Евсей Цейтлин

Долгие беседы в ожидании счастливой смерти. Окончание.

Начало в № 4 (8) 2018

 

                 ИСТОРИЯ ОДНОГО ЗАМЫСЛА

 

Чтобы "разговорить" й, я произношу пространную речь о подлинной истории советской литературы, какой она видится мне сейчас. Вот некоторые фразы из этой речи:

 – ... Сколько книг не увидело света под влиянием страха... Огромная библиотека!.. А сколько книг вообще не появилось по той же причине... Страх перед системой диктатуры заставлял литератора облекать в образы чуждые ему идеи... Цепочка, фантасмагорический круговорот: книга писателя формировала "нового читателя" – разумеется, в нужном Системе духе; "новый читатель" в свою очередь предъявлял творцу новые требования... Что происходило, таким образом, под влиянием страха? Банализация литературы, которая росла как снежный ком.       

 

                                                       ***

й встает, подходит к шкафу, где хранится его архив:

 – ... А я писал тогда повесть "Бдительность". Писал по-еврейски, с декабря пятьдесят второго по март пятьдесят третьего года.

 

                                                       ***

" Как родился замысел? Я помню, в газетах замелькали тогда статьи о врачах-вредителях. У меня журналистский нюх. Читая эти статьи, понял: кампания только набирает силу. Росла и моя тревога.

 Как раз в это самое время ко мне в редакцию "Пяргале" пришли однажды трое. Представились:

 – Мы из горкома партии, хотим поговорить с вами.

 Двое из них русские, а один, между прочим, – еврей. Их предложение меня удивило:

 – Товарищ Йосаде, мы знаем вас как талантливого литературного критика, активного редакционного работника. Словом, на наш взгляд, вы должны быть в рядах партии.

 Я опешил.  Потом вдруг представил, что могут сказать мне они же – только через несколько месяцев: "Космополит, вредитель, пробрался в партию, чтобы разложить ее изнутри".

 Разумеется, говорю совсем иное, прямо противоположное своим мыслям:

 – Это замечательно. Я всегда мечтал о том же, но не решался... Вдруг нeдостоин? Благодарю вас за то, что вы сами обратились ко мне.

 Немного помолчал. И – чуть в другом тоне:

 – А у вас есть с собой анкеты?

 – Конечно! – Один из них тут же вынимает анкеты, кладет на стол.

 – Хорошо. Я потом заполню.

 – Зачем же откладывать такое важное дело?

 – Но ведь мне нужны и рекомендации.

 – Рекомендации, конечно, будут.

 Меня всегда спасал и спасает юмор. Говорю:

– Наскоро ничего в жизни делать не могу. Знаете анекдот? "Я один раз сделал это на скорую руку и до сих пор плачу сорок рублей в месяц. Алименты".

 Они, все трое, засмеялись – мужской анекдот:

 – Ну, если так, вернемся к этому вопросу через несколько дней

 Ушли. А я чувствую – приперт в угол. Не ем, не сплю. Что делать? Не знаю. Жене, ясно, ни о чем не рассказываю. Она в таких случаях сразу теряется. Как же выйти из тупика? Может быть, куда-то уехать, сбежать?

 Думал-думал и решил посоветоваться обо всем с Александрасом Гудайтисом-Гузявичюсом. Здесь надо кое-что объяснить. Меня связывали особые отношения с этим литовским писателем, в недавнем еще прошлом – наркомом госбезопасности. Я когда-то написал большую статью о первом его романе "Правда кузнеца Игнотаса". Статья эта, мне кажется, помогла Гузявичюсу войти в литературу. Автор теперь пожинал лавры, взошел на литературный олимп. Совсем недавно, в пятьдесят первом, роман был удостоен Сталинской премии третьей степени. Правда, Гузявичюс не был уже наркомом госбезопасности, но все равно, не сомневался я, он хорошо информирован, сможет дать мне толковый совет. (Кстати. Как, каким образом, почему Гудайтис-Гузявичюс ушел из этой системы? Не знаю. Оттуда ведь просто так не уходили. Может, ему помог Снечкус? Сказал где-то наверху: "Гузявичюс – большой писатель, создал эпопею. Надо дать ему возможность для дальнейшей литературной работы". Может, и сам он сообразил: нужно уйти вовремя... А может быть, писательское дело и впрямь было для Гузявичюса важнее всего?)

 Словом, звоню ему.

 – А, Йосаде! Обязательно приходи на ужин. И непременно – с женой.

 – Если можно, приду один. Сейчас публикуется ваш роман "Братья", я хочу поговорить о нем, а потом написать.

 – Ну, как знаешь.

 И вот вечер. Жена Гузявичюса – молодая, моложе его лет на двадцать или тридцать; она, кстати, дочь основателя литовской компартии Капсукаса – сервирует ужин. Но прежде чем сесть за стол, Гузявичюс вспомнит:

 – А ведь я тебе еще не подарил переиздание моего первого романа.

 (Между прочим, он мне говорил "ты", а я ему: "вы", хотя мы были почти ровесники: Гузявичюс – на три года старше).

 Отвечаю:

 – Буду рад получить от вас книгу с дарственной надписью.

 Однако, услышав мои слова, Гузявичюс вдруг задумался. Я потом пытался представить эти его мысли: "Йосаде – еврей, космополит, завтра его арестуют и найдут книгу с моей дедикацией, а ведь я – бывший нарком госбезопасности; может быть даже, это специально меня сейчас проверяют..."

 Передо мной разыгралась сцена, сама по себе достойная описания.

 Гузявичюс поднимается с кресла, идет к шкафу. Но потом возвращается к столу, о чем-то рассказывает мне... Через десять-пятнадцать минут снова направляется к шкафу, открывает дверцы, стоит. Явно растерян. Наверное, рассуждает так: "Дело не только в дедикации, моей подписи, но и в дате. Да, это очень важно – дата! Что если кто-то начнет высчитывать: в какое именно время Гузявичюс решил поддержать космополита Йосаде?"

 Я был наивен. Только когда он во второй раз подошел к шкафу, сообразил: Гузявичюса что-то тревожит. Напомнил про книгу. И вот он все-таки берет один экземпляр из стопки и ... говорит жене:

 – Знаешь, дорогая, пусть это будет сюрприз супруге Йосаде – сделай ей дарственную надпись!

 Вы понимаете, куда он хитро клонил? Но она, капризная красавица, не поняла, в чем дело. Отвечает:

 – Я твоя жена, а не секретарша. Подписывай сам!

 Что ж, он вынужден взять ручку, пишет: "Товарищу Йосаде – благодарный автор. Гудайтис-Гузявичюс. 6.12.52 г."

 Потом мы ужинали, о чем-то говорили... Но я уже понял: советоваться с Гузявичюсом о своих сомнениях – бесполезно.

 А потом я ухожу от Гузявичюса. Убитый! Если уж он боится, если уж он дрожит – что делать мне?

 Выхожу на улицу. Иду куда глаза глядят. Город тонет в темноте, все шторы опущены, все ворота закрыты. И лишь один дом – целый квартал – в огнях. Это здание Госбезопасности. Зловещая картина...

 Я стою на противоположной стороне улицы, смотрю на окна, за которыми идет страшная работа. Думаю: "Вот он, пришел твой конец!"

 Что я делаю дальше? Представьте себе – бегу. Бегу домой, в свой кабинет. Уже поздно. Все спят. А мои мысли все о том же: "Как спастись?" Понимаю: сейчас я еще могу сделать последнюю попытку – другой не будет. Мысли работают лихорадочно. И вот я достаю бумагу, начинаю писать.

 Я начинаю работать, не имея четкого плана, не зная сюжета будущей книги. Это будет роман или повесть. Моя фантазия разгорается. Я вижу Клайпеду, верфи, где стоят суда. А вот и мой герой: инженер, еврей-сионист. Он ведет какую-то подпольную, в прямом смысле подрывную работу – хочет взорвать эту верфь.

 Трагедия? Здесь однако и мое возможное спасение. Если меня придут арестовывать, энкаведисты сразу найдут на моем столе эту рукопись. Изучат. Скажут: "Наш человек". Пусть книга еще не будет закончена, пусть успею сделать только шестьдесят или восемьдесят страниц, но патриотический замысел автора, развитие сюжета уже ясны.

 Словом, писал я на редкость легко. Конечно! Ведь каждая страница приближала мое спасение.

 Рукопись и сейчас лежит в моем архиве. Я не только не выкинул, не просто хранил – потом не раз перечитывал этот текст.

 А тогда ... Я работал и успокаивался. На каком языке писал? Конечно, на еврейском. Считал: так будет убедительней для следователя.

 Мою работу прервала смерть Сталина".

 

                                                        ***

 Что-то в этом рассказе й кажется мне странным. Что? Прежде всего, предложение вступить в партию. Совсем по-другому выглядел в те годы этот ритуал! Энкаведисты спешили организовать провокацию? Но почему же тогда та история не имела продолжения?

 "Все потом забылось, смазалось, в результате сошло на нет..."

  Очевидны только две вещи: книга Гудайтиса-Гузявичюса на полке в библиотеке й, да рукопись его повести "Бдительность". Она занесена в библиографический список произведений й, который он сделал сам, – под номером сто.

 

                                                      СНЫ

 

 9 ноября 94 г. Страхи, как всегда, приходят к й во сне: сознание отключается, он перестает контролировать себя.

 Вот один из недавних его снов:

 "В комнату входит какой-то человек – молодой, симпатичный. В руке он держит шприц. Вокруг – много людей, однако юноша направляется прямо ко мне:

 – Давай руку!

 Пытаюсь понять его.

 – Зачем?

 Говорю спокойно, но сам дрожу от страха.

 Он улыбается – видимо, понимает мое состояние.

 – Так надо.

 – Нет, нет!

 Я кричу – буквально, не своим голосом.

 Он настаивает:

 – Да, да!

 Кровь стынет у меня в жилах. По-моему, я раньше никогда не испытывал такого. Из последних сил снова кричу:

 – Люди, спасите!

 Но никто не обращает на меня внимания, даже не смотрит в мою сторону.

 Между тем незнакомец подходит все ближе. Я оглядываюсь: куда бы спрятаться? Он предупреждает, уже без улыбки:

 – Все равно от меня не уйдешь.

 И вот я стою в углу комнаты, отступать некуда. Слышу жесткий приказ:

 – Ну, давай руку!

 Я снова пытаюсь говорить по-хорошему, умоляю его... Молодой человек меняет тон. Объясняет: укол необходим, он поможет мне, спасет. И вдруг я чувствую: он прав. И сразу, легко подчиняюсь ему, протягиваю руку".

