Михаил Копелиович
Борис Чичибабин в контексте нашего времени. К 95-летию Бориса Чичибабина. Эссе
1
Выдающийся русский поэт Борис Алексеевич Чичибабин (в дальнейшем – БЧ), всю жизнь проживший на Украине, скончался 15 декабря 1994 года, за 25 дней до своего 71-летия. Он умер и похоронен в Харькове, где прошла почти вся его жизнь. (Родился в украинском Кременчуге, среднюю школу окончил в Чугуеве, Харьковской области, учился в Харьковском университете. Вот только в годы Великой Отечественной войны служил в авиачастях Закавказского военного округа Азербайджанской ССР да отсидел пятилетний тюремно-лагерный срок – в 1946-1951 годах – на российском севере, в «Вятлаге» Кировской области.)
Свою кровную связь (в прямом и фигуральном смыслах этого понятия) БЧ ощущал всегда, с юных лет до зрелых и преклонных. Огромно количество стихотворений, которые он посвятил обеим своим родинам, обеим, ибо, как и многие, большую страну (СССР) условно – но и содержательно – именовал Россией.Ещё в стихотворении «Степь», написанном не позднее 1952 года, т.е. до достижения 30-летнего возраста, поэт отдал дань любви, восхищения и благодарности русской тройке, которая здесь «прошлась бубенцом», но и весёлому украинскому чёрту, что «тут же топочет, закутавшись в пыль».
Я сам тут родился и, радостный, рос,
и сил набирался, и креп,
и слушал ритмичную музыку кос,
и ел её сладостный хлеб.
Тут чары смешались двух родин-сестёр,
и труд их кипит, как душа,
и воздух, как перец, горяч и остёр,
и этим я чудом дышал.
И одинаково близки поэту гении обоих братских славянских народов: Достоевский («Фёдор Достоевский», 1962), Лев Толстой («Толстой и стихи», 1979), не говоря уже о Пушкине и Лермонтове (им, особенно первому, посвящено немало стихотворений)¸ так сказать, с русской стороны, и Тарас Шевченко («Тарас», 1964? и «Поэты», 1992), Леся Украинка («Леся в Ялте», 1983?) – со стороны украинской. А был же ещё и Гоголь, про которого сказано:
Я за душу его всей душой помолюсь
под прохладной листвой
тополей и шелковиц,
но зовёт его вечно Великая Русь
от родимых околиц.
И зачем он на вечные веки ушёл
за жестокой звездой окаянной дорогой
из весёлых и тихих черешневых сёл,
с Украины далёкой?
«Путешествие к Гоголю», 1973
До начала 1990-х годов, когда государство (всё тот же СССР) распалось, БЧ воспевал (а, случалось, и отзывался нелицеприятно) и Украину с её городами и весями, и Россию-Русь, которые в его сознании и душе стояли рядом, иной раз почти слитно. Обращусь сперва к прекрасной элегии «С Украиной в крови я живу на земле Украины…» (1973). Вот его зачин, одновременно гулкий и интимный:
С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и, хоть русским зовусь,
потому что по-русски пишу,
на лугах доброты,
что её тополями хранимы,
место есть моему шалашу.
Из этого семистрофья приведу целиком ещё один катрен:
Вся б история наша сложилась
мудрей и бескровней,
если б город престольный,
лучась красотой и добром,
не на севере хмуром возвёл золочёные кровли,
а над вольным и щедрым Днепром.
