Александр Климов-Южин

Сад Клода Моне. Стихотворения

Foto 2

 

Родился в 1959 году. Автор пяти поэтических книг. Соучредитель газеты «Театральный курьер». Лауреат литературных премий журналов «Новый мир», «Юность», «Литературная учеба», а также премий имени Бориса Корнилова и «Югра».


 

*  *  *

 

В Живерни

коротая дни,

задумал я сад:

Так, чтоб из мастерской

переступив ногой,

я мог оказаться

среди цветов и пчёл,

чтоб рододендрон цвёл,

чтоб за него захотелось отдать

полцарства.

Каждый цветок назвать –

вот она благодать!

И далеко из дома ходить не надо.

Это и есть мой дом:

азалии и пион,

клевера белых барашков стадо.

Только бы мне успеть

запечатлеть на треть

мой сад –

ведь он не вечен;

глициний тяжёлых плеть,

лилейников влажных медь…

Только встал – уже вечер.

 

Я вхожу в его сад,

где он под треск цикад

кистью своей помавает;

благословенный посев,

львиный раскрытый зев

поливает.

Воздухом этим дышу,

его глазами гляжу

в эту прозрачность…

Жук поднялся с листа,

не ощущаю холста

материальность.

 

Как и сто лет назад

я выхожу в свой сад,

носом прильнув к левкою.

Да пощадят – Свят, Свят! –

Сад мой жара и град,

возделанный мною.

 

 

*  *  *

 

Господи, как прекрасна перед рассветом,

Особенно летом, наша земля!

Вздрогнет ветка, колеблемая ветром,

На рассохе скрипнет весло журавля.

От подушки – жар, пёс пролает где-то,

В розовом тумане – поля;

Продерёшь глаза, супротив буфета

Пролетит и скроется полёт шмеля.

Как в такое утро молодеет тело,

Беспричинно хочется жить,

Гонишь прочь невольно то, что отболело,

Думаешь, как можно землю эту не любить?

Почему же в ней две трети из бюджета

Испаряются, как к полдню над речкою туман?

Воровство сторИцей покрывает смета,

Недра неизбывны – дыряв карман.

Почему любимое сакральное слово

В ней, необозримой – завтра, опосля.

Или злато переплавляет сердце в олово,

И оно не ведает, как прекрасна наша земля?

Господи, как грустна в предзимье,

Особенно под дождями, наша земля.

Горизонта разъезжаются линии,

Падает курс рубля.

Ветер в кронах свирепствует,

Облака несёт на офшор.

Почему в родной благоденствует

Взяточник, тать  и вор?

 

 

НОВЫЙ ГОД

 

Грибок надкушенный на вилке

Доел и всё что включено,

Допил на донышке бутылки

Четырёхлетнее вино.

 

Почал нетронутую водку,

Икрой искрящий бутерброд,

И сам с собою пил в охотку –

«За тех, кто в море! В новый год»!

 

До дна. Над участью их плакал,

Потом над участью своей…

Закусывал и громко крякал,

И так надрался до бровей,

 

Что всюду запах сигареты:

Не закурить ли впрямь? Сват, свят!

Доел декабрьские котлеты

И прошлогодний съел салат.  

 

 

*  *  *

 

А Дали долго не живут,

Они спешат в иные дали,

Презрев мещанский наш уют.

Актёр – мы о таком мечтали.

И он забудется едва ли –

Комедиант и трагик, шут,

С прекрасно грустными глазами,

Он и поныне с нами, тут.

Ему мы много не додали:

Изломан, хрупок, горд и крут –

Такие на медали клали,

При жизни почестей не ждут,

Но мог влюбить, и в этом суть,

А остальное всё детали.

Его я в дни душевных смут

Смотрел в безлюдном кинозале,

Он уходил в иные дали,

Ведь Дали долго не живут.

 

 

*  *  *

 

Не быстротечность минувшего дня,

Не быстрина коловерти,

Невыразимость пугает меня

Больше обещанной смерти.

 

Что позабуду родимую речь,

Сгустком бесчувственным стану,

В стих мне уже не придётся облечь

Дерево, речку, поляну.

 

Рифмы уже не случится бубня

Плесть, порастая щетиной.

Поздно – из тела не высечь огня,

Ласки не взять от любимой.

 

Что мне заменит в бесплотных слоях

Хрупкие женские плечи?

Кто мне ответит в нездешних мирах

На семь вопросов наречий?

 

Где и куда? Почему и зачем?

Как и когда, и откуда?

Будь и с ответом, останусь ни с чем,

Без упований на чудо.

 

 

*  *  *

 

А дни рассветом зримо прибывают,

Черёмухи в предутреннем чаду,

Четвёртый май я нынче проживаю

В две тыщи девятнадцатом году.