 Здесь, однако, он проснется. Весь мокрый от пота. Слушает стук своего сердца. Торопливо берет лекарство. Лежит и думает: "Надо записать этот сон". Но сил нет. Он рассказывает мне этот сон по телефону. Это было позавчера.

 

                        "НАИВНЫЙ ПЕРЕЦ МАРКИШ"

 "Помню одну встречу с ним. Кажется, в начале сорок пятого года.

 Был я в отпуске после ранения. Приехал в Москву с фронта. Перец Маркиш пригласил меня к себе домой

 Мы провели вместе долгий вечер: я – начинающий еврейский писатель и он – живой классик. Между прочим, ужин приготовила жена Маркиша – красавица!

 Волнуясь, я входил тогда в его кабинет. Сказать, что этот кабинет произвел на меня большое впечатление, значит, не сказать ничего. Высокий стол-бюро: видимо, Маркиш работал стоя. Несколько пишущих машинок. Стопки бумаги. Книги: с закладками, раскрытые, иногда лежащие прямо на полу. Передо мной открылась его лаборатория. Между прочим, о Маркише говорили, что он работает как вол. По многу часов подряд.

 Вечер этот начался празднично. А закончился конфликтом, который я переживал долго. Да, мы резко поспорили!"

 О чем спорили? й помнит смутно. Влюбленный в стихи Маркиша, он воспринимал его как обретенного вдруг старшего брата, которому хотел доверчиво открыть душу. Кажется, говорил об "изнанке" войны, тяжести будущего, растущем антисемитизме, о еврейской культуре, еще существовавшей в СССР, но уже оказавшейся на обочине...

 "Маркиш слушал меня, а думал о чем-то своем. Резкие возражения его я не запомнил – они меня не убедили. Запомнилось, что он вдруг сорвался: "Как ты смеешь?!"

 Попрощались холодно.

 А после войны Перец Маркиш приехал в Литву. Я встречал его на вокзале, отвез на машине в гостиницу. Председательствовал на его литературном вечере. Мы оба не вспоминали о встрече в Москве. Подружились даже. А тогда, во время войны, выйдя от Маркиша на улицу, я думал: как же он убежден в своей правоте! Как же наивен!". 

 

                                                        ***

 Еще несколько слов й о Маркише – через несколько дней: "Наивен, конечно, был я. Разве он мог вести себя иначе? Знакомы мы были шапочно – встречались несколько раз в Еврейском антифашистском комитете. В тот вечер он говорил то, что должен был сказать. И был, разумеется, прав. Ничуть не оскорбляя его память, добавлю: Перец Маркиш боялся. Как и все мы. Потом я узнал: он был со всех сторон окружен доносчиками".

             

                              УБИЙЦЫ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ

 

– ... И вот, – рассказывает доктор Сидерайте, – приходит ко мне на прием одна больная. Хорошо помню фамилию – Лукьянова. Лечу я ее уже довольно давно и успешно, она относится ко мне не просто с уважением – едва ли не с обожанием. Но Лукьянова не знает, что я еврейка. И вот на приеме, при сестре, она говорит: "Как хорошо, что в Москве арестовали этих убийц в белых халатах! Нет, я никогда в жизни не пошла бы к врачу-еврею!" Слушаю, не перебивая. А потом прошу сестру: "Возьмите, пожалуйста, историю болезни, отнесите в регистратуру и попросите, чтобы Лукьянову отправили на прием к врачу-литовцу". Та все поняла – и в слезы. "Извините меня, я не знала. Я так вам благодарна!" – "Нет, нет, – отвечаю, – не могу вас лечить. Не имею права". Потом рассказала обо всем главному врачу, которая, представьте, меня одобрила: "Вы поступили совершенно правильно".  

 

                                                        ***

Почему  й решает написать в семьдесят втором пьесу "Синдром молчания"?

 – Мне было важно понять: чем стали для меня события тех лет?

 Легко догадаться: пьеса автобиографична. Если, конечно, под биографией понимать не только факты человеческой жизни – "историю души". 

 

                                                           ***

 Ремарка: "Это случилось в Вильнюсе в первые месяцы 1953 года".

 Да, действие разворачивается в "те самые месяцы". Пик "дела врачей". Агония сталинского режима. Однако главная, сокровенная тема пьесы й все та же: страхи...

 Автор прав: тоталитаризм, в конце концов, – это дитя наших непреодоленных страхов.

 "Анатомия страха" – возможный подзаголовок в пьесе.  

 

 

 

 

                                                       ***

 2 октября 95 г. Когда я даю й почитать книгу Геннадия Васильевича Костырченко "В плену у красного фараона" (Москва, "Международные отношения", 1994), он изумляется:

 – Как много мы не знали! А, вроде бы, все происходило на наших глазах. Оказывается, реальность была страшнее и фантастичнее самых фантастических слухов.

 Книга построена на основе документов из архивов ЦК КПСС, КГБ СССР. Протоколы допросов, сообщения информаторов НКВД, секретные инструкции, "открытые письма", "закрытые партийные постановления", описания изощренных пыток, хроника антисемитских кампаний, стенограммы многочисленных заседаний, на которых люди клевещут друг на друга и – на себя.

 Что разглядел й в этом мутном потоке слов?

 – Страх! Страх умирающего тирана, его подручных, их жертв... 

 

                                                              *** 

 Вот и в его пьесе – "коллекция" страхов. Хотя на первом плане один: страх неизвестности. Действие развивается; история еще не подвела "итог"; пока неясно – что дальше? Пока – тишина.

 Кажется, тишины больше всего боится врач Сара Эфрос. Коллеги смотрят на нее "пустыми глазами. Знакомые отворачиваются"; молчание "терзает". Чтобы прорвать тишину, она мысленно беседует со своим погибшим в гетто отцом. Увы, тот не может успокоить Сару – только объясняет природу молчания, причину рано или поздно приходящего отчуждения. "Ты еврейка, – напоминает отец. – Лишняя. Везде и во все времена".  

 

                                                             ***

 Страхи Йонаса Моркуса. Его беда: Йонасу всегда трудно сказать "нет". В конце июня сорок первого года он придет к тем, кто начал восстание против советской власти в Каунасе. Придет, потому что видит на тротуаре раненых людей, хочет выполнить свой долг будущего врача. А ему дают в руки автомат, заставляют сторожить вещи убитых евреев.

 Может быть, заставляют и стрелять? Может быть, это Йонас убил отца своей любимой – Сары?  

 

                                                               ***

 Страх Сары: ну как можно даже представить это?.. 

 

 

                                                                ***

 Через сорок лет й уравнивает палачей и жертв. Уравнивает в одном: и те, и другие живут в плену страхов.  

 

                                                                             ***

 Страхи еще одного героя пьесы й – полковника госбезопасности Гурова.

 Кажется, он всесилен. Именно потому, что знает механизм действия страхов. Сломил волю Сары и Йонаса, сделал их своими тайными осведомителями. Гуров сыграл на советском патриотизме Сары, на ее мечте победить зло, которое стало причиной смерти родных. Гуров пользуется безволием Йонаса, его страхом оглянуться в прошлое. Гуров дает Йонасу возможность снова быть "как все" – выучиться, стать врачом, жениться (неважно, что на нелюбимой).

 Чего боится сам Гуров? Как и все, как и Сталин, – смерти. Тут все банально: рак. Однако рак, утверждают медики, очень часто является следствием страха. Причина и следствие таким образом путаются, меняются местами.

  Полковника госбезопасности в пьесе й тоже преследует тишина: "Где бы я ни находился – дома, на улице, в своем кабинете, днем и ночью – всюду меня преследует подозрительная тишина... Я вздрагиваю от каждого шороха". 

 

                                                                  *** 

 Сначала фамилия полковника в пьесе – Фомин. В черновиках й, в переводе пьесы на русский он так и значится. Потом Фомин стал Гуровым.

 "Гуров", – так представился когда-то энкаведист, который пытался завербовать й. 

 

                                                                   ***

 Страх становится массовым, овладевает миллионами.

 "Странно, все стали трусами, – говорит Сара. – Даже вчерашние герои, возвратившиеся с фронтов".

 Йонас замечает новое в жестах, походке, чертах лица: люди съежились, затаились, втянули головы в плечи и спрятали глаза.  

 

                                                                  ***

 Надо ли упрекать й за то, что он особенно внимателен к "еврейским страхам"? В сущности, они привычны, давно уже – часть тебя ("генетические" – говорит о них й).

 Начало второго акта. Сара слушает радио: "...Евреи-космополиты убивают государственных деятелей, наносят ущерб предприятиям и ведут шпионаж в пользу мирового империализма".

 Она переспросит отца: "Что же это значит?"

 Что? Обычная история:

 – Изгнание... Погромы... За десять заповедей Моисея мы заплатили кровью. За то, что еврей из Назарета завещал любить ближнего как самого себя, заплатили кровью. За то, что Маркс требовал справедливости, – снова кровь. Из поколения в поколение реками льется наша кровь. Нас ненавидят, девочка моя.

 – Почему же?

 – Среди прочего, и за наши постоянные "почему?" За наше нетерпение и постоянное недовольство собой и миром, за наше упрямство.

 – Очевидно, мы не можем иначе.

 – И за то, что иначе не можем.

 

                                                                ***  

 В пьесе – много разновидностей страха. Путей его преодоления гораздо меньше. Вот один: перестать думать. Или (это тоже рецепт Сары): нужно снова "построить лодку", в которой когда-то, в юности, ты плыла вместе с любимым; остальное – забыть.  

 

                                                                            ***

 Еще рецепт: поверь в то, что преследования евреев справедливы. Заслуженны ежедневные карикатуры в газетах. А "партия и правительство знают, что делают". Попытка самогипноза у Сары: "Госбезопасность на всех нагоняет страх, не знаю почему. Я же, наоборот, верю, что она меня защищает".

 

                                                                            ***   

 Странен ли сюжетный ход й? "Убийц в белых халатах" обвиняли в том, что они якобы уничтожают своих больных. Однако ведь именно об этом задумываются Сара и Йонас, когда им предстоит оперировать Гурова.

 Еще одна – страшная – их надежда навсегда избавиться от страхов.

 Разумеется, они верны клятве Гиппократа. Хотя во время операции раковая опухоль остается в теле Гурова: больной уже неоперабелен, как выражаются врачи.

 

                                                                ***

 ... Из рассказов доктора Сидерайте.

 "В Литве скорректировали сценарий "дела врачей", написанный в Москве. Здесь не только никого из медиков не арестовали, – сделали вид, что не поняли довольно прозрачный намек. В Вильнюс поступило указание: нужно усилить спецбольницу опытными врачебными кадрами. Каков был результат "усиления"? Сюда перевели на работу трех докторов. Двое среди них были... евреи – профессор Хацкелис Кибарскис и я.

