Екатерина Симонова

: Создание жизни на пустом месте - это и есть искусство Беседу ведет Наталия Санникова


   Кто сказал, что между поэтом и его лирическим героем — дистанция огромного размера? Не иначе, это придумали филологи. О чем они вообще думали?! Отправляясь на интервью в кафе Grizzly Diner, я надеялась услышать удивительное, неожиданное и даже невероятное, но я и предположить не могла, что окажусь статистом в спектакле, который сымпровизируют мои визави.

    Удастся ли на бумаге передать атмосферу этого действа, судить читателю, засим представляю: режиссура, сценарий, костюмы, свет, соло на арфе — Екатерина Симонова — поэт, филолог по образованию, «выпускница» небезызвестной «нижнетагильской поэтической школы», с недавних пор — жительница Екатеринбурга, автор четырех книг стихов1 и, в частности, цикла под названием «Приправы и правда» — открывает некоторые рецепты создания поэтических полотен и кинофильмов, объясняет, где заканчивается обыденность и начинается театр, морализаторствует, кокетничает, играет, говорит только правду и ничего кроме правды.

    На втором плане в кадре — поэт Елена Баянгулова, в качестве статистов — официантка с графином пива и беззвучная Одри Хепберн на телеэкране, подвешенном прямо над головой автора стихотворения о Холли Голайтли.


    

    

    — Катя, у тебя вышло четыре книги, и лирическая героиня в каждой из них иная относительно предыдущих. Твои персонажи скорее придуманы, чтобы их глазами рассматривать мир, или ты видишь описываемое со стороны, из позиции рассказчика? Иначе говоря, какова дистанция между тобой и твоей лирической героиней?

    — Меня однажды в порядке гневного порицания назвали версификатором. Я расстроенно почесала в затылке и решила, что мне это нравится. Один герой — много его вариаций — стопка моментальных фоток. Вся литература — версификация чего-то: истории, географии, литературы (ага, масло масляное), а хороший версификатор — хороший писатель, то есть дело это сложное и почетное.

    Надеюсь, все четыре книги очень разные, что-то общее между мной и лирической героиней можно проследить только в первой («Быть мальчиком». — Н.С.), отчасти во второй («Сад со льдом». — Н.С.) — идеализированный вариант меня. Все остальное — совершенная фикция и профанация. Но именно эта фикция для меня наиболее реальна: «Гербарий» и «Время» — это не столько выдуманное пространство, сколько заново сконструированное — из увлечений библиотечной юности и женских тайных желаний (литературных, само собой). Очень интересно взять то, что известно всем, и реконструировать собственный взгляд на события. Пространство и время набить какими-то собственными словами. Например, «Гербарий» «вырос» из Адели. Адель — это моя любимая кукла. Потом я узнала, что есть такая историческая персона. До сих пор искренне лень уточнить, кто она конкретно. Ведь она же — не моя Адель. Сначала я получила куклу, потом решила, что ее зовут Адель, одновременно у меня появилось кольцо — я решила, что его зовут Аделаида. (Я люблю давать названия вещам, которые, честно говоря, люблю больше людей, потому что они искреннее и вернее.) Мне показалось, они из одной эпохи, значит, у них могло бы быть еще что-нибудь общее — любимый Петербург начала ХХ века, грустная и прекрасная эмиграция... А все остальное родилось само собой.

    Так же и со «Временем»: мне попались на глаза очень красивые картиночки, которые оказались, стоило напрячь память, «Часословом герцога Беррийского». Конечно, я его видела в детстве, но когда тебе за тридцать и в голове наконец появляется что-то не совсем заученное, а даже, ах, что-то самостоятельное, вдруг понимаешь, что это гениально и красиво, и ты хочешь про это написать. А когда пишешь, одно наслаивается на другое, как в лучшем в мире пироге «Наполеон», и ты уже живешь где-то не здесь… Нет, конечно, ты живешь здесь, ходишь на работу, вечером смотришь сериал типа «Декстера», кушаешь картошку «в мундире», пиво и лук с жареными сосисками, просиживаешь диван в растянутой футболке, но при этом у тебя в голове постоянно прыгают строчки, строчки прыгают — и я это ненавижу.

    

    — Ты в этой постановке кто — исполнительница всех ролей, режиссер, оператор, декоратор?..

    — Да сам Господь Бог. (Смеется.)

