, карпа темных мест,
в котором будем мы однажды
учиться говорить — пока
минует логопед и дальше,
как назиданье в нас вода
течет из этой длинной пашни,
где голова его видна,
и — лопаясь, как отраженье —
ожог, вдыхающий меня,
уже не ощущает жженья.




ΣΤΗΝ ΑΙΩΝΙ?ΤΗΤΑ

 

Качнется будущего лист
на ветке будущей зерна,
и птицы будущей полет
начнется, вынут из гнезда,


где встреча связана в печаль
из радости и голосов,
и всякая иная даль
есть пристань и ее засов


скрипит, как время или течь
из утлой лодочки моей,
где свет меня из плоти сей
на свет пытается иссечь,


и сеятель идет во мглу,
ее пытается настичь,
и воды твердые ему,
как урожай птенцов, видны.




ПАЛАМА

 

Гребцы-архангелы
всплывают через горы,
как льды и угол,
колбы из воды,


а кто на них посмотрит
через поры —
поймет: как алкоголики
честны,


они и пьют из рук
у певчих и подъячих,
а их галеры
под рукой плывут


жонглеров,
чтобы свет переиначить,
слепив в воронку
слово и звезду.


Их нагота, как бронза,
растворима
до пустоты, повисшей
на висках,


невидимой, как стрекоза,
чьи клинья
на ассирийских темных
языках


всплывают, пузырятся
в белом свете
и плавятся
в их кожаных мешках,


где выдох красной глины
человечьей
похож и на галеру
и звезду


и аморален, как олень
и вечность,
и волен, как та смерть,
что перейду.




ДОСКА

 

единственное небо
дышит в рот
                        ослепшей рыбе
                        дарит ей живот
и на мороза
мартовской доске
                        рисует как царапины
                        в песке
ей жабры мягкие
сухие как ее
                        во тьме продолговатое
                        житье
– все станет небом
некто говорит
                        и как вода
                        уста ея кроит
сошьет рубашку ей
как лепестки
                        сжимая звук
                        в словесные тиски
и рыба в отражении
плывет
                        то вдох то выдох
                        то наоборот




DORE

 

гравюры шаров шелестят из лесов
строительных около дома
и кажется каждый строитель знаком
хоть дело его бестолково


и как близорук их изогнутый стук
катящийся меж молотками
и только лишь ангелы пьют из их рук
бессмертье большими глотками


что прячется в медных и круглых костях
листвы и шаров шелестящих
где свет нас на ощупь видит в просвет
меж вымыслом и настоящим



АРХИВАРИУС
 
1

 

Язык сложился в рот, и тишина
ему была готова и полна,


как небо — вод родильных, и за ней
играли липы на устах коней.


Все укрывает множество, и я
похож на дно древесного коня,


мной извлеченного дыханием на свет,
которого в гортани больше нет.



2

 

Качнется архивариус, как рыба,
и пойманный пойдет так — будто кровь —
ход, кувырок в своей пустой траншее,
как сны припоминающая код
двойных ответов и дифтонгов стужи,
звенящей в лошадиных позвонках,
которые склоняются все туже
к прозрачным лужам в тучных небесах.



* * *

 

Померещится родинка воздуха,
что повисает над нами
длинными низкими —
словно Урал — вечерами:


слово внутри у него —
там, где ключ заводного —
вечно летящего
в шаре из выдохов — дома.


Много бывает домов —
только тот раскурочен
и состоит из пропущенных слов
и меж них многоточий:


выдохни родинку, две —
словно черную оспу —
в ангельский этот язык,
что ты носишь, как робу.


Пусть померещится родины
пристань у дома
или тропа от него
и до дома второго:


чиркнет с другой коробок —
и вся вспыхнет коробка —
родина спички — и радость слезы,
как пеленка.


Все померещилось здесь,
и в глазные провалы
вставлена речь и горит, как сухара
сквозь жажды овалы.

 

К списку номеров журнала «ЗИНЗИВЕР» | К содержанию номера