 

Четвёртый май, единственно неплохо

Звучит, заметь, не первый, не второй,

Четвёртый май, в котором нет подвоха

И разночтений нет, он точно мой.

 

Черёмухи оврагами вскипают,

И кто сказал, что белый свет не мил.

Он мил, четвёртый май благоухает

Вовсю, как я до этого дожил.

 

Он вот, он мой, и я ему внимаю,

И всё же в это верить усомнясь,

Чуть к горлышку тактильно припадаю

И в паузах вдыхаю голуаз.

 

 

*  *  *

 

                    Памяти Леонида Колганова

 

Когда отнимается тело от тени,

И тень существует сама по себе,

Живёт своей жизнью, не знает о тлене,

Безродна в бесплотной своей худобе.

Храня очертания друга и друга,

Неузнанной утром проходит в толпе,

Иль тенью от дерева ходит у луга,

Совсем не печалясь о листьях и пне.

А ствол распилили на звонкие доски

И сделали стулья, и сделали стол.

А доски, как тени, приплюснуты, плоски,

И больше не дерево, больше не ствол.

Но всё же они этим деревом были,

Так словно могилы когда-то людьми;

Мы тени ушедших и те полюбили,

Мы в их пребываем до срока тени.

А тени приходят незримо под вечер

И вместе со мною садятся за стол –

И волглым зрачком оплавляются свечи,

И тянется к свету всей кроною ствол.

 

 

ПЕТЕРГОФ

 

И так, подчинив своей цели природу,

Задуман правителем парк регулярный:

В каналы направить каскадами воду,

Сады разделить близлежащий и дальний.

 

Чтоб прямо с залива вплывало бы судно

К дворцу, и чтоб вид поражал бы обзорный –

Чтоб сделать по воле своей абсолютной –

На шведской земле уголок рукотворный.

 

Чтоб вышли на волю дворцовые залы,

Чтоб в клумбы вплетались узоры барокко,

А некогда сад регулярный овалы,

Как времени плющ оплетал ненароком.

 

В шпалеры работать ушли кабинеты,

И с верхних террас открывались бы дали:

Как дамы присев, орошали боскеты,

Постриженный буксус, совсем как в Версале.

 

В тенистых аллеях таились секреты,

Поверхность прудов щекотали фонтаны,

Струёю прохладною воздух прогретый

Лаская, не требуя ласки каштанов.

 

И за руки взявшись Леблон и Растрелли

Спускались по лестнице до Монплезира,

Где финские волны залива шумели

И граб зеленел как мундир бригадира.

 

 

*  *  *

 

Маска скорби с тяготами жизни,

С впалостями, лет за пятьдесят.

Сквозь меня, застывший в укоризне,

Чуть недобрый и надменный взгляд.

С канувшими зайчиками вёсен,

С климаксом в углах пожухлых губ,

Летом приключившаяся осень,

Да на соснах зайчиков – отруб.

Неуют, мужчина алкоголик,

Инвалид, с альцгеймером в конце,

И несостоявшийся любовник:

Вот что я прочёл в её лице.

И ещё на лестничной площадке

Я представил голос с хрипотцой,

Щёк провалы, подбородка складки –

Очень интересное лицо.

Невозможно было оторваться:

Я его перелистал назад,

Как оно красиво лет за двадцать,

Красотою – полный зауряд.

Упорхнула юная голубка.

Вышло, опираясь на берцо,

Горести впитавшее, как губка,

Скорбное, прекрасное лицо.

 

 

*  *  *

 

Зонт, порох и фарфор

Нам подарил Китай,

Подвинь к себе прибор,

Патрон отдай за чай.

А блюдце упадёт,

Так жизнь и так хрупка…

И по зонту течёт

Забвения река.

 

 

*  *  *

 

За мной гнались, и я в театр вбежал,

И сел между гобоем и кларнетом,

И, как трубач, удушливо дышал,

Невидимый погоне и лорнетам.

Миг – слиться с музыкантами, средь них

Не существует лиц – все как японцы,

А, впрочем, средь смычковых, духовых –

Они японцам, вроде, как эстонцы.

То падал звук, то снова нарарастал:

Рука, как кран, ходила вира-майна…

Чихнуть не смел, иль креслом скрипнуть зал:

«Прощальную» в тот день играли Гайдна.

В ней палочкой в руке Фон Караян

На такт разил причудливое тело:

Тромбон был славным чёртом обуян,

Горела медь, альты взялись за дело;

Пока фагот ворчливо умолкал

С издёвкою на музыкальной фразе.

В верхах хрусталь дрожал,

И воскресал – век золотой семейства Эстерхази.

Оркестр похож на регулярный сад:

В нем тропки разбегаются лучами,

Продуманность и стройность в нём царят,

Разделены поляны секторами.