    

    — У тебя есть не вписанные во время персонажи — от Офелии до Холли Голайтли, но чаще всего «сквозь тусклое стекло» просвечивает Серебряный век. Однако многие, кто высказывался о твоих стихах (в диапазоне от Вадима Дулепова до Татьяны Мосеевой), настаивали на барочности письма. Как ты можешь это прокомментировать?

    — То, что человек пишет, исходит из его жизненных предпосылок. А я, во-первых, простой человек, во-вторых, очень люблю побрякушки, в-третьих, люблю мелкие бытовые детали. Серебряный век — это большое количество мелких деталей, это прекрасное время в ювелирном искусстве, настоящий серебряный век. И эмалевый. И финифтевый. Ну как можно было не увлечься этими мелочами?! Тут стрекозочка какая (где девушка, а где и брошка), тут аромат, тут, извините, Гумилев что-нибудь сказал Анне Ахматовой и в то же время еще какой-нибудь Анне — ну роскошная картина, которую грех не расписать. И без лишнего психологизма. Чтобы простая барочная роскошь сочеталась с провинциальной и мегарусской картошкой «в мундире».

    

    — Ты говоришь о театрализации обычной жизни?

    — Так вся «обычная жизнь» — это театрализация! А то, что написано пером, — всегда есть театрализация обычной жизни.

    

    — Это многое объясняет. Барокко — самая что ни на есть театрализация жизни, потеря интереса к природному и естественному в пользу всего сделанного, придуманного, поставленного, дизайнерски оформленного, любовно подсобранного…

    — Все и всегда ведут себя несколько театрально — лепят свой образ и делают театр из собственной жизни, из того, что пишут… Куда ни посмотришь — либо Сара Бернар, либо Эдмунд Кин. Это нормально. Люди очень редко открываются — да и кому мы нужны такими, какие мы есть? Театральность — чисто человеческое свойство — как зависть, доброта, нелюбовь к спорту, любовь к еде. (Смеется.) И об этом стоит писать. Ведь в реальной жизни все есть профанация и притворство. Все корни поэтической искренности — в повседневном притворстве. Главное — не быть естественным, а казаться им. Вот если честно: я что, испытала хоть одно чувство, о котором я написала?! Нет! Если б я в жизни так же рвала тельняшку и сердце под ней, давным-давно бы порвалась в клочья. Конечно, есть чувства, которые я действительно испытала, события, при которых присутствовала, места, которые видела, но… это в жизни, а не на бумаге.

    

    — И когда ты пишешь о Венеции, это не та Венеция, в которой ты была?

    — Естественно! Это карнавал и сказка! Это образ Венеции, который был увиден и не то чтобы приукрашен, а сделан таким, каким бы я его хотела видеть. Это та самая версификация. Именно такая Венеция нужна была для истории, которую я рассказываю, в другой же Венеции эта история была бы не такой красивой.

    

    — Филолог Марина Загидуллина писала о «застывшем времени» в твоих стихах, и мне кажется, что часто ты показываешь не развитие истории, а всю ее одномоментно с разных точек зрения.

    — Так писали прерафаэлиты: много раз одно и то же с разных точек зрения. В череде картин один и тот же персонаж будет изображен с разным характером, в разных тонах, в разных одеждах — и все они будут сидеть, стоять, молчать и не двигаться. Однако же время идет, люди меняются, история все равно движется. Хотя мы смотрим на то, что статично.

    

    — Отчего же тогда последняя книга называется «Время»?

    — Это ж так пафосно! У меня дня три-четыре было гомеровского масштаба желание написать семь глобальных циклов: Жизнь, Смерть, Любовь, Война, Голод, Мор и Посмертие. Это абсолютно средневековые, но и вневременные вещи, которые можно найти в любой летописи или трубадурской галантной истории. Составляющие самого прельстительного и ядовитого блюда под названием «жизнь или что-то вроде того». Это то, из чего состоит Время. Желание сваять эпос и прославиться на века быстро сдулось — лень, да и дыхалки с талантом не хватает, честно говоря, на мегаполотно, зато память о неприличном желании осталась.

    

    Елена Баянгулова: Одно соображение по поводу того, как Катя работает со временем в этой книге. В ней есть цикл, посвященный Софье («Софья, глядящая в колодец и видящая на дне мертвую звезду/голубя невинности.» — Н.С.), где динамика вообще отсутствует. Это застывшая картина маслом. Ничто не движется, глаголов нет, времени не существует, и только взгляд скользит по полотну. С другой стороны, там же есть цикл «Часослов», который сам собой символизирует смену времени.

    

    — А как возникает потребность писать большие циклы? Есть ощущение, что «Гербарий» еще составлен из циклов, а «Время» будто бы сразу придумано целиком, как книга.