То есть в тёплом Киеве, а не в студёном, замороженном Санкт-Петербурге. По адресу имперской столицы, возведённой Петром Великим, к коему поэт неизменно питал личную антипатию, выразившуюся в стихотворениях «Проклятие Петру» (1970) и «Ещё о Петре» (1989?), в стихах БЧ содержалось немало горьких упрёков, как, впрочем, и к «старо-новой» столице – Москве. Вообще империя всегда (и в досоветские, и в советские времена) в глазах поэта была монстром, тогда как Россия метафизическая, Россия – родина великого языка и культуры, неизменно вдохновляла его на одический распев и нежные признания в любви к её природным ландшафтам и творениям рук человеческих. Разумеется, и Украине отводилось в поэзии БЧ просторное место, что зафиксировано уже в названиях ряда стихотворений, разрабатывающих мотивы поклонения и прославления своей малой – но такой духовно вместительной – родины. Вот, к примеру (помимо «С Украиной в крови…»): «Киев» (1972), «Чернигов» (1976), «Ночью черниговской с гор араратских…» (1977), «А я живу на Украине…» (1992).
Последнее из перечисленных стихотворений, созданное уже во времена распада и раздора, сочетает в себе декларативное украинофильство (рефрен: «А я живу на Украине…»; в данном случае противительный союз «а» равнозначен категорическим «несмотря на», «вопреки») с отвращением к тем «представителям» обоих народов, которые разжигают рознь между ними. Поэт пытается вразумить «иных патриотов» (это его слова):
…я о себе не думал сроду,
национальности какой,
но чуял в сумерках и молньях,
в переполохе воробьёв,
у двух народов разномовных
одну печаль, одну любовь.
.................................................
… и я живу на Украине,
двойным причастием дыша.
(Отмечу в скобках этот характернейший для БЧ параллелизм: большое и рядом – малое.)
И он боится «за Украину и Россию,/ что разорвали свой союз». Недаром сказано А. Блоком: «Сердца поэтов чутко внемлют,/ В их беспокойстве – воли дремлют». И вот знаменательная – и такая печальная, но не безнадёжная – концовка этой ламентации-инвективы-завещания:
И днём с огнём во мне гордыни
национальной не найдёшь,
но я живу на Украине,
да и зароете в неё ж.
Дай Бог на ней укорениться,
все беды с родиной деля.
У русского и украинца
одна судьба, одна земля.
Быть может, когда-нибудь исполнится и эта – в сущности, предсмертная – надежда поэта, дышавшего двойным причастием, вот только когда? Пока же мы являемся свидетелями реализации пророческого опасения БЧ: мало того, что Украина и Россия разорвали свой союз; с некоторого времени они вступили между собой в необъявленную войну.
Синхронно с «А я живу на Украине…» выдохнуто поэтом призывное, отчаянное, слёзное моление: «Россия, будь!» (1992).
Во всю сегодняшнюю жуть,
в пустыни городские
и днём шепчу: Россия, будь –
и ночью: будь, Россия.
………………………………..
В трудах отмывшись добела
и разобравшись в проке,
Россия, будь, как ты была
при Пушкине и Блоке.
А пятью годами ранее, ещё в СССР, но уже при горбачёвском правлении, со схожими словами вразумления поэт обращался к Москве (БЧ неизменно одушевлял географические локусы):
… поделом тебе срам, что не веришь слезам
и пророков своих побиваешь камнями.
…………………………………………
Свои лучшие думы я вымечтал здесь,
здесь я дружбу обрёл, сочинитель элегий,
но противна душе чернорусская спесь,
и не терпит душа никаких привилегий.
Я полжизни отдам за московские дни,
хоть вовек не сочту, сколько было их кряду, –
но у красной стены чутко спят кистени
и скучают во сне по Охотному ряду.
Стыдно в ступе толочь мутны воды пестом,
стыдно новой порой да за старую песню ж, –
образумься, родная, трудом да постом,
и, пока не покаешься, да не воскреснешь.
«Московская ода», 1987
О том, как бы расценил (выражусь осторожней: мог бы расценить) БЧ российско-украинский конфликт, нам остается только домысливать.
БОРИС ЧИЧИБАБИН
Стихотворения
* * *
Кончусь, останусь жив ли, —
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Школьные коридоры —
тихие, не звенят...
Красные помидоры
кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.
1946
МАХОРКА
Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
с курящейся цигаркою в зубах.
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмется и сидит.
А здесь, среди чахоточного быта,
где холод лют, а хижины мокры,
все искушенья жизни позабытой
для нас остались в пригоршне махры.
Горсть табаку, газетная полоска —
какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
и заскучает воля обо мне.
Один из тех, что «ну давай покурим»,
сболтнет, печаль надеждой осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и верны.
А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
1946
* * *
Меня одолевает острое
и давящее чувство осени.
Живу на даче, как на острове,
и все друзья меня забросили.
Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.
В слепую глубь ломлюсь напористей
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.
В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей...
Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя – как на чужого.
С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто – ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.
Я – просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Всё тише, всё обыкновеннее
я разговариваю с Богом.
1965
* * *
Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить – не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто не добра еси к чадам своим?
От плахи до плахи по бунтам, по гульбам
задор пропивала, порядок кляла, —
и кто из достойных тобой не погублен,
о гулкие кручи ломая крыла.
Нет меры жестокости ни бескорыстью,
и зря о твоем же добре лепетал
дождем и ветвями, губами и кистью
влюблённо и злыдно еврей Левитан.
Скучая трудом, лютовала во блуде,
шептала арапу: кровцой полечи.
Уж как тебя славили добрые люди —
бахвалы, опричники и палачи.
А я тебя славить не буду вовеки,
под горло подступит – и то не смогу.
Мне кровь заливает морозные веки.
Я Пушкина вижу на жжёном снегу.
Наточен топор, и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черёд?
Но нет во мне грусти и нет во мне страха.
Прими, моя Русь, от сыновних щедрот.
Я вмёрз в твою шкуру дыханьем и сердцем,
и мне в этой жизни не будет защит,
и я не уйду в заграницы, как Герцен,
судьба Аввакумова в лоб мой стучит.
1969
* * *
С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и, хоть русским зовусь,
потому что по-русски пишу,
на лугах доброты, что её тополями хранимы,
место есть моему шалашу.
Что мне север с тайгой,
что мне юг с наготою нагорий?
Помолюсь облакам,
чтобы дождик прошёл полосой.
Одуванчик мне брат, а ещё молочай и цикорий,
сердце радо ромашке простой.
На исходе тропы,
в чернокнижье болот проторенной,
древокрылое диво увидеть очам довелось:
Богом по лугу плыл,
окрылённый могучей короной,
впопыхах не осознанный лось.
А когда, утомлённый, просил:
приласкай и порадуй,
обнимала зарей, и к ногам простирала пруды,
и ложилась травой,
и дарила блаженной прохладой
от источника Сковороды.
Вся б история наша
сложилась мудрей и бескровней,
если б город престольный,
лучась красотой и добром,
не на севере хмуром возвел золоченые кровли,
а над вольным и щедрым Днепром.
О, земля Кобзаря, я в закате твоём, как в оправе,
с тополиных страниц
на степную полынь обронён.
Пойте всю мою ночь, пойте весело, пойте о славе,
соловьи запорожских времён.
1973
* * *
Ночью черниговской с гор араратских,
шёрсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостынь братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золочёной извёсткой.
Меч навострил Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой берёзкой.
Еле касаясь камений Синая,
тёмного бора, воздушного хлеба,
беглою рысью кормильцев спасая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасётся.
Киев поникнет, расплещется Волга,
глянет Царьград обречённо и слепо,
– как от кровавых очей Святополка
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Смертынька ждёт их на выжженных пожнях,
нет им пристанища, будет им плохо,
коль не спасёт их бездомный художник,
бражник и плужник по имени Лёха.
Пусть же вершится весёлое чудо,
служится красками звонкая треба,
в райские кущи от здешнего худа
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Бог-Вседержитель с лазоревой тверди
ласково стелет под ноженьки путь им.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Чад убиенных волшбою разбудим.
Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
СТИХИ О РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ
1
Ни с врагом, ни с другом не лукавлю.
Давний путь мой тёмен и грозов.
Я прошёл по дереву и камню
повидавших виды городов.
Я дышал историей России.
Все листы в крови – куда ни глянь!
Грозный царь на кровли городские
простирает бешеную длань.
Клича смерть, опричники несутся.
Ветер крутит пыль и мечет прах.
Робкий свет пророков и безумцев
тихо каплет с виселиц и плах...
Но когда закручивался узел
и когда запенивался шквал,
Александр Сергеевич не трусил,
Николай Васильевич не лгал.
Меря жизнь гармонией небесной,
отрешась от лживой правоты,
не тужили бражники над бездной,
что не в срок их годы прожиты.
Не для славы жили, не для риска,
вольной правдой души утоля.
Тяжело Словесности Российской.
Хороши её Учителя.
2
Пушкин, Лермонтов, Гоголь – благое начало,
соловьиная проза, пророческий стих.
Смотрит бедная Русь в золотые зерцала.
О, как ширится гул колокольный от них!
И основой святынь, и пределом заклятью
как возвышенно светит, как вольно звенит
торжествующий над Бонапартовой ратью
Возрождения русского мирный зенит.
Здесь любое словцо небывало значимо
и, как в тайне, безмерны, как в детстве, чисты
осенённые светом тройного зачина
наши веси и грады, кусты и кресты.
Там, за ними тремя, как за дымкой Пролога,
ветер, мука и даль со враждой и тоской,
Русской Музы полёт от Кольцова до Блока,
и ночной Достоевский, и всхожий Толстой.
Как вода по весне, разливается Повесть
и уносит пожитки, и славу, и хлам
Безоглядная речь. Неподкупная совесть.
Мой таинственный Кремль.
Наш единственный храм.
О, какая пора б для души ни настала
и какая б судьба ни взошла на порог,
в мирозданье, где было такое начало –
Пушкин, Лермонтов, Гоголь,
– там выживет Бог.
1977
* * *
Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь: «Зачем?»,
а кто-то скажет: «Жаль».
И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнёт рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.
Нам – как дышать, – приняв печать
гонений и разлук, –
огнём на искру отвечать
и музыкой – на звук.
И обречённостью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.
И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.
Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.
И снова – за листы поэм,
за кисти, за рояль, –
между печалью и ничем
избравшие печаль.
1977
ОДА ВОРОБЬЮ
Пока меня не сбили с толку,
презревши внешность, хвор и пьян,
питаю нежность к воробьям
за утреннюю свиристёлку.
Здоров, приятель! Чик-чирик!
Мне так приятен птичий лик.
Я сам, подобно воробью,
в зиме немилой охолонув,
зерно мечты клюю с балконов,
с прогретых кровель волю пью
и бьюсь на крылышках об воздух
во славу братиков безгнёздых.
Стыжусь восторгов субъективных
от лебедей, от голубей.
Мне мил пройдоха воробей,
пророков юркий собутыльник,
посадкам враг, палаткам друг,–
и прыгает на лапках двух.
Где холод бел, где лагерь был,
где застят крыльями засовы
орлы-стервятники да совы,
разобранные на гербы,–
а он и там себе с морозца
попрыгивает да смеётся.
Шуми под окнами, зануда,
зови прохожих на концерт!..
А между тем не так он сер,
как это кажется кому-то,
когда из лужицы хлебнув,
к заре закидывает клюв.
На нём увидит, кто не слеп,
наряд изысканных расцветок.
Он солнце склёвывает с веток,
с отшельниками делит хлеб
и, оставаясь шельма шельмой,
дарит нас радостью душевной.
А мы бродяги, мы пираты,–
и в нас воробышек шалит,
но служба души тяжелит,
и плохо то, что не пернаты.
Тоска жива, о, воробьи,
кто скажет вам слова любви?
Кто сложит оду воробьям,
галдящим под любым окошком,
безродным псам, бездомным кошкам,
ромашкам пустырей и ям?
Поэты вымерли, как туры,–
и больше нет литературы.
1977