 Яша сказал мне дома:

 – Это хитрость госбезопасности, которая хочет создать новое "дело". Ты погибнешь!

 Я бросилась к профессору Кибарскису. Тот развел руками:

 – Все бесполезно. Вас никто не выручит. Вопрос решался на самом "верху". Вашу кандидатуру обсуждали подробно. Рекомендовали единогласно – как молодого, но очень способного терапевта.

 Так я и проработала в спецбольнице немало лет – правда, потом стала уже только консультантом". 

 

                                                            ***

 й закончил "Синдром молчания" в восемьдесят четвертом. Один за другим умирали партийные генсеки. Общество оттаивало от страхов. й тоже преодолел в себе "синдром молчания" – решил предложить пьесу театрам, попробовать опубликовать.

 Литовские режиссеры от сочинения й отказались. Поставили пьесу в Москве, в каком-то народном театре. А напечатали только в девяностом.   

 

                                                           ***

 Финал. Есть ли в пьесе финал? Гуров приходит к Саре поздно ночью, чтобы арестовать ее и Йонаса. Однако... вместе с ними слушает музыку – прячется от своих страхов в сонату Чюрлениса.

 Кажется, все страхи разрешает утреннее сообщение по радио: "Умер Сталин".

 Это, конечно, не так. Смерть тирана сама по себе мало что решает для маленького человека. Тиран продолжает жить в душах миллионов. Одни страхи заменяются другими. Может быть, единственный итог для героев пьесы й (итог всего случившегося с ними в эти несколько месяцев) – они наконец заглянули, как и автор, в себя. Высказались. Прервали молчание.

 

                             ЖИЗНЬ ПРИ СВЕТЕ СМЕРТИ

                                            Из тетради второй

 

         ПОДАРОК ДОЧЕРИ

"Может быть, это еврейский Бог позаботился снова обо мне. Дал шанс спасти душу. Однажды – с горечью и обидой на жизнь – я все же вернулся в "еврейский край". Тот, который когда-то спешно покинул.

 Как это случилось? Знаете одну из теорий происхождения антисемитизма? Когда евреи далеко уходят от собственных корней, забывают о Боге, он посылает своему народу испытания.

 Так вот, очередные невзгоды пришли ко мне перед отъездом Аси. В день премьеры запретили постановку моей пьесы "Пятеро за одним столом".

  Удар для меня был страшный. А причина очевиднa, хорошо понятнa всем. Хотя, кажется, ни один человек не вымолвил слово, которое с таким скрежетом произносили советские пропагандисты – Израиль.

 Это было на самом пороге семидесятых. Тысячи советских евреев уезжали, как стали выражаться именно тогда, на свою  историческую родину. В Литве это началось чуть раньше, чем в других местах. И власти не всегда знали как реагировать. Одних выпускали быстро, другие годами томились "в отказе". Устраивали пикеты у здания ЦК партии, голодали... Я отвлекся от главной нити своего рассказа? История эта, по-моему, достойна того, чтобы чуть задержаться.

 Между прочим, все началось и развивалось как детектив.

 Я сразу – еще только заканчивал пьесу – почувствовал: драму, где на первой странице стоит еврейское имя автора, поставить будет трудно. А может – невозможно. У театра возникнут сомнения. "Инстанции" обязательно зададут вопрос: уезжает ли и этот автор?

Я долго не решался предложить пьесу какому-нибудь театру. Неожиданно пришла мысль, которую сначала отбросил. /Какая же это литературщина, – думал я/. Однако потом поступил именно так! Да, я послал свою пьесу в театр Вильнюсского университета, но главное – послал анонимно. Так часто делали сочинители в старину. Я хотел, чтобы режиссер оценил мое произведение без предвзятости – не задумываясь о том, какие хлопоты может доставить ему драматург-еврей.

 Я доверил свое детище почте. И стал ждать.

 Проходит одна неделя. Еще одна. Еще... Я по-прежнему жду, не зная, что делать. В это время моя дочь подала свои документы в ОВИР.

 Жду. Надеюсь: скоро как-то разрядится обстановка. Стихнет антиизраильская кампания. Наконец, решаю послать кого-то из знакомых на "разведку" в театр.

 И тут в один прекрасный день вижу в университетской газете сообщение / заметка эта и сейчас хранится где-то в моем архиве/. Руководитель театра режиссер Лимантас пишет: к ним поступила интересная пьеса; к сожалению, автор не указал свое имя; что ж, театр так и поставит эту вещь – на афише будет стоять только ее название.

 Я обрадовался? Разумеется. Тем не менее... Решил ждать еще. Пьеса нравится театру? Хорошо, пусть начинают репетиции без меня.

 Наконец, друзья сообщают: репетиции спектакля идут полным ходом. Тут-то я и появился в театре, представился:

– Автор!

 Конечно, я и раньше знал Лимантаса. Талантливый режиссер. Честен, принципиален, не боится постоять за свои принципы. Тем не менее чувствую: Лимантас разочарован. Ясно, он вовсе не против Йосаде, но... На репетициях, куда я теперь прихожу постоянно, разговор все время сворачивают на ту же тему: уезжаю ли я в Израиль? Я говорю ему правду – едет дочь. Конечно, Лимантасу это тоже не нравится. Репетиции, однако, продолжаются.

 Чтобы как-то поддержать театр, я решил быстрее напечатать пьесу. Пусть она пройдет цензуру, пусть с ней познакомятся в ЦК. Так и получилось. Пьеса еще до премьеры увидела свет в "Пяргале", потом вышла отдельной книжкой

 И вот – афиша, извещающая о премьере. Спектакль должны играть... в ресторане.

 Почему в ресторане? Это был интересный режиссерский ход. Ведь именно за столиком кафе разворачивается действие. За каких-то пару часов здесь завязывается и рушится роман главного героя, молодого ученого, резко меняется его отношение к, вроде бы, совсем простым, но, оказывается, раньше не слишком  ясным для героя ценностям жизни. А вокруг – танцы, музыка. Обычный гвалт подвыпивших людей. Политика? Нет, к ней пьеса не имела никакого отношения.

 Для спектакля сняли – на два вечера – зал ресторана "Дайнава". Точнее говоря – посетители ресторана в эти вечера должны были смотреть мою пьесу. И даже – так придумал режиссер – по-своему участвовать в действии. Так ли уж это оригинально? В Литве, во всяком случае, такое было впервые.

 Как всегда, перед премьерой – генеральная репетиция. Комиссия, которая должна "принять спектакль". В комиссию входят представители ЦК партии, горкома, министерства культуры... Обычно в таких случаях их бывало трое-четверо. А тут пожаловала целая делегация. Человек пятнадцать. Это меня удивило, хотя сразу же сказал себе: "Но ведь и постановка – сенсация".

 Я вспоминаю сейчас лица тех, кто был тогда в зале ресторана: мой сын, невестка, несколько друзей-драматургов, ну и, конечно, – актеры, режиссеры. Между прочим, среди них была Казимера Кимантайте. Знаменитая наша актриса, режиссер.

 Успех? Это был огромный успех. Если судить по аплодисментам.

 Во время обсуждения вначале попросила слова какая-то девушка. Наверное, инструктор горкома. Ее первые фразы повторяли потом почти все выступающие: "А зачем нам такая пьеса? Что, собственно, автор хотел сказать? Советской молодежи спектакль не интересен и не нужен".

 Я сразу понял, почему на генеральную репетицию пожаловала большая делегация. Второе, третье, четвертое выступление... Иначе говорила лишь одна Кимантайте. Говорила страстно, даже с надрывом: "Кто вы такие, чтобы так категорично рассуждать об искусстве? Спектакль замечательный!"

 Она демонстративно подошла ко мне. Пожала руку. Обняла.

 На том все и кончилось. Больше никто ничего не сказал.

 Когда я пришел домой, раздался телефонный звонок. Я снова услышал взволнованный голос Кимантайте:

 – Это так оставить нельзя! Я обращусь к Снечкусу!

 Да, они были друзьями. Но, подумав, я ответил:

 – Не стоит. Вы поставите Снечкуса в неловкое положение. Ведь спектакль никто не запретил. Пусть была критика, и очень резкая, но завтра – премьера.

 Утром, я еще спал, когда раздался стук в дверь. На пороге стоял Лимантас.

 – Есть приказ руководства университета снять постановку. Премьеры не будет.

 Между тем все билеты уже были проданы. Аншлаг. Я легко представил картину: в семь вечера зрителей встречает кассир – возвращает деньги.

 Говорю Лимантасу: "При чем тут университет? Нет, мы не должны это допустить. И не допустим! Я сейчас же пойду добиваться справедливости".

 Лимантас поддержал меня. Я быстро оделся, мы вышли из дома.

 Где я был в тот день?

 Сначала отправился к Гришкявичусу. Тогда он занимал пост первого секретаря горкома партии. Мы были хорошо знакомы. Когда-то Гришкявичус, редактируя крестьянскую газету, часто заказывал мне рецензии.

 Рабочий день еще не начался. Я ждал Гришкявичуса в вестибюле.

 – А, Йосаде! Что случилось?

 – Только что узнал: премьера спектакля по моей пьесе отменена.

 – Как это так? Немедленно идите к секретарю горкома по пропаганде..."

 

                                                            ***

 Тут я оборву рассказ й. Про то, как он пошел к секретарю горкома, а потом – председателю горисполкома, а потом пошел в министерство культуры – в один кабинет, в другой, третий... И все говорили: "Ничего не знаю".

 й не сразу понял: это карусель. Он нигде не добьется правды. Где-то – скорее всего, в том же огромном здании на проспекте Ленина – дали точную и не допускающую никаких отклонений команду.

 Что это было?  Наказание, предупреждение. И, конечно, урок.

 А через несколько недель й прощался с Асей.

 – Вот какой она преподнесла мне подарок перед отъездом...

 Он говорит это с горькой иронией. Но, по-моему, ирония напрасна. Да, подарок. Ведь й тут же добавит:

 – Мне напомнили, что я еврей, что я – еврейский писатель. Потом я об этом уже не забывал.

 

 

                                 ФРАГМЕНТЫ ЖИЗНИ

 6 декабря 90 г. Мы изучаем лабиринты его жизни. А рядом – другая жизнь – Литва.

 Приватизация, растущие цены, нищета, пикеты. Фон, на котором беседы наши кажутся фантасмагорическими. "На самом деле они-то как раз и реальны", – замечает й.

 

                                                           ***

 Слова Фицджеральда: "Талант – способность воплотить то, что ты сознаешь. Другого определения таланта дать нельзя". В этом-то смысле он и мучается – сомневается бесконечно: нет таланта!