    — Да, «Время» было задумано целиком. А «Гербарий» — это роман в стихах. Звучит пошловато и старомодно, зато правда. На самом деле я всегда безумно хотела стать прозаиком. Я не любила никогда стихи, наверное, в глубине души не люблю до сих пор. Но мой мозг устроен таким извращенным образом, что сочинить что-то связное длиннее, чем две страницы, он не в состоянии. А две-три страницы — это классическая проза поэта: все красиво, все не движется и все непонятно. И вот я дорвалась: «Гербарий» — это роман-двухтомник. Первая часть — «Вечера» — события до революции, вторая — «Погашенная лампа» — после. Самой революции нет — самые важные вещи всегда обходят молчанием — есть только момент, когда Адель покидает страну.

    Я писала книгу начерно, потом дописывала то, чего не хватает. В итоге это от начала до конца рассказанная жизнь. Добрая и милая, несмотря на скрытые трагизмы, полная теплой тоски по несбывшемуся и потерянному. А «Время» все-таки мрачновато. Звери ада телесного и душевного. И в конце все умерли — очень я люблю, когда в стихах все умирают. В конце концов, в жизни тоже все точно так же: все мы умрем, и ничего в мире не изменится. Но ведь лучше в стихах, чем в жизни, да?

    

    — Какие переживания — любовь, сострадание, страх смерти, ужас перед разлукой — ты анализируешь у своих персонажей?

    — Давай по-честному. На самом деле я совершенно черствый человек. Почти никогда никаких чувств не испытываю, хотя стараюсь этого не показывать, поэтому мне очень интересно, что такое простые человеческие чувства. Я как папа-Набоков: слежу за бабочками и иголкой их, иголкой…

    

    — Твои героини — это твои бабочки, ты насаживаешь их на иглу, высушиваешь, рассматриваешь и выставляешь в музей? И какие чувства ты изучаешь как циничный энтомолог?

    — Чувство страдания. Ну не предрасположена я к страданию. Почти. Теперь не предрасположена.

    

    Елена: Катя на самом деле очень отстраненный человек. Иногда сложно понять, что она чувствует, о чем она думает, думает ли она вообще…

    

    — Мне просто любопытно, как люди испытывают нормальные человеческие эмоции. Я не чувствую того, о чем пишу, я это вижу — вижу картину, людей, место…

    

    — Допустим, это кино. Они делают то, что ты хочешь, а ты наблюдаешь, как они это делают… А в каком жанре?

    — Порнография! (Смеется.) Прекрасное пухлорукое порно начала прошлого века, когда еще фильм немой и все очень трогательно… но так смешно! Ретроэротика! Эпическая ретроэротика. Прости, я очень несерьезная…

    

    — И никакой мелодрамы?

    — Да какая мелодрама? Когда все живы и слились навеки в поцелуе — это мелодрама, а когда все умерли во цвете лет — это все-таки драма и эпос гомеровского масштаба. А у меня у всех все плохо: остались одинокими, умерли от любви, от горя, еще от чего-нибудь… От чего еще трагически умирают? Ах, от непонимания!

    

    — Мы не можем пока определить жанр…

    — Зачем определять жанр?! Зачем что-то определять? Знаешь, чем мне не нравится филология? Вернее, я ее нежно люблю, я ее обожаю, но она постоянно пытается что-то разъять и определить. Зачем определять? Главное — чтобы было красиво!

    

    — Мне всегда казалось, что филология помогает писать.

    — Все, что ты наизучал за партой, предоставляет тебе готовые конструкции, и из этого очень сложно выдраться. Но это очень удобно! А любовь к удобству людей часто губит. Хотя, скажу честно, ямб от хорея не отличу. Для меня это одно и то же. В какой-то момент я решила, что это абсолютно лишнее знание… Только не надо меня ругать за то, что я кичусь невежеством: что одному полезно, другому — отрава. В лучшем случае — не отрава, а рыбий жир. А вообще, филологизм не мешает писать тексты, он делает их особенными. Все тексты разные, и это прекрасно. Разве нет?

    

    — Не знаю, можем ли мы руководствоваться…

    — …чувством прекрасного?

    

    — … простым знанием, что тексты разные, — достаточно ли этого?

    — Почему нет? В конце концов, самый великий графоман напишет хотя бы раз в жизни хотя бы одну прекрасную строчку, а супергений где-нибудь да слажает…

    

    — …а филолог не поленится найти у гения лажу, а у графомана — удачную строчку. «Просто читателю» это не нужно, он просто читает то, что ему нравится.

