Александр Мурашов

Акцент сделан. Рецензия на книгу: Корчагин К. Пропозиции. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2011.


В книге современного поэта приятно обнаружить элегантную иронию денди, иронию не холодную, а прохладную, сдержанную, однако, тем не менее, всепроникающую. Такая ирония не имеет ничего общего с юмором, как это слово понимается теперь. Она способна к патетическим репликам и к отрешенному скептическому взгляду на них. Качество это подлинное; боюсь, что читатель, занятый потреблением стопроцентных эрзацев, начиная от Кибирова и Херсонского и заканчивая какими-нибудь Гришаевым и Янышевым, просто не оценит иронии Кирилла Корчагина. Или отнесет ее по ведомству «постмодернизма», разговоры о котором стали совершенно бессмысленны и довольно провинциальны еще в середине девяностых. Сначала все увлеклись постмодернизмом, так что перестали отличать постмодернистское от непостмодернистского; потом начали его «преодолевать». Потом просто забыли о нем, как о неудачной гипотезе. Впрочем, забыли не все, ибо нет на свете глупости, которую не принимал бы на веру и не обмозговывал хотя бы один «интеллектуал».
Единственное, что в книге Корчагина, напоминает о неком направлении «стеба», это катоды, аноды и прочее содержимое радиоприемника, зачем-то помещенное в поэтический словарь. Когда этим занимались Еременко и Парщиков, в этом нагромождении штепселей и брамселей сказывалось отторжение инвентаря поэтической лексики «совписов», взятого на вооружение соцартом. Если и было что-то уловимо-постмодернистское в русской литературе и шире в искусстве, так это недоверие к лирическим красотам, понимаемым как красивости, устремление от патетики к прямолинейной брутальности. Это недоверие отчетливо выражено в музыке Альфреда Шнитке. Но сейчас само недоверие к эстетизму, недоверие к красоте претерпевает кризис, результатом которого становится новое доверие к романтическому эстетизму. И мне кажется, что Корчагин — симптоматическое явление. У него есть вкус к поэтическим «красотам», он не чувствует себя обязанным наглядно деконструировать их, сталкивать с фарсом и антиэстетизмом. Ему достаточно иронии, то имплицитной, то эксплицитной, если только эксплицитная ирония — не противоречие в определении. Но ирония двойственна, и двойственен поэтический стиль Корчагина. Ирония не исключает патетики, она однако подрывает непосредственность лиризма. Поэтому стиховая ткань Кирилла скорее одическая, с элементами одического нарратива (дифирамба). Жанрово Корчагин тяготеет к лирическому стихотворению, к элегии. Поэтому ирония разделяет оду и лирику, делая оду — зыбкой, непоследовательной, а лирику — недооформленной. И это объясняет, почему балластом в поэтическом вокабуляре еще остается всякого рода непотребщина из учебников естественных наук, катоды и аноды. Корчагин чувствует вкус к поэтическим красотам, к декадентскому лиризму, но он противодействует этому вкусу настолько, насколько противодействие не становится пародией, фарсом, дада. Одическим поэтом он не является, поскольку довольно трудно представить романтическую оду (Китс, Шелли) в отрыве от поэзии русского модернизма первой четверти ХХ века, а такой регрессии, конечно, ответственный автор себе не позволит. Что касается традиционной (барочно-классицистской) оды, то ее существование, окажись оно возможным, оказалось бы стилизаторским паясничаньем.
Из этой сложной ситуации поэт выходит через обращение к иноязычным эстетическим традициям (французской — перефразируя парнассца Франсуа Коппе в стихотворении «les oiseaux», японской — в «зимней сказки для читателей манги»). Совершенно особый случай представляет обращение к раннесоветскому плакатному эстетизму, еще не выродившемуся в несколько похабно-банальных мотивчиков, а именно — к иной культуре собственного языка, самой далекой для поэта после соцарта и метареализма, находящейся дальше, чем Сологуб или Случевский. Но за хорошее, как и за плохое, тоже приходится платить. И доминантной в книге Корчагина становится имперсональность, которая сильнее иронии; патетическая реплика, лишь оттененная двусмысленной иронией, в имперсональности становится какой-то чужеродным вклейкой. Поэт находится в царстве акциденций, признаков, без субъекта (центрирующего постоянного личного местоимения, выраженного или подразумеваемого) невозможно зафиксировать объект, субстанцию, предмет речи. К счастью, Корчагин достаточно лиричен, чтобы удержать тексты от распада на части, никак не соединяющиеся в руках читателя.
Эту эстетическую проблему имперсональности можно и должно рассматривать абстрактно, но, конечно, не в рецензии. Тут укажу, что посредством эллипсисов, монтажа синтаксически фрагментарных словесных блоков, реминисценций, иронических вставок, отказа от пунктуации, а также при свободе от рифмы (но при сохранении тонической, а иногда и силлабо-тонической соотнесенности строк) Кирилл создает стихотворение, представляющее собой одно непрерывное высказывание, хотя мы и можем разделить его на несколько предложений на свой страх и риск. В этом текучем языке наметившийся объект снова скрывается или ставится под сомнение. Метафора расшифровывается другой метафорой, и в обратном порядке. В то же время впечатления бессвязности не возникает, потому что ощущается, становится представимым контур общего референта или вступают в перекличку несколько потенциальных референтов. И это как раз свидетельствует о большом даре автора, поскольку референт не загадан, а конструируется текстом.
Впрочем, существуют интертекстуальные ключи к некоторым текстам: так, в «песенке на классический сюжет» (не вошедшей в книгу) легко расшифровывается перифраз «Горных вершин…» Гёте-Лермонтова и аллюзия на связанное с «Ночной песнью странника» лермонтовское стихотворение «Выхожу один я на дорогу…», а упомянутые выше «les oiseaux» отсылают к стихотворению Коппе «Смерть птиц», известном в переводе Бунина. Существуют и более сложно находимые отсылки. Но повторю: автор не столько загадывает читателю загадки на эрудицию, сколько предлагает текст для конструирования неизвестного референта, при этом считывание реминисценций желательно, но не является обязательным для понимания. Имперсональность встраивается в интерсубъективное взаимодействие между читателем и предполагаемым автором. Но это предположение требует труда и часто остается неподтвержденным — и неопровергнутым.          
Сама по себе имперсональность, принимаемая всерьез, могла бы быть интересным эстетическим опытом. Если бы имперсональность вообще могла бы быть сама по себе. На деле эффект имперсональности возникает неотделимо от лиризма, усложненного в случае почти каждого текста Корчагина смещением и как бы временным самоустранением субъекта: строки исходят от личного субъекта, от коллективного, от третьего лица. Но малейшее присутствие имперсональности, увы, резонирует с неким «трендом» игровой деперсонализации, охватывающим самые разные поэтики, самые разные современные типы творчества.
Для лирики, как ни крутись, нужен лирический персонаж, внушающий доверие читателю — в отличие от тамагочи (псевдо-)автобиографизма, употребляемых в игровой «популярной» и не «популярной» поэзии, как на уровне персонажа высказывания, так и на уровне авторской инстанции. Этот неизбежный лирический персонаж — некая констелляция подразумеваемых эмоций. И вот мне кажется, что Корчагин недостаточно решительно, недостаточно эксплицитно вводит архитектонически важную лирическую констелляцию. Это не упрек, поскольку поэт явно избегает педалированной лиричности. Это вопрос: а возможна ли неигровая элегическая поэзия без нее? Ответа я не знаю.
Выступая как критик, я не могу давать советов автору — это звучало бы оскорбительно. Не хотелось бы допускать дидактики ни в каком виде. Поэтому, чтобы избежать завуалированных «назиданий», моральки в конце, я завершу рецензию словами не о Кирилле Корчагине и не о каком-либо поэте, на опыт которого-де неплохо бы Кириллу обратить внимание. Проще всего сказать о себе, хотя бы потому, что я не поэт, да и в амплуа критика выступаю редко. Идеологии, в соприкосновение с которыми не может не входить автор — прозаик, поэт, эссеист, идеологии живущие в настоящем времени направлены двусторонне: одни из них клеймят индивидуализм за узость и бесконечное, якобы мнимое психологическое усложнение его переживаний. Другие, напротив, предлагают слишком простые способы персонализации — через массовое самоотождествление с набором стандартных типажей. И те, и другие уводят индивидуума от него самого, и те, и другие разрушительны для, скажем условно, личности. И самая большая глупость, как известно, считать других глупее себя. Оба типа идеологий находят и вульгарное, и утонченное выражение. Если вульгарность не опасна, то опасна изысканность, и наоборот. Но между Сциллой псевдоперсональности и Харибдой демистификации «эго», его растворения в социуме, а значит — в природе, надо суметь пройти. Не только автору новелл, высокохудожественных эссе или поэту. Любому уважающему себя и свою интеллектуальную жизнь человеку. И я не утверждаю, что Кирилл не сумел, как не утверждаю и того, что сумел. Но такой представляется жизненная и эстетическая задача мне, и именно потому, что такой она мне представляется, я и написал о книге Корчагина то, что написал. Возможно, если бы задача передо мной стояла иная (например, вторичное напяливание миметических рейтуз на акты художественного творчества), я смотрел бы совсем иным образом на книгу с ироническим названием «Пропозиции».