Играла флейта, золотился клён,

Под ветром рдели липы нараспашку,

Но, вот маэстро вышел на балкон,

Платочком на прощанье дал отмашку.

Валторны встали молча и ушли,

Вишнёвые ушли виолончели,

Вторые скрипки – скоро, как шмели,

Так – словно кроны древ ряды редели.

Сдувало листья вещие с земли,

И я не помню, что с со мною сталось, –

Тропинку сада дворник мёл вдали…

Все отошли, а музыка осталась.

 

 

*  *  *

 

А в посёлке Глушицы поди сорок душ,

Сорок  душ, и всем надобно кушать.

А Глушицы посёлок зовут не за глушь,

А за рыбу, что лихо здесь глушат.

 

Эту глушь раздолбали на брёвна за куш,

А ведь жили в ней старообрядцы.

Рыбнадзор упразднили указом чинуш,

Лес повывезли христопродавцы.

 

Глушат рыбу и с той, и с другой стороны,

И плывёт она к Мстёре вверх брюхом,

Пьян-пьяны, праотцов позабыли сыны,

И давно раскрестились, по слухам.

 

Московитское «а» говорят вместо «о»,

И до одури смотрят полночи –

Говорящие головы, мыльное зло,

До общенья совсем не охочи.

 

Нужно жить среди них, нужно жить в языке,

Изменения чувствовать слухом,

Чтобы слово просечь, нужно плыть по реке,

Нужно Клязьмой сплавляться вверх брюхом.

 

Всё ж мне хочется верить – Глушицы от глушь.

Лес шумит, позабыться мне стоит.

Экомясо лавчонка стоит, что за чушь?

Значит, кто-то на мне сэкономит.

 

 

*  *  *

 

С думкою лёгкой, как с дымкою

Около тёмной воды,

С рыбкой на дне невидимкою,

С воздухом пьяным в груди.

С лёгкой бамбуковой удочкой,

Тайной глубин обуян,

Мнится мне – с ивовой дудочкой

В зарослях прячется Панн.

Гладь бездыханная пучится,

Видно я начал стареть,

Начал я совестью мучиться, –

Пойманных рыбок жалеть.

Жалко мне стало карасика,

Жалко мне стало гольца,

Жалко ерша-пучеглазика,

Жалко беднягу ельца.

Хоть бы и щуку разбойницу,

Если б поймал, отпустил

В речку на вольную вольницу,

Все б злодеянья простил.

Жалко червя мне навозного,

Жалко личинку, но вот

Жалкий объект неопознанный –

Трётся у ног моих кот.

И к своему изумлению,

Приподнимаюсь – клюёт.

Каждому внемля движению,

Тут же и кот привстаёт.

Разве в своё оправдание

Можно сказать что-нибудь,

Разве его ожидание

Мыслимо мне обмануть.

Заживо, может, съедение –

Способ гуманный, когда

Плоточке вышло б мучение –

Тёщина сковорода.     

 

 

 

ИМПРЕССИОНИЗМ

 

                                             Л. А.

 

Бутылка из-под кока-колы

Внутри с остатками дождя,

Тут кущи Барбизонской школы,

Мой друг, нам явно не сюда.

Уж слишком сумрачные тени,

Безоговорочен пейзаж,

Что до мигрени видит зренье

Реальность. Нам милей мираж.

Пойдём к ореховой поляне,

Где много света и травы,

Берёзы на переднем плане

Или, как там не назови,

Деревья: контуры размыты,

В переломленьях воздух чист,

Все частности до срока скрыты,

Мазки разбрасывает кисть.

Но в искаженье нет загадки,

А мир подробнее стократ;

Шажок – и солнечные пятна

Из пней, поросших мхом, торчат.

Мазок – и полные корзины.

Под Таблово, как в Фонтебло:

Пленэр, Базиль, Моне, картины,

Опята, солнце… Повезло.

 

ЛЯГУШАТНИК МОНЕ

 

За склон переместится день

и омрачит тона,

а на холсте колеблет тень

полдневная волна.

Укачивает две кормы

двух лодочек слегка.

Правобережный парк шумит,

и в нем, наверняка,

я каждый близко разгляжу

листок в сплошной листве,

в траве острец воображу –

кузнечика в траве.

Но на холсте волнует нас –

сегодня и сейчас:

плывёт против теченья язь

дном Сены в Понтуаз.

Жара, июль, на островке

возможно рассмотреть

толпу, мужчину в котелке

и с лёгкостью стереть.

Деревья, воздух, и вода –

всё связано лучом,

а человек, он, как всегда,

почти что ни о чём.

Он – впечатления фантом.

Размашистым мазком

зыбь разбегается кольцом,

бликует серебром.

А рядом пишет Ренуар

Купальщиков в реке,

Плеск вёсел, солнечный удар,

Модистку на мостке.