    — И я читаю то, что мне нравится. Увы, люди читают — и понимают что-то нормальное, а я всегда какую-нибудь глупость пойму. Если мы что-то вместе с Леной читаем, она потом внятно формулирует, а у меня только ассоциации. Только чувства и ощущения. Ты как-то сказала: поэзия — это тараканы в голове. Точнее — это наши тараканы в голове, которых мы, пыхтя и стараясь, ловим, бегаем, дергаем настырно каждого попавшегося на пути за рукав и радостно показываем. Причем непонятно зачем.

    

    — Хочешь сказать, что эти долго писанные, сложно изданные, изумительно оформленные художником Ириной Бабушкиной книжки сделаны, чтоб освободиться от тараканов?!

    — От скуки, Наташа. Жить так скучно.

    

    — От скуки ты написала текст, написала цикл, а книжка-то зачем?

    — Зря, что ли, писала? Как любой нормальный поэт, я хочу признания и славы! Прижизненной, потом посмертной. Все хотят признания и славы, но не признаются. Потому что это ужас как неприлично, Наташа!

    

    — Мне кажется, наоборот, все врут, что хотят, а на самом деле никто ее не хочет.

    — Мало кто представляет, что она есть такое. Врать приятней про то, с чем не знаком. Юные чистые души превращаются в души неюные. Свежие плюшки с корицей и сахаром обращаются в несвежие сухие коржики… О чем это я? Ах, да! Где юные девушки, толпами собирающиеся в надежде на милость твоего взгляда? Где грандиозные гонорары? Где моя законная слава гомеровского масштаба? Почему я постоянно поминаю этого треклятого Гомера?! Ответь! Где это все, где?!

    

    — А откуда в твоих книгах столько посвящений и обращений к современникам, даром что антураж большей частью несовременный и нереалистичный?

    — Ну, это ж не золотой слиток, не алмаз Куллинан, это всего лишь текст. Почему бы не подарить его человеку, который скажет тебе «спасибо», а тебе это «спасибо» будет приятно? Люди слишком редко делают друг другу приятно, а зря. Это несложно. Секрет посвящений в «Гербарии» прост: на середине книги у меня закончилась фантазия. Она у меня и так-то очень бедная, красивых слов в ней тоже немного: жизнь, смерть, любовь, вода, Петербург — на этом все. Поэтому я спрашивала людей, кто им нравится, и помещала этих персонажей в книгу. Это почти коллективное создание книги: она наполовину отражает литературные вкусы тех, кто предлагал своих персонажей, и в то же время в ней мои представления об этих людях в этой полупридуманной действительности. Вот вам мостик между прошлым и современностью.

    

    Елена: Это привлечение читателя путем его вовлечения. Человек, собираясь издавать книгу, как ни крути, рассчитывает на читателя. Иначе он писал бы себе тихонечко в стол или в папку «Мои документы». И вот Катя запускает довольно концептуальный маркетинговый ход: нехитрым способом она расширяет список людей, которые точно прочтут книгу! Человек называет имя — Катя пишет о нем стихотворение и включает в книгу. На деле выходит этакое опосредованное, виртуальное соучастие человека в литературном проекте.

    

    — Угу. В некотором смысле это отражение литературного процесса вообще: мы же все высокопарно связаны невидимым чтением друг друга, знаниями друг о друге, общими знакомыми и т.д. до литературной бесконечности.

    

    — Это же из студии Туренко еще повелось — постоянное обращение к собеседнику…

    — Про студию Туренко уже столько раз говорили, что это вечный междусобойчик, но это же вполне логично: маленький город, мы никуда особенно не выезжали… Это тоже, в сущности, коллективное творчество — «нижнетагильская поэтическая школа», тренер и команда, парторг и партячейка... Сейчас все основные персонажи этой «школы» — сложившиеся авторы, совершенно разные люди, с совершенно разной манерой письма, разными взглядами на жизнь, разным местом проживания, с разной судьбой, с разным словарем, наконец, но память о нас будет жива друг в друге до конца наших дней, даже против нашей воли, увы.

    

    — Сейчас ты работаешь над новым проектом, судя по тому, что появляется у тебя в социальных сетях. Я имею в виду так называемые «Письма Вконтакте». Опять крупная форма?

    — Я не люблю крупные формы. Длинный текст читать утомительно, скучно и тоскливо. Я, наверно, не прочла в жизни ни одной поэмы, кроме «Евгения Онегина», да и тот роман...

