Яна Джин

Поцелуй воды. (Пер. Ефима Бершина)





Памяти Нодара Джина



1.

Каждый раз вечность
начинается сначала.

Н. Джин


Ты уже просочился сквозь бездну.
Я уже просочилась сквозь боль.
Твоя смерть для меня  безвозмездна —
я уже расплатилась с тобой.

Пусть расплатятся море и небо,
растворенные в синих глазах,
как краюху сиротского хлеба,
проглотившие утренний прах.

Пусть расплатится берег далекий
за любовь и дыхание. Пусть
в рукаве твоей женщины легкой
твой тяжелый колотится пульс.

Все роздал. Твоя щедрость бездонна.
Но, как вор в непроглядную ночь,
ты успел из уснувшего дома
свое тело во тьму уволочь.

2.

И росы скрадывают листья,
и слово пожирает душу,
и снег следы скрывает лисьи,
и океан съедает сушу.

И — ничего.
Как будто в топке,
все сожжено назло врагу,
как будто вновь после потопа
живем на дальнем берегу.

И нужно начинать сначала.
И время, щуря синий глаз,
глядит водою от причала,
опять не замечая нас.

Мы для него - ошибка Бога,
пустующий рукав пальто,
с плеча свисающий убого.
Мы — отзвук слова.
Мы — никто.

Мы —сор разодранной банкноты.
Нам страх — не страх.
Нам боль — не боль.
Интеллигентные банкроты,
воюющие меж собой.

Но ты, по праву первородства,
на берегу, где стынет ил,
мое усталое банкротство
в мое богатство превратил.

*  *  *

Прости, отец, что я тебя в свидетели
моих нечеловеческих деяний
беру. Мы не за все еще ответили.
И завтра новопосвященной Яне

еще придется в черный список пялиться
и, голосу добавив медь и жесть,
движеньем указательного пальца
безумствовать, растаптывать и жечь.

*  *  *

Прости, я здесь останусь до поры,
где светят из-за пазух топоры,
гуляют дети, бабы, мужики —
чужие, как чужие башмаки.

И среди этих мужиков и баб
настойчиво выглядываешь ты
из облака, как будущий набат.
И мне одной близки твои черты.

Я время вместе с кожей отскребла.
Иду к тебе, забыв свои печали.
Как будто никогда и не была.
Я — дочь твоя. На мне твои печати.

*  *  *

Ты знал, что пойду за тобой
сквозь страхи и боль,
сквозь маску лица —
до конца.

Я слышу прерывистый зов
из той бесконечности,
где с душ отлетает засов,
и племя задумчивых псов
гуляет по вечности.

Оттуда, где, слившись в одну,
продрогшие души оттают,
и вечность навечно расставит
всех нас по лазурному дну

своих бесконечных небес,
где больше не властна разлука,
где звуки доносятся без
единого звука.

*  *  *

На радость ли, на беду —
все дальше иду:
бессмертие,
синева,
безмолвие пустоты,
фигуры, как в синема,
свобода,
дыханье,
ты.

3.

Я пытаюсь осколки себя
заключить в скорлупу, как в тюрьму.
Так улитка уходит, сопя,
от людей в непроглядную тьму.

Только взорвана ночь скорлупы,
как чужого триумфа салют.
Под жестоким конвоем луны
покидаю и этот приют.

Но по пояс, по горло в грязи
исполняю смертельную роль:
средь мирской суеты и грызни
воплощаю вселенскую боль.

*  *  *
И зачем мне бежать от навязанной миром роли
обозначить боль, целиком состоять из боли?
Если эта боль уже не имеет смысла,
ну какой в ней такой уж прок, в самом-то деле?
И холодный страх, как водой океанской, смыло,
потому что в грядущей вечности нет никакой идеи.

*  *  *

Что мне вечность, коль вечность пуста,
как бутылка портвейна под утро?
Пьяный месяц свисает с куста
догоревшим куском перламутра.

Вот и ладно. И страх побежден.
Моя жизнь — как волшебные звуки.
Все придумано: небо с дождем,
океан, онемевшие руки.

И по лунной дороге одна
я несусь к тебе ветром.
Только скоро растает луна.
И дорога исчезнет с рассветом.

*  *  *

Не нуждаюсь в подачках с чужого стола,
где обедают гордые, мрачные люди.
Я сама к ним на скатерть спокойно легла,
словно рыба на блюде.

Пусть подавятся.
Плоть не имеет цены.
Время глухо, безжизненно, бренно
провалилось, как карлик в чужие штаны.
Ты один — мое время.

Я давно в этом мире живу напрокат.
Я взяла его в долг, словно горсточку пепла.
Я еще расплачусь.
Я уйду, как река,
испаряясь, уходит от летнего пекла.

Я бегу от погромов, любви, нищеты.
Я бегу, как преступник бежит от расстрела,
в то седое пространство, где властвуешь ты,
и уже не слышны соловьиные трели.

Если голод диктует закон бытия,
если счастье заложено в мусорном баке,
где пируют собаки, добычу деля, —
я не сторож сестре своей — грязной собаке.

Ну какая любовь, коль урчит в животе?
Ну какая гордыня — на мятой постели?
Ухожу в монастырь.
Отдаюсь пустоте.
Я сама для себя — монастырская келья.

Но любовь возвращается, как атавизм, —
рваной раной, обрубком, замедленной миной.
И тогда издаю не молитву, но — визг!
Но —проклятие! Боже, помилуй.

*  *  *

Но зачем мне осколки себя, свое мрачное эго
запирать в скорлупу, в монастырь, где безумствует эхо,
в свою жалкую келью, где вечно темно и глухо,
если светит ночная звезда и зовет устало,
если я превратилась в сплошное больное ухо,
в одинокий радар? И жду от тебя сигнала.

*  *  *

Мой тихий ад бессмертен, как Кощей.
И, как мясник разделывает мясо,
уже давно от собственных костей
отделена моя земная масса.

Но цел хребет. Я потому страшна
для всех убогих и прибитых смерчем,
что знаю дно, я достигала дна,
где эта жизнь сливается со смертью.

Уже слепит глаза морская гладь.
Уже душа, лишенная одежды,
исходит, как стареющая блядь,
последними остатками надежды.

Она готова искупить вину
и вознестись, как птица с ветхой крыши.
Но крик ее уносится ко дну,
поскольку море никого не слышит.


4.

Вот и плоть превращается в пепел
и срывается ветром с меня.
Так калитка срывается с петель
на исходе осеннего дня

неожиданным шквалом.
Так листья,
облетая, торопятся в путь.
Так спадают вечерние лица
перед тем, как устало заснуть.

Прерывается сон.
И под утро
я тобой становлюсь, не дыша.
И душа обреченно разута,
и смертельно раздета душа.

Ну так что ж?
Додышу и без смысла,
и без цели, как дышит вода,
что земные желания смыла,
но тебя не предам никогда.

Буду плыть, как по речке, по вере,
по твоей, по моей ли судьбе.
Приговор приведен...
К высшей мере...
Я готова вернуться к тебе.

В том краю, где любови бесплотны,
как роса на рассветной траве, —
как на врубелевских полотнах,
будем жить голова к голове.

Все исчезнет: ненужные споры
и земной суеты круговерть.
И душа, что искала опоры,
обретет свою вечную твердь.

*  *  *

Я увидела в треснувшем зеркале,
будто собственный профиль в анфас
я увидела, зыркая зенками,
леденея от собственных глаз.

Твой уход — как пощечина истины,
как мороз — по весенней траве.
Оттого в совершенном неистовстве
я иду по ненастной Москве.

Я иду, словно бурная оттепель,
и как пена морская — бела.
Постарела я, милый.
Ну что теперь?
А вчера еще юной была.

*  *  *

Я снова вижу этот сон,
бессонный сон,
цветами бедный,
где крик — не крик,
где стон — не стон,
где ты, как сон,
такой же бледный,

навстречу лунному лучу
кричал, распугивая падаль:
«Борись! Не бойся! И не падай!»
И я не падаю —
лечу.


7.

Я забываю,
что нам не столкнуться уже
в этих краях,
где пейзаж разбежался полями.
Память, как белый журавль на крутом вираже,
вырвалась вон
и беспомощно машет крылами.

И переносит, курлыча и мелко дрожа,
в мир без потерь,
где сплетаются юность и старость.
В мир,
где к реальности
стынущий холод ножа
только и может вернуть молодую отару.

Мир — это запах.
Реальность — взлетающий мост,
переносящийся через замерзшую сушу.
Мера жестокости —
вставший на цыпочки монстр,
в гипс заковавший живую, горячую душу.
























К списку номеров журнала «ГВИДЕОН» | К содержанию номера