 Его драматургические замыслы гораздо сложнее, чем их исполнение. А сам он – сложнее, интереснее своего творчества (12 октября 93 г.). 

 

       О ПРИРОДЕ МОЛЧАНИЯ

 "Это только сказать легко: вернулся к еврейской теме. На самом деле – опять надолго замолчал...

 Помните, мы собирались поговорить о природе молчания в страшные те годы? Я подумал сейчас: да ведь об этом и говорим! Все время говорим именно о моем молчании.

 Я писал не о том и не то – значит, молчал о главном.

 Я таился от всех, сжигал дневники и рукописи – опять молчал.

 Впрочем, бывает у писателя тягостное молчание и другого рода. Я его тоже пережил не раз.

 Это молчание настигает литератора во время работы.

 ... Только что написанные мной слова выглядели вялыми, мутными, бесцветными. В безумной тоске я смотрел на гору черновиков. И чувствовал полное бессилие. Я презирал себя.

 Длилось это не недели, не месяцы – годы.

 Я боялся. Знал: писатель иногда перестает быть писателем – как мужчина перестает быть мужчиной".

 

                                                           ***

 "Но вернусь к своему замыслу. Я решил рассказать о самом больном. О так называемом "деле врачей".

  То, что происходило тогда с нами и что ожидало нас, повторялось уже на земле многократно. Как назидание человечеству этот сюжет поведан в Ветхом Завете. В Книге Эстер. А еврейские мамы, наверное, миллионы раз с испугом и радостью рассказали эту историю своим малышам.

 С испугом: злодей Аман, главный советник царя Персии, задумал убить всех евреев империи.

 С радостью: Бог не допустил погрома! Царица Эстер спасла соплеменников – отвела царский гнев и обратила его на Амана.

 Сейчас, перед смертью, я часто думаю: почему враги евреев забывают мудрую притчу, не замечают ясный ее смысл – тот, кто решил уничтожить избранный Богом народ, скоро погибнет сам. В двадцатом веке в роли Амана выступил Гитлер, потом – Сталин. Конечно, в пятьдесят втором году я не раз напоминал себе знакомую с детства историю из Книги Эстер, утешался ее оптимизмом. Однако такими реальными казались страшные слухи. Уже построена виселица в Москве, где прилюдно должны казнить "убийц в белых халатах". Уже проложена железнодорожная ветка на Север – туда, чтобы уберечь от всеобщего праведного гнева, правительство отправит сотни тысяч евреев...

 Я вернулся в те дни. Обдумал сюжет. Увидел героев. Но вдруг почувствовал: я должен писать эту пьесу по-еврейски!

 Начал. Сделал несколько больших фрагментов. Перечитал. Нет, нет! Все не то. В хорошей пьесе каждое слово стреляет, а мои фразы плавали, мысли – тонули.

 Я с ужасом понял: за четверть века молчания мой идиш омертвел, появилось косноязычие”.

  Что ж, язык, как и человек, иногда не прощает отступничества.

 

 ... ПЕРЕД ЗАХЛОПНУТОЙ ДВЕРЬЮ

  8 августа 92 г.

      По сути ему интересна не проблема "евреи и литовцы", о которой мы говорим часто, но таинственная, запутанная жизнь национального сознания. Любого. Еврейского,  литовского,  русского, польского...

 При советской власти об этом молчали. "Вопрос, на который в нашем доме наложено табу", – говорит Леокадия, героиня пьесы й "Захлопнутые двери". А сам автор добавляет – в нашей беседе: "Глупо измерять силу национального чувства. Но вот направить ее можно... Когда-то это гениально сделали основоположники сионизма, сравнительно недавно – создатели "Саюдиса". Их опыт еще по-настоящему не осмыслен в Литве".

 

                                                           ***

 6 июня 95 г.  Я перечитал пьесу, над которой й работал пять лет (с 81-го по 84-й). Вошел в подзабытую уже атмосферу долго сдерживаемой, сдавленной, точнее – подавляемой национальной стихии. Говорю й:

  – Похоже на атмосферу парового котла: вот-вот взорвется.

 – Так ведь взрыв и произошел. В результате исчезла огромная страна. СССР.

   Задача й тем более сложна, что он рассматривает национальный конфликт внутри одной семьи. Отец. Мать. Дочь. Сын. Что мешает им жить? Ложно понятый интернационализм.

 

                                                          ***

 Когда национальное чувство загнано в подполье, оно и впрямь деформируется. Директору завода Витаутасу Марукасу кажется: он придавлен "тайной", о которой не подозревает никто. Даже самому себе он долго не решается признаться:

 "Свой национализм я впитал с молоком матери... Это нехорошее слово, оно режет слух, но, в сущности, оно означает... любовь к земле, на которой я живу: к деревьям, к траве, которая растет на ней. Для меня они самые красивые... Я хочу обманывать себя... И я обманываю себя... Как я обманываю себя, что мы, литовцы, более трудолюбивые и более способные, и лучше других... Хотя знаю: в моем народе много лентяев и негодяев".

  Вглядываясь в себя, Марукас мучительно пытается докопаться до правды:

  " – ... Как только я встречаю русского, который умнее меня, или еврея, более способного, во мне пробуждается...

  – Что? Что пробуждается?

  – Прежде всего, обида, которая вскоре перерастает в зависть.

   – И дальше в ненависть, да?

 – Я сдерживаю себя. И мне это удается. Почти всегда. Но затем долго еще тлеет там внутри... что-то похожее на злобу, неприязнь к тем, кто эту зависть во мне разбудил".

 

                                                         ***

 Эти признания звучат наивно, почти пародийно?  Но не забудем: действие происходит в Каунасе, в семьдесят третьем году. Столь же однолинейно мыслят герои Дж. Оруэлла, О. Хаксли – герои, которые, сбрасывая с себя гипноз фальшивых лозунгов, начинают осмыслять свою жизнь в тоталитарном государстве.

 Я опять думаю о судьбе некоторых пьес й. Жаль, они не были поставлены и напечатаны вовремя. Может быть, взбудоражили бы общество, стали бы катализатором осмысления "больных" проблем. А сейчас? Те же "Захлопнутые двери" кажутся мне прежде всего дневником автора, написанным в форме диалогов.

 

                                                        ***

 В моем собственном – сибирском еще – дневнике есть несколько страничек, посвященных пожилой еврейке, учительнице музыки: ее мучает непонятная ненависть к собственному народу. "Пыль, – говорила она мне. – Евреи – это пыль, скопившаяся в разных углах мира. Пыль, которую рано или поздно сотрет история".

 Антисемитизм, встречающийся среди самих евреев, не так таинственен и непонятен, как может показаться. Это противоестественная, но вполне объяснимая реакция загнанного обстоятельствами человека. Однажды он как бы отделяется от еврейства и начинает ненавидеть соплеменников (они якобы виноваты в его бесконечных неудачах), а иногда – странно абстрагируясь – не может выносить самого себя.

  Участь Берты Наумовны была горькой. Однажды перестала выходить из дома. Потом не смогла смотреться в зеркало: не могла видеть свое лицо. Обычное еврейское лицо.

  ...Оказывается, тот же феномен "еврейского антисемитизма" хорошо знает й.  Тем же мучаются герои его пьесы.

 "Я не еврейка. Не еврейка, вы слышите! Поэтому я требую от вас... Я не желаю ни малейшего намека... Чтобы меня ненавидели и наказывали... не за свои грехи! Я к ним никакого отношения не имею. Меня ничто с ними не связывает".

  Это жена Марукаса, Мария. Передовая учительница, "убежденная интернационалистка". Ах, как стесняется она своего подлинного имени – Мириам. Ах, как хочет быть литовкой. Ее биография – за пределами пьесы. Легко догадаться: девочку спасли во время войны, прятали в каком-нибудь тайном убежище. А может быть, она легально жила по документам христиан... Мне кажется, этот психологический тип не слишком характерен для литовского еврея (зато как характерен в России!), но я знаю й: он наверняка встретил Марию-Мириам в жизни. Может, на своей улице?

 

                                                              ***

 Антисемитизм разъедает души детей Марукасов. Все тот же круг. Сын, Юргис, несколько лет подряд не может поступить на медицинский факультет. Сначала он ненавидит профессора-антисемита. А потом начинает стыдиться своей внешности, "горбатого носа", собственной матери:

 – А ну, давай, встанем к зеркалу и посмотрим... Если я не похож на тебя, то на кого же?

 Его гнетет и другое:

 – ...Почему я должен об этом молчать? Почему я не могу этого рассказать даже вам, моим самым близким людям?

                                                                  ***

 12 сентября 95 г. Да, пьеса й – свидетельские показания. Фиксация нигде не запечатленных психологических процессов. Точен ли й? Бесспорно. Я и сейчас сталкиваюсь с тем же феноменом. Дочь В., ребенок из смешанной семьи, говорит на днях:

 – Ну как же это страшно – быть евреем!

 

 

                                                          ТАЙНИКИ

 Среди прочих забот й долгие годы остается такая. Прохаживается ли он по своей квартире, прогуливается ли по  двору, покупает ли что-то из мебели, один вопрос – всегда перед ним: нельзя ли здесь устроить тайник?

 Тайник должен быть простым, доступным. Но прежде всего – надежным.

 й ставит себя на место сотрудника госбезопасности. Вот входит в помещение. Вот начинает искать. Что сразу привлечет внимание? Какие возникнут подозрения?

 Он раз и навсегда определяет места, куда что-либо прятать глупо: гараж, веранда, антресоли, подвал, спинки диванов и кресел, банки с крупой... Туда прячут все!

 Впрочем, важно уточнение: что ты хочешь спрятать? надолго ли?

 – Одно время /в семидесятые годы/ я прятал пишущую машинку с еврейским шрифтом. Но я прятал ее, если так можно выразиться, поверхностно. Попечатав часок-другой, убирал машинку от любопытных глаз – нет, уже не от сотрудников, но от агентов КГБ, которые могли быть среди моих приятелей. Я предупреждал возможные вопросы, шушукания, донос: Йосаде – сионист.

  Иное дело – рукопись. Ее лучше всего прятать среди бумаг. Например, в папке с двойной обложкой. Еще совет: самые опасные, компрометирующие страницы можно из рукописи изъять – их, в конце концов, восстановишь потом по памяти.

 Очень важный фактор – характер времени. Пятнадцать лет й  прятал свои автобиографические записки. Любые изменения в Кремле, смену шефов КГБ он примеривал к своей трефной работе: надо ли перепрятать заново? А может быть, уничтожить вообще?

 Изобретал все новые и новые тайники. Перекладывал рукопись с места на место. Заставлял – в свое отсутствие – то же самое делать жену.

 

                                                           ***

 "Я помню, как закончил пьесу "Синдром молчания". Сказал себе: "Дома ты не имеешь права держать подобный текст. Его надо спрятать особо тщательно. Причем, за пределами квартиры".

 Но кому, куда отдать? Думаю об этом долго. Анализирую все свое окружение. И вдруг догадываюсь: один из моих друзей – информатор КГБ. Это может мне повредить? Конечно. Но я решаю: именно он и должен помочь!

 Я приглашаю этого человека вместе с женой в гости. Читаю им пьесу. Потом – ужин, неторопливая беседа. Тут-то и говорю:

 – Видите, друзья, какое родилось у меня дитя. Нам опасно быть рядом. Ведь я еврейский писатель, мало ли какие события нагрянут, вдруг – обыск? Словом, не могли бы вы меня выручить, взять эту рукопись? Ты, – обращаюсь к агенту КГБ, – не связан с еврейской культурой, никому даже в голову не придет искать у тебя.

 Мой расчет оказался точным. Отказать ему уже неудобно. Был ли риск, что донесет? Нет. Ведь я четко предупредил: ты – единственный, кто знает о пьесе.

 Следующую свою работу из еврейского цикла – "Захлопнутые двери" – я тоже хранил у него. Это был мой самый оригинальный, самый надежный тайник".

 

 

                     "РАЗВЕ ВАЖНО, НА КАКОМ ЯЗЫКЕ ПИСАТЬ?"

 Так убеждает себя й в течение многих лет. Его доводы:

 – ... У каждого народа (у каждого без исключения!) язык – основа существования, основа культуры, суть национального начала. А у евреев? Нет, нет! Несколько тысяч лет мы меняем свой язык. И оказалось, для нас это не главное. В еврейском писателе запрограммирован не язык – наша история.

 – ... Вы хотите сказать, что, уйдя в литовскую литературу, вы остались еврейским писателем?

 – А как же! Я остался евреем.

 

                                                               ***

 "Что-то особенное есть в самом взгляде еврейского литератора на мир!"

  Примечательно: это говорит не й – один из его приятелей, литовец. Театральный критик.

 Он сидит в кресле, подыскивает все новые и новые аргументы. Наконец, предлагает:

 – Йосаде, у тебя большая библиотека. Хочешь мы проведем эксперимент? Открой любую книгу, дай прочесть мне небольшой отрывок. Совсем небольшой, чтобы я не мог догадаться, кто автор. Угадаю другое: его национальность, точнее – еврей он или нет.

 Вспоминая тот вечер, й разводит руками:

 – Я доставал с полки одну книгу за другой Он читал... Три – четыре – шесть строк. Представьте, он не ошибся ни разу!

 й добавляет не сразу:

– Наверное, вы догадались: мой приятель был "немножко антисемитом". Мы встречались с ним часто. Мы были интересны друг другу. Но скажите, дорогой мой, все-таки: чем же отличается взгляд еврейского писателя на мир? /10 декабря 90 г./

 

   В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОЙ СВОБОДЫ /начало/

 Письмо к дочери. Дата: 15-20 марта семьдесят третьего года.

 Конечно, й не рассчитывал на опубликование этого письма. Ему надо было освободиться от страхов. Очиститься. Выговориться. Попытаться понять: что сделала с ним эпоха и что сделал с собой он сам? Иначе жить было невозможно. Рассказать обо всем по-прежнему никому не мог. А уж записывать на магнитофон й тогда бы не согласился ни за что на свете ("верх глупости").

 

                                                    ***

 Письмо опубликовано в журнале "Пяргале" в 1988 году под названием "Моя тайная шкатулка". По мнению многих, это лучшее произведение й.

 Что произошло? "Обыкновенное чудо" искусства. Он писал "Шкатулку" с "психотерапевтическими целями". А попутно, почти случайно нашел СВОЙ ЖАНР в литературе.

                                                    ***

 Найти свой жанр – это и есть залог писательского самоосуществления. И это всегда так трудно! Самый первый пришедший в голову пример: баснописец Крылов, знавший цену собственному таланту, считал тем не менее: его подлинное призвание – трагедии.

                                                    ***

 й тоже ошибся. Начинал с прозы. Потом стал литературным критиком. Затем долгие годы писал драмы. А его жанр в литературе – исповедь (будь то дневник, мемуары или "письма").

 Это то, к чему й  всю жизнь тянет. То единственное, что сейчас ему по-настоящему интересно. Его привлекает самоанализ, хочется копаться в нюансах, мелочах собственных ощущений.

 й никогда не надоедает говорить о себе. "Да, я эгоист! – заявляет он, отвечая  на упреки своих близких. – Но это особого рода эгоизм – только сосредоточившись на самом себе, писатель может понять человечество".

 В отличие от многих, й не боится публичной исповеди. Даже театр так близок ему, потому что на подмостках исповедуются. Наши беседы радостны для й все по той же причине.

                                                      ***

 Догадывается ли он, как чудовищно ему не повезло? Время, в которое выпало й жить, было характерно особым презрением к личности.

 Символ времени: уничтожение дневников и писем.

 Символ времени: "усредненная серость", так называемый "винтик".

                                                       ***

 21 ноября 94 г. "Я и сам знаю, что выхода нет". Это он о лабиринте своих проблем.

 ЛАБИРИНТ ИСЧЕЗАЕТ, когда й начинает писать автобиографическую прозу. Художественное творчество – это всегда новая реальность. Здесь по-особому живут – уже не вступая друг с другом в спор – все его проблемы, сомнения, страхи. Да и сам творец этой гармоничной реальности не может быть несчастен. Для него наступает очищение. Катарсис.

                                                      ***

 Обычно й пишет трудно. Большое эссе – 78 книжных страниц – он набросал за шесть дней. Конечно, при подготовке к печати отделывал, шлифовал. И все же в тексте отчетливо различимо легкое, свободное дыхание автора.

                                                                  ***

 ... В его автобиографической прозе нет насилия и над характерами героев, которое я часто нахожу в драмах й. Люди здесь живут на редкость естественно. Конечно, зачастую они ошибаются, ломают свою жизнь. Но может ли быть иначе?

 Как почти всегда, поступки людей противоречат их целям, мечты – убеждениям.

 Вот отец автора. Имея красильню, сушильню, коптильню, он хочет стать крупным фабрикантом – создать фирму, известную всей Литве. При этом не признает бухгалтерию, подписывает, не глядя, чеки. Он верит: кругом – честные люди, никто его не обманет... Этот странный фабрикант живет чувствами, его жена руководствуется логикой. Она дает мужу верные советы, которыми тот решительно пренебрегает. И это (а не только измена мужа) отдаляет их друг от друга все больше и больше. В конце концов, отец автора (как потом сам й) попадает в лабиринт. Отчаяние душит его. Он начинает помыкать близкими. ("Он феодал, мы – рабы", – фиксирует й, не замечая, что ту же систему отношений выстраивает позже в своей семье).

                                                    ***

 Но, конечно, главная удача автобиографической прозы й – образ повествователя. "Теряюсь в джунглях внутреннего "я".

 Загадка притягивает читателя.

 

 В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОЙ СВОБОДЫ /окончание/

 

 ... В этом жанре у й – безусловность самооценок.

                                                    ***

 Увы, ему долго казалось: главное для художника слова – писать о больших событиях, которые происходят на исторических переломах. В архиве й хранится рукопись неопубликованного романа на еврейском языке "Честный труд". Автор работал над романом после войны: вглядывался в судьбы евреев-строителей – они прошли фронт, гетто, потеряли близких и все же верят в завтрашний день... Почему роман так и остался в рукописи? Автор не решился заглянуть в души героев. 

 

                                                  ***

 Теперь он совсем иначе формулирует задачу творца. Да, надо всмотреться в самого себя; "НАДО СЕБЯ РАСКОЛОТЬ КАК ОРЕХ, и почувствовать сердце".

 

                                                   ***

 ... И здесь бьется все та же, десятилетиями терзающая его мысль: почему я так мало сделал в литературе?.. Кто в этом виноват?

 Крупными буквами й выделяет главное: "Я НИКОГДА НЕ ИМЕЛ ДУХОВНОЙ СВОБОДЫ". Признается, что с раннего детства ощущал: "...мою свободу ограничивает какая-то вражеская сила. Я чувствовал за спиной ее холодное дыхание".

 Проще, удобнее всего было бы связать отсутствие свободы с КГБ или с любой другой организацией тоталитарного общества. Но й видит причину глубже... Где-то "в глубине" собственного существа. Опять-таки в генах? Мысль эта еще не осознана й по-настоящему. Она только промелькнет в письме...

 

                                                      ***

 Однажды говорю ему: "Наши беседы можно назвать по Прусту – "В поисках утраченного времени". й добавляет: "Так же правильно назвать их: "В поисках утраченной души".

 Сейчас, когда я читаю его письма к дочери и сестре, в голову приходит еще одно уточнение: "В поисках утраченной свободы". Ради этого он и писал.

 

                                                      ***

 СКАЛЬПЕЛЬ. Что привлекает читателей его писем, интервью, воспоминаний? Интонация – спокойно-бесстрастная. Перед смертью й говорит все. Не щадит никого. И, прежде всего, – себя. Многим кажется это пределом самообнаженности и самобичевания. "Больно читать, больно следить за тем, как автор рассказывает о себе самом. Будто скальпелем делает разрез на собственном теле" (отзыв читателя-врача).

 

                                                      ***

 Почему этот скальпель животворен для й? Я нахожу ответ в книге нашего современника – мистика и математика, знатока Каббалы и Талмуда раввина Адина Штайнзальца: "Раскаяние позволяет подняться над временем, дает возможность управлять прошлым, менять его значение для настоящего и будущего".

 

                                                      ***

 Только один пример из "Тайной шкатулки". Один эпизод: "МИРАЖ".

 "... Тем временем кампания против "убийц в белых халатах" приобретала все более широкий размах. Мучительно потянулись свинцовые дни. Мучительно, в каком-то тумане, таяли бессонные ночи. Сменяли одна другую недели, пропитанные страхом. Пока...

 Внезапно в редакции зазвонил телефон. Говорил Палецкис – Председатель Президиума Верховного Совета Литовской ССР.

 – Йосаде? Приходи в Президиум. Тебе приготовлен пропуск. Сейчас десятый час. Жду тебя ровно в одиннадцать.

 Через час я сидел в кабинете президента, у огромного – хорошо помню – блестящего письменного стола. /Почему-то показалось: стол – из слоновой кости/.

 "Вот два написанных мной рассказа, – сказал он, словно продолжая ранее начатую беседу. – Оба по шесть страниц.  Будь добр, прочитай их, но очень внимательно. А я на десять минут выйду.

 Я прочитал. Очень внимательно. На одном дыхании... У меня потемнело в глазах. Передо мной лежали две сценки из жизни гетто. Я увидел голодных детей. Услышал выстрелы, крики. Испуганные люди куда-то бежали, спешили спрятаться... Акция уничтожения. Слезы евреев, муки евреев.

 Вскоре Палецкис вернулся в кабинет и сел напротив меня. "Прочел?" – "Да". – "Как написано?" – "Гм... впечатляюще." – "Йосаде, я Тебя очень прошу, сделай так, чтобы рассказы были напечатаны в "Пяргале". Я знаю, Ты – хозяин там, Ты сможешь... Договорились?"

 Милая Ася, я вышел из кабинета и еще долго не мог прийти в себя. Я скорее всего был похож тогда на эпилептика, который никак не может оправиться после припадка.

 "Неужели Палецкис такой наивный человек и сам не  понимает, что теперь такую ересь нельзя печатать?" – спрашивал я себя, а в сердце... Признаюсь, хотя я много лет знал этого честного литовца, настоящего интеллигента, у меня возникло  мерзкое подозрение: это провокация...

 Конечно, рассказы о гетто журнал не напечатал. Вроде бы, я их показывал редактору, а, может, и не показывал, уже не помню.

 По разным поводам мне потом случалось встречать нашего президента в Союзе писателей, но никогда, ни словечком он не намекнул о той беседе.

 А вскоре, 5 марта 1953 года, умер Сталин".

 

                                                      ***

 й воскликнул в "Тайной шкатулке": "Это осталось в памяти как мираж или точнее – спиритический сеанс."

 Мне он комментировал тот же эпизод резче: "Очередное ослепление. А в результате – я помешал Палецкису сказать свое слово в защиту евреев".

 

                                                      ***

 ДЕТАЛИ. Именно исповедальные  жанры – дневники, письма – глубоко, порой неожиданно  открывают психологию человека. Это доказывает  литературовед Л.Я. Гинзбург в своей книге "О психологической прозе".

 Это по-своему доказывает и автор "Тайной шкатулки".

 Многие детали здесь по-настоящему многозначны. Я долго не верю в то, что й искренне разделял коммунистические догмы. Но вот нахожу в его "Шкатулке" подробность, которую вряд ли придумаешь. Ночами й мысленно беседует с первым секретарем ЦК компартии Литвы А.Снечкусом. О чем? О разном, в том числе – о писателях, литературных героях...

 

                                                   ***

 "МОЕ РУЖЬЕ – ПОЛНАЯ ОТКРЫТОСТЬ", – сказал сегодня й. Точнее всего это относится к его автобиографической прозе. Жаль, в других жанрах ружье не стреляет. Да и вообще, если говорить о литературе, стреляет редко.

 Парадокс: й нашел свой жанр. Это подтверждает литовская критика, восторженно отозвавшаяся на появление в печати "Тайной шкатулки". Но что-то мешает й сосредоточиться только на исповеди. Что?

 Может быть, инерция: как же! он – драматург, он решил написать цикл пьес на еврейскую тему, он должен доказать себе и другим... А может, мешает ложное понимание иерархии литературных жанров: на первых местах жанры крупные – роман, повесть, драма, а мемуары, дневники, письма будто бы ютятся на обочине... К тому же – в последние годы – "нет сил". Последние силы й отдает пьесам. Исповедь – в прямой ее форме – удел наших бесед /1 октября 94 г./

 

 

                                 ЧЕЛОВЕК НА ПОРОГЕ

                                   Из тетради третьей

 

   ЗНАКИ

 2 апреля 95 г. Прошло уже два года с тех пор, как й сказал:

 – Вы безошибочно почувствуете приближение моей смерти. Я, подобно многим умирающим, буду обманываться надеждой, но вы-то не ошибетесь!

 й прав. Знаки смерти хорошо различимы в его глазах, голосе, движениях. Существует огромная литература о том, как читать подобные знаки – например, книги тибетских целителей. Но сейчас эти указания ни к чему. Путь й к смерти – точно или менее точно – отражен в моем дневнике.

 

                                                    ***

 8 августа 95 г.

 Прощаясь, каждый раз пытаюсь как бы вобрать, удержать в памяти его маленькую фигурку, острый взгляд из-под густых бровей... Да, я помню: это лицо старого актера, который так хорошо умеет менять выражение в зависимости от новой роли. И все же...

 – Следующего раза может не быть, дорогой мой, – говорит й. Я различаю улыбку в его голосе. Но при этом вижу тоску в глазах.

 Да, следующего раза может не быть! Придя через две-три недели, легко замечаю перемену в нем: похудел, как бы подсох весь, еще резче морщины. Меня переполняют жалость и нежность, которые стараюсь никак не выказать. 

 

 

                                                      ***

 Человек на пороге смерти. Это – прежде всего – особое состояние психики. Что-то заставляет й вновь и вновь напоминать себе сейчас старую истину, которая предельно точно выражена в еврейской книге "Поучения отцов" /"Пиркей авот"/:

 "Рожденным предстоит умереть, умершим – воскреснуть, а живым – предстать перед судом".

 

     ВОЛНЫ СТРАХА

 й решил до конца разобраться в истории своих страхов. Решил проститься и с ними. Я тоже снова задумываюсь над этим  сюжетом.

 

                                                       ***

 "СВОБОДА ОТ СТРАХА"... Ее – как одну из главных ценностей человеческой жизни – обещал дать американцам президент Рузвельт.

 Старый вопрос: хочет ли приблизить эту свободу сам человек?

 Я не оговорился. Вместо слова "хочет", вроде бы, надо употребить слово "может". Но ведь рабы зачастую не покидают своих камер – даже если двери открыты.

 

                                                        ***

 После войны й не мог уехать из СССР (Литву разрешили покинуть только бывшим польским гражданам). Однако ведь не уехал и в начале семидесятых, когда началась репатриация советских евреев.

 

                                                            ***

 ВЫБОР ЖЕНЫ.

 – Я всегда мечтала об Израиле, всегда в душе была  сионисткой, – рассказывает мне четверть века спустя доктор Сидерайте. – А после отъезда Аси и брата совсем затосковала. Яша же был настроен категорично, даже не допускал мысли о репатриации. Конечно, я не могла уехать одна. Ведь он был серьезно болен! Предать мужа? Нет, нет! Однако я знала: он боится, что я изменю свое решение. Однажды устроил небольшой спектакль по этому поводу. В присутствии наших гостей из Ленинграда – писателя Анатолия Горелова и его жены – заявил с надрывом: "Вот увидите! Скоро Шейнеле бросит меня! Одного. Больного". Я удивилась. У меня не было даже сомнений   

 

                                                      ***

 ФОРМУЛА ЗОЩЕНКО. Казалось, логика й очевидна. Кем он будет в Израиле? Нищим, никому не известным литератором. Идиш там не в почете. Жалкое существование. й любит показывать книги своих израильских друзей. Мизерный тираж. Целую страницу занимают нередко имена спонсоров: им "автор выражает искреннюю признательность" за сто, двести, триста шекелей.

 Его рассказ о творческом вечере Г. Ошеровича в Тель-Авиве. й коробит деталь: у входа в зал, на столике, – специальная коробочка для пожертвований в пользу выступающего поэта. "И никто не понимает, как же это унизительно!"

 Он отказывается от свободы ради того, чтобы остаться писателем. Но можно ли разорвать эти понятия?

 Так поступили многие литераторы-евреи в бывшем СССР. Обманывали себя тем, что сумеют... обмануть режим. Их попытки были обречены не только из-за цензуры или КГБ. Главной была причина, которую (думая, конечно, о себе) сформулировал в дневнике М. Зощенко: "Писатель с перепуганной душой – это уже потеря квалификации".

 

                                                          ***

Тема преодоления страхов волнует й всегда. То подсознательно (когда пишет в 73-м письмо Асе), то – так часто у писателей – он переносит проблему в творчество.

 Интересен в этом отношении непоставленный киносценарий й "Прибой".

 Герой, как и автор, размышляет о смерти. Просыпается в холодном поту, измученный кошмарами. Чем объяснить все возрастающую тягу Йонаса слиться с морем? Он чувствует: сливаясь с морем, перестает быть одинокой песчинкой в мироздании. Он – часть монолита, часть природы, которая не знает страха. 

 

                                                        ***

 Строгий, едва ли не мелочный контроль за собой: не сказать бы лишнего, губящего слова! Опасливый взгляд на телефон. Нотации жене и детям:

 – Хватит болтать! Наверняка сейчас прослушивают разговоры всех интеллигентов. Тем более – писателей. Тем более – евреев.

 Или:

 – Если хочешь с кем-то поговорить откровенно, уходи дальше от комнаты, где стоит телефон. Даже неподнятая трубка таит опасность: она служит отличным микрофоном, который КГБ включает по мере необходимости.

 Бесконечные разговоры о хитростях КГБ: "Специально отключат телефон, приходят потом под видом монтера – будто бы ремонтировать; на самом деле – вставить специальный жучок".

 Восстанавливаю эти их семейные беседы (пятидесятых-семидесятых годов) с помощью самого й, доктора Сидерайте, Иосифа.

 – Какой был выход? – переспрашивает й. – Во-первых, молчание, почти полное игнорирование телефона. Но это как раз могло вызвать подозрение. Лучше – сознательная дезинформация. Иногда тонкая – с полуправдой, иногда – грубая с верноподданническими признаниями. А что? Пусть КГБ докажет, что я не правоверный, не их...

 

                                                      ***

 Жизнь идет волнами. И страх – волнами: то приближаясь, то отступая.

  й не может жить все время, как плотно сжатая пружина. Распрямляется, дышит свободно. Потом...

 

                                                         ***

 НЕУЖЕЛИ ВОЛНЫ СТРАХА СВЯЗАНЫ С ГЕОГРАФИЕЙ?  Есть такие места – даже внутри советской империи – где страх й, кажется, исчезает. Он постоянно ездит в дома творчества Союза писателей Три-четыре месяца в году проводит в Коктебеле, Дубултах, Пицунде, Малеевке...

 Известные "тусовки" литературной интеллигенции, как сказали бы сегодня. Я тоже помню их атмосферу. Иллюзию свободы. Там й не хочется думать о подслушивающих аппаратах. "Пусть магнитофоны записывают – пленки все равно потом перепутают, – шутит одна моя знакомая. – Ведь крамола звучит в каждой комнате".

  й в домах творчества раскован. У него здесь точно выверенная роль: многоопытный европеец. Он разрешает себе держаться этаким еретиком.

 Почему й с удовольствием рассказывает мне несколько похожих друг на друга эпизодов? Он когда-то считал их своими победами. 

***

 – В Ялте – лет десять назад – я зло высмеял двух еврейских писателей. О чем они спорили? Да все о том же – о положении еврейской культуры в СССР. По глазам вижу: все они знают, все давно поняли – как и я. Но спорят. Я долблю свое; они, дуэтом, – свое. Ставят "галочку". На случай, если кто-то из нас троих все-таки донесет... Я им это, в конце концов, и объяснил.

 – Вообще еврейские писатели (те, что еще остались в Советском Союзе после всех чисток) перепуганы насмерть. Звоню раз одному приятелю в Киев. Поздоровались, перекинулись парой слов. Спрашиваю:

 – Как у вас с продуктами?

 – Это не телефонный разговор".

 И кладет трубку.

 

                                                      ***

 Он боролся со своими страхами, смеясь, издеваясь над страхами чужими.

 

                                                                  ***

 ...И был еще запомнившийся й надолго конфликт его с известным русским поэтом Сергеем О. Сидели они в столовой дома творчества за одним столиком.

 "Знакомы были уже прежде, но – шапочно. Потому в первый, второй, третий день обменивались малозначащими фразами – что называется, нюхали друг друга: я – его, он – меня. Потом начинаются дискуссии! Я ругаю советскую политику. Он защищает. И так ежедневно! Наконец, однажды О. не выдерживает. Берет свою тарелку, встает, уходит за другой столик. Громко, на весь зал объявляет:

 – Не хочу сидеть рядом с антисоветчиком!

 Как прореагировали окружающие? Никак, в сущности. Кто-то засмеялся. Кто-то отвернулся. Кто-то даже голову не поднял. Это было в Малеевке, в семьдесят девятом году". 

 

                                                       ***

 Образ правдолюбца. Почти героя. Почти диссидента.

 

 

 

 ПОМЕТКА ДЛЯ ЧИТАТЕЛЯ

 Страх – фундамент страны, гражданином которой й был полвека. Но с годами меняется "качество" его страхов. В 40-50-е: страх тюрьмы, лагеря, физического  уничтожения. В 60-80-е: страх лишиться "духовного комфорта", возможности писать...

 Впрочем, я не хочу сейчас составлять реестр страхов й. Ведь они переплетаются, наплывают друг на друга...

 

                                                  ***

 Увы, страх – это реальность жизни, а вовсе не исключение из правила. Страх, как одну из движущих сил человеческого поведения, всегда берут в расчет психологи, педагоги, политики.

 О страхе перед Всевышним говорится на многих страницах Торы. Но опять-таки – тут уже совсем другое "качество" страха: он не унижает, а возвышает личность. Помогает людям оставаться людьми.

 

 

       ПУТЕШЕСТВИЕ В ИЗРАИЛЬ И ОБРАТНО

 " Мне стыдно рассказывать об этой поездке к дочери. Да, опять подступил страх. Вроде бы, на календаре – восемьдесят третий год, я знаю: никто меня не арестует. Вроде бы, Израиль так далек от Советского Союза. Вроде бы, кругом – свои... Я все это понимаю и – боюсь говорить откровенно. Нет, дочь меня не мучает расспросами. А вот сестра... Никак не дает покоя. Я же выстраиваю мысленно цепочку: у моей сестры – муж, у мужа – тоже сестра, у той – тоже муж, у них – дети... Скажу что-то не так, аукнется очень далеко. Дойдет до Союза писателей! Больше не пустят за границу.

 Словом, я держу язык за зубами! Из-за этого, конечно, тоже возникают конфликты. Как-то раз мы с Ошеровичем отправляемся в гости к известному поэту, пишущему на идиш. Тот начинает со мной прямой разговор о происходящем в Союзе. А я ... не отвечаю. "Вы что, Йосаде, боитесь меня?" – "Не боюсь. Но мне нечего добавить к тому, что вы знаете сами"...

 Мне постоянно кажется: я и в Израиле – под  колпаком КГБ." 

 

                                                       ***

 В Израиле й опять вспоминает "человека в черном". Его облик, конечно, трансформируется согласно "времени и моде" – суть остается. 

 

                                                       ***

 "Перед отъездом меня вызвал к себе заместитель министра. Обычно, если за границу отправлялась какая-нибудь делегация, ее инструктировал капитан или майор. Проводил своего рода семинар: что и где говорить, что можно и чего нельзя делать, как реагировать на происки врага. Для меня сделали исключение – писатель. Заместитель министра краток:

 – Товарищ Йосаде, я вас хорошо знаю. (Интеллигентный человек, он, наверное, следил за литературой). Надеюсь, что за рубежом вы достойно представите нашу великую страну".

 й расслышал за интонацией казенной вежливости скрытую угрозу. Так, конечно, и было. 

 

                                                    ***

 Все это предшествует встрече й с известной еврейской поэтессой Дорой Тейтельбойм и ее мужем.

 "...Наш разговор продолжался четыре часа. С одиннадцати вечера до поздней ночи.

 Сначала я опять – привычно – неискренен. Хотя разговор неожиданно пошел совсем по другому, чем я предполагал, руслу. Дело вот в чем: мои новые знакомые были коммунистами. Нет, они никогда не видели Советский Союз. Тем не менее, верные своим идеям, стали хвалить СССР. При этом активно ругали Запад! Тут-то я не выдержал.

 Опровергаю защитников первой в мире страны социализма, привожу аргументы и... вдруг мысль, от которой холодею: "Что же ты делаешь? Своим друзьям Ошеровичу, Елину ты боялся слово плохое сказать об этой ненавистной тебе империи зла, а тут..."

 И – новая мысль: "А ведь они, Дора и Меер, скорее всего, советские разведчики..."

 Словом, после того, как мы расстались, я долго ходил сам не свой, все ждал: какие страшные последствия принесет мне моя неосторожность?

 Прошло семь лет. Давно я понял, что ошибся. Давно живет во мне стыд – и за свой страх, и за свои подозрения. Знаете, я отправил сейчас письмо Доре Тейтельбойм. Во всем признался. Повинился. Если, конечно, простят".

 

      МЕЖДУ ПРОЧИМ

 Существование каждого еврея, считали наши мудрецы, бесспорно и ясно. Надо только понять: чего хочет от тебя Бог? В чем великое назначение твоей Души? Она, как утверждает Каббала, участвует в акте вечного Творения.

 Надо понять это и – следовать своим путем.

 

                                                    ***

 "Моя беда, – считает й, – в том, что я не сразу  разобрался в первом и не был последователен во втором..."

 Итог нашего разговора в начале сентября 95  г. Разговор оттолкнулся от деятельности хасидов в Вильнюсе, а пришел к тому, что волнует й больше всего.

 

     СТАРЫЙ ДРУГ

 Не было, пожалуй, ни одной нашей встречи, чтобы й не произнес это имя: Гирш Ошерович.

 – ... Старый, старый друг! Я понимал его с полуслова, а он – меня. Когда-то мы были всегда рядом: одновременно начали публиковаться, работали вместе в газете, входили в одну литературную группу... Почти два брата. Хотя были так непохожи. Меня-то вы знаете. А Гирш... Он – святой человек, скромник, моралист. Словом, наши отношения – это притяжение двух полюсов.

 

                                                      ***

 Ранней весной девяносто второго, в Тель-Авиве, я шел на встречу с Гиршем Ошеровичем. Хотел расспросить его о судьбе знаменитой "Черной книги". Над ней работала в годы войны большая группа журналистов и писателей – в том числе Йосаде и Ошерович. Как известно, "Черную книгу" составили уникальные свидетельства о злодеяниях против евреев на оккупированных территориях СССР и в лагерях уничтожения Польши. Однако история "Черной книги" таила и таит загадки. Сборник был уже готов, когда набор рассыпали – говорят, по приказу Сталина.

 

                                                                  ***

 ... Конечно, по дороге к Ошеровичу я вспоминал и рассказы й о своем старом друге.

 

                                                       ***

 "Я много раз думал об иронии судьбы. В данном случае – судьбы Ошеровича.

 Гирш всегда был сверхосторожен. В первую очередь – принципиально сторонился политики. Даже в молодости, будучи убежденным сионистом, он формально не хотел состоять в их организации. Так было и при Советах. От противоречий жизни Ошерович уходил в свои стихи – многие из них напоминали  филигранно отточенные философские трактаты... После войны мой друг с радостью стал корреспондентом московской газеты на идиш "Эйникайт" в Литве. Ему нужно было в основном писать  о новостях культуры. Однако тут-то и подстерегла Ошеровича судьба!

 Газета, где он работал, была органом Еврейского антифашистского комитета. Всем известно: во время войны комитет способствовал тому, чтобы евреи всего мира оказали финансовую поддержку СССР в борьбе с фашизмом. Ну а пришла победа – евреи стали все больше колоть глаза Сталину. В конце сорок восьмого года комитет был внезапно распущен. Большинство его активистов и сотрудников арестовали /а многие позже погибли/. Увы, Гирш не избежал этой участи".

 

                                                         ***

 "Помните, я рассказывал вам, как сжигал еврейские книги? Зимой сорок восьмого-сорок девятого они превращались в пепел. Только одну книгу я не смог бросить в печь – не поднялась рука. Это была Тора. Я уничтожил тогда лишь титульный лист с дарственной надписью Ошеровича...

 История эта имела свое продолжение.

 В пятьдесят шестом мой друг вернулся из лагеря. В один из вечеров он сидел у меня дома. Не помню, в какой именно момент Ошерович подошел к книжным полкам, стал осматривать остатки моей библиотеки. Вдруг сказал:

 – Якоб, когда-то я подарил тебе Тору. Ты сохранил ее?

 – А как же!

 – Покажи. Где она?

 Конечно, я не мог это сделать. Он тотчас заметил бы отсутствие странички со своей надписью. Какое-то время я имитировал поиски... Наверное, он что-то понял, догадался:

 – Не ищи сейчас. Потом покажешь".

 

                                                         ***

 "...И опять прошло много лет. В письме Аси я вспомнил этот случай. Опубликовав письмо в газете, послал его Ошеровичу.

  Свой ответ он начал с комплиментов: это, мол, надо уметь – так раскрыть душу, так рассказать не лестную для себя правду.

 А закончил Ошерович упреком: о многом в истории нашей дружбы я промолчал".

 

                                                       ***

 Что упустил й? Только ли эпизоды их совместного – во время эвакуации – пути на Восток? 

Одна линия их отношений кажется мне поистине напряженной. Впрочем, если точнее, – это касается отношений й с женой Ошеровича. А еще точнее – речь опять о молчании. 

 

                                                       ***

 "... На следующий день после того, как арестовали Гирша, мы столкнулись с Ривкой, его женой, на лестнице Союза писателей Я поднимался наверх, она спускалась вниз.

 Кивнул головой. Она в ответ – тоже.

 И все. Ни слова больше. Точно едва знакомы. Так продолжалось три или четыре года. Пока Ривка работала в Литературном фонде Литвы.

 Литфонд и Союз писателей находились, как и теперь, в одном здании. Мы встречались ежедневно. Вот так же, на лестнице. В каком-нибудь кабинете. В библиотеке. И – ни слова. Только кивок головой

 "Как Гирш? Пишет? У тебя есть хоть какие-нибудь известия о нем?" Я спрашивал это мысленно. Вслух – боялся. Я знал: за мной следят, видят каждый мой шаг.

 Это была страшная ситуация. Ложная. Унизительная. Приходя вечером домой, я вспоминал свою встречу днем с Ривкой, однако жене ничего не рассказывал: не хотел втягивать ее в свои мучения. А утром, отправляясь на работу, ждал – стыдясь себя – встречи новой".

 

                                                         ***

 й рассказывал мне эту историю много раз. Дважды /7 октября и 20 ноября 91 г./ я записал ее на магнитофон. Чем эти рассказы отличались друг от друга? Одним нюансом. Иногда й утверждал: это был их общий, пусть и необсужденный, не высказанный вслух план:

 – Ривка была очень рациональной женщиной. Мужская голова! И она все поняла... Мы друг друга очень хорошо поняли. Она не обиделась на меня.

 Но, случалось, й видел ситуацию несколько иначе. Особенно, когда я спрашивал – без всякого снисхождения к нему: "Так вы полностью разорвали отношения с женой друга?.. Вас парализовал страх?.. Трудно ли ей жилось тогда?.."

 Но й не нуждался в снисхождении:

 – Я ни разу не был у нее дома после ареста Ошеровича. Боялся. Материальные трудности? Думаю, их не было. Ривка, как и Гирш, аскетична во всем. К тому же ей помогали. Один даст десять рублей, другой – двадцать. В том числе и я.

 – Вы и деньги отдавали ей молча?

 – Нет, это делал не я. Я будто не знал ничего... Да, я не герой. Не могу похвастаться.

 

                                                                     ***

 Потом й стало легче. Жену врага народа Ошеровича уволили из Литфонда.

 – Руководство Союза писателей не хотело ее трогать. Ни в какую. Потому-то Ривка после ареста мужа долго работала директором Литфонда. Но госбезопасность настаивала, давила... В конце концов ее выгнали.

 

                                                          ***

 "Однажды услышал: Ошерович вернулся из лагеря! Я почувствовал, что должен немедленно увидеть его.

 Однако боюсь: как посмотрю в глаза другу? Тем не менее сажусь в машину. Еду.

 Мы расцеловались. Даже заплакали оба. И – ни слова о том, что я так боялся вспоминать.

 Было утро. Ривка поставила на стол чай, какие-то бутерброды. И тоже – ни слова о тех молчаливых встречах".

 

                                                          ***

 "Души наши с Гиршем близкие. Тянутся друг к другу. Так что вскоре все стало, как прежде. Почти ежедневно – они с Ривкой у нас в гостях. Или мы с Шейнеле – у них.

 Между прочим, Ошерович совсем неплохо выглядел. Видимо, в последние месяцы его заключения в лагере был уже другой режим. Помягче. Ошерович, наверное, там работал. Может быть, неплохо устроился – он ведь всегда умел хорошо контактировать с людьми.

Я говорю "видимо", "наверное", "может быть" – Ошерович рассказывал о лагере скупо. А меня – вы ведь знаете мой характер – интересовали подробности. Как его взяли? Что было в тюрьме? Я слышал уже: мало кто выдерживал допросы;  почти все арестованные по делу Еврейского антифашистского комитета возвели на себя напраслину...

 При встречах я повторял одно и то же: "Тебя били? Ты признался, что был шпионом?" Он отвечал коротко: "Нет. Нет".

 Так же уклонялся Гирш от моих расспросов и тогда, когда я был у них в гостях в Израиле. Помню, Ривка готовила нам очень  вкусное блюдо – маленькие кусочки картофеля, по-особому обжаренные вместе с маленькими же кусочками курицы. Я задавал вопросы. А он все так же твердил: "Нет!"

 Впрочем, он чуть-чуть рассказал о другом. В самом начале, еще в Вильнюсе, он сидел в камере со знаменитым философом Карсавиным. Они не скрывали друг от друга ничего". 

 

                                                       ***

 Я припоминаю все это, когда иду к Ошеровичу. Вот и нужный мне дом. Скромная квартира – типичная малометражка. Две проходные комнаты, маленькая кухня. Потрепанная мебель. Стеллажи с книгами. Два старых человека, которые – по привычке? – сдержанны и – одновременно – гостеприимны.

 Когда я начну разговор об й, они оборвут:

 – Спасибо. Мы все о нем знаем.

 И добавят вежливо:

 – У нас регулярная переписка.

 

    ПОДВОДЯ ИТОГИ

 Прощаясь с жизнью, он постоянно подводит итоги. Иногда делает это сознательно, иногда – так уж устроен его ум – невольно.

 20 апреля 1994 г. Прихожу к й перед своим отъездом в Израиль. "На два месяца? Увидимся ли?" Но стряхивает грусть, как капли дождя, – просит передать свою книгу "Захлопнутые двери" библиотеке Иерусалимского университета. /Одновременно это и Национальная библиотека Израиля/.

 й всегда серьезно относится к посвящениям. Конечно, надпись на книге он продумывает заранее. Сейчас, при мне, лишь переносит текст на идиш с маленького листочка – на страничку книги:

 "Библиотеке Иерусалимского университета.

 ...Эту книгу вам дарит бывший еврейский писатель, пишущий теперь на литовском языке. Тема /в форме писем дочери и пьесы/ – очень сложные, трагические еврейско-литовские отношения до войны, во время войны и после войны.

 Автор Йокубас Йосаде.

 P.S. Я родился в Литве, в Калварии, в 11 году, в августе, 15 дня. После возвращения с фронта живу в Вильнюсе. Адрес: Витауто, 3 – 2, телефон 731000".

 Он откладывает в сторону книгу, но не закрывает, с некоторым недоумением всматриваясь в прыгающие строки:

 – Вот тайна тайн. Мечтал. Любил. Воевал на фронте. Шел на трагическую битву с самим собой. Мучился за письменным столом. И – все. Вся моя жизнь уместилась в нескольких словах.

 

 МЕЖДУ ПРОЧИМ

 10 сентября 95 г. Да, судьба каждого из нас имеет закономерное, ясное завершение, сколь бы запутанны ни были наши дороги. Так в чем же итог его жизни? Задав себе сегодня этот вопрос, я отвечаю: может быть, й умрет свободным человеком.

 "Неужели все?" – переспросил себя. И тут же опомнился: а разве этого мало?

 

ПОСЛЕДНЯЯ ТАЙНА       

Если всмотреться внимательно в сам акт смерти, обязательно увидишь в нем символ жизни. Потому-то рассказ о смерти всегда похож на притчу. С этой притчей не поспоришь.

Урок ее не отвергнешь.

После похорон й доктор Сидерайте припомнит:

             – Он унес с собой тайну смерти. Говорил мне: "Какие странные ощущения я сейчас испытываю. Если бы я мог это зафиксировать". Предлагала: "Диктуй, я запишу". – "Нет, это мог бы сделать только я сам!"

 

                                                          ***       

Есть они и в моих записях - эти последние открытия й.

– Сейчас для меня расширяется пространство. Лучше сказать: оно вдруг открывается – слева направо. Точно циферблат часов. Кажется, иногда: я могу догадаться, как создан мир. Но пока это все еще тайна...

 

                                                         ***

             Большую часть своей дороги прошел й с томиком Ницше. Последние шаги – тоже.

 "... В ночь перед смертью попросил меня почитать ему книгу "Так говорил Заратустра". Читала долго, очень долго. Он старался слушать внимательно. Потом вдруг:

 – Сколько сейчас времени? Два часа? Иди, Шейнеле, ложись, тебе ведь рано вставать на работу.

Я не могла уснуть, чуть дремала. В четыре утра поднялась, проверила: спит, тяжело дышит. В половине .восьмого снова открыла дверь в его комнату. Яши нет!

Но я не заметила: он сидел на диване, с палкой в руках. Уже синий, похолодевший И не мог говорить. Тут же я позвонила Иосифу..."

 

                                                       ***

            Сознание еще вернется к й. Знаками покажет приехавшему сыну: ... в туалет. Потом сын уложит й на диван.

 

                                                        ***

... Он лежит, иногда приоткрывая глаза. Может быть, сознание еще теплится в нем. С чем он прощается?

             Со скульптурой Иисуса Христа на шкафу.

 С двумя пишущими машинками.

 С грудой исписанной им за полвека бумаги (в архиве).

 С любимыми пластинками – Бетховен, Моцарт, Вивальди...

 С трещиной на потолке.

 С книгами, многие из которых так и осталисьнепрочитанными.

                                                        ***

А я все еще не могу проститься с ним.

... Вот она, последняя наша встреча. й звонит вечером, просит срочно приехать. Переспрашиваю:

– А что если встретимся завтра? Идет сильный дождь.

– Я вас очень прошу. Завтра у меня может не хватить сил. 

Цель встречи кажется ему чрезвычайно важной. й думает о моей книге. "Знаете, она будет неполной, если вы не прочтете других моих пьес – тех, что написал я прежде еврейского цикла..."

Важно. Это очень важно: я ведь могу не до конца понять его.

Потом, после нашего разговора, й хочет выпить кофе. Помогаю ему приподняться с постели. Медленно ставит ноги на пол. Вижу худые икры, распухшие синие ступни, которые еще привычно шаркают по ковру в поисках тапочек.

                                                  ***

Когда-то мы с й по очереди напоминали друг другу строки Екклезиаста. Теперь, перед смертью, он торопится доверить мне свое последнее "верую":

 – Долгие годы человек ищет – любовь, призвание, удачу. Ищет, не понимая, что же это такое – любовь, призвание, удача. В конце концов оказывается: дважды два – это четыре. В конце концов оказывается: нам нужно совсем немного. А иногда кажется: нужно ли что-то вообще?

 

                                                  ***

"Мой дорогой, мне ничего не надо. Ничего... Знаете, отсутствие боли – это и есть счастье. Именно так: отсутствие боли. Это  о т с у т с т в и е  опьяняет тебя и тогда наплывает дремота. Ты куда-то плывешь – все дальше и дальше. Что может быть лучше этого?

Все дальше и дальше...

Вот и все".                      

                                                                                      1990-1996