    

    — Да ну! А «Демона»?

    — О, «Демон» — вещь! Мне от бабушки досталась книга 38-го года, вот такая вот (показывает), распухшая от старости, желтоватая, страницы у нее ободраны, какой-то переплет… и там гравюры Врубеля… «Тамара в гробу»… Я думаю, не с Тамары ли в гробу началась любовь к старинному, театральному и трагическому, волшебному и иномирному. Это совершенно прекрасная вещь, но за поэму принципиально не считается: как можно втиснуть волшебство в рамки определения? А еще там были в большом количестве портреты лермонтовских возлюбленных…

    

    — Вернемся плавно к «Письмам Вконтакте».

    — Как любой получившийся удачным проект, он тоже возник от скуки. Было просто нечем заняться! А идея написать много писем кому-нибудь предполагала приятную возможность не скучать не одну неделю подряд. Это нечто новое и привычное одновременно. Согласно известной цитате, возникновение новой привычки приближает нас к счастью.

    

    — Ты там какие-то вещи делаешь, которых раньше не делала. То, что ты всегда блестяще умела, ты вымела и начала новые надстройки создавать…

    — Было бы скучно всем, точней, мне, если бы я написала второй «Гербарий» или второе «Время». В сущности, круг тем, о которых я пишу, крайне ограничен. Причем искусственно и принципиально. Но мне нравится пялиться на эти темы с разных точек обзора, зачастую фрейдистски смертоубийственных. Тема «Сада со льдом» — это Офелия (сон Офелии, смерть Офелии, жизнь постОфелии). Этот образ есть и в «Гербарии», и во «Времени» — прекрасное женское тело, тонущее или утонувшее. Вторая тема — это сама вода, третья — это сад. Лед — это замерзшая вода, то самое остановившееся время. Все мои слова мне нравятся по звукописи. Лед — очень красивое слово, лед и сад. Я слова подбираю по цвету, чтоб появилась определенная цветовая гамма в строчке, — это так прикольно. Например, написать желтое стихотворение про осень. С красными цветами…

    

    — Катя, про «Письма»!

    — Ну что мне никогда не дают вволю позаниматься прилюдным самолюбованием! (Обреченно.) Ладно. На самом деле это письма самой себе. Все письма, которые мы пишем, адресованы самому себе.

    

    Елена: Катя кривит душой. У писем есть конкретные адресаты. Когда она пишет кому-то письмо, она предварительно до аллергического зуда зачитывается стихами этого человека…

    

    — Не всегда. Там есть совершенно нелитературные люди, есть литературные люди, с которыми я общаюсь, есть люди, с которыми я фактически не общаюсь, но от стихов которых просто пищу, есть люди, которые во время написания этих писем появились в моей жизни, — так что это в итоге пресловутый литературный процесс в миниатюре.

    

    — Кстати, о людях: твой список благодарностей etc.

    — Одной половиной моего творчества я обязана Елене Баянгуловой, другой половиной — Елене Сунцовой. И обе эти половины — лучшие. Лены оказали на меня очень большое влияние. Это реальные люди и самые идеальные поэтические героини.

    Наташа, ты должна спросить что-нибудь скандальное в конце. Нужна изюминка.

    

    — Катя, ты уже неоднократно призналась в чем-то отвратительном.

    — Я помню: я черствая. (Смеется.) Ты, правда, игнорировала мой намек. А! Скандальная вещь: я считаю, что всегда нужно говорить правду, — слишком часто меня губило искреннее и душевное, но вранье. Тайн не должно быть — ни в жизни, ни в литературе. Должны быть только мистификации. Но и они когда-нибудь должны раскрываться, всем от этого будет гораздо интереснее жить.

    

    — Где граница между тайной и мистификацией?

    — Тайны всегда заканчиваются разнообразными неприятностями, мистификации — весельем и скандалом, который приятно обсудить на дружеской кухне. Мистификации жизнь создают, а тайны — разрушают. Создание жизни на пустом месте — это круто, Наташа. Это и есть искусство.

    

    — Лена, под занавес хочу тебя спросить: Катя тут много всякого наврала или пыталась время от времени правду сказать?

    

    Елена: Катя — импрессионистка, у нее все сиюминутно, у нее все — правда.

    

    

    1 «Быть мальчиком», «Сад со льдом», «Гербарий» и «Время», вышедшие, соответственно, в 2004 году в Нижнем Тагиле, в 2011 году в Москве, в 2011 году в Нью-Йорке и в 2012 году в Нью-Йорке.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера