Дмитрий Воробьев

О рецепции поэзии Айги в России



    Сергей Завьялов в статье «Поэзия Айги: разговор с русским читателем» начинает с пассажа о том, почему «поэт, писавший без малого полвека на русском языке и, по крайней мере, два десятилетия легально издаваемый в стране, признанный и переводимый во всем мире»2 ушел из жизни при равнодушии литературного сообщества и читателей? Вопрос сложный. И ответ на него нужно начать искать с рассмотрения традиционного для России способа бытования «деятелей культуры», социокультурных механизмов фиксации и воспроизводства значимых идей (и шире идеологии). Они порождают в «умах» определенное понимание литературы, вкусов, запросов, ожиданий, значения и роли писателя, т. е. формируют читателей, формируют представления о том, «кто есть настоящий поэт» или что такое «настоящая литература», во многом созвучные т. н. «большому стилю» русской литературы.
     Мы живем в стране, где доминирующее понимание целей, возможностей и границ литературы выталкивает поэтику Геннадия Айги на периферию читательского внимания. Это понимание является эпифеноменом той машины воспроизводства политической идеологии, которая была создана в закрытом советском обществе. Эта машина производила советского человека, в том числе советского читателя и писателя. Школьная программа по литературе (то, что советский человек должен знать из литературы), ее исполнители (учителя советской литературы), педвузовская программа по литературе (то, что советский педагог может читать и считать литературой), писатели литературы союзов писателей (то, что настоящие писатели должны писать), редакторы и корректоры советских издательств и многие другие – все были шестеренками огромной машины, формирующей вкусы, ожидания, фокусы внимания, уровни перцептивности, рефлексивности советского читателя, его представления о целях, возможностях и способах бытования литературы.
    Эта машина воспроизводства советской политической идеологии больше не существует. «Железный занавес» пал. Но произведенный ею «литературный проект», произведенные ею читатели, писатели, а, следовательно, вкусы, уровни, представления и ожидания, остались. До сих пор живы идеи о необходимости: государствообразующей и морально-воспитующей функции литературы; рассматривать русскую литературу как уникальное и самобытное явление; литературной иерархии поэтов с Пушкиным во главе и Золотым веком в начале; признаком поэзии считать метр и рифму, государственной заботы о писателях и поэтах и т. д. Хотя союзы советских писателей, закономерно, умерли, но «дело» их, как говорится, живёт.

Если смотреть ретроспективно, то когда в конце 1950-х гг. Айги входил в русскую поэзию, в ней, за исключением «официальной советской поэзии» с примкнувшим к ней Евтушенко и К°, можно было условно выделить, по меньшей мере, две культурные или эстетические традиции. Первая -  эндомодернизм (или как пишет Завьялов «ретромодернизм»), направленный на развитие поэтической традиции путем обращения к трансцендентальным (по отношению к официально разрешенной культуре) литературным лакунам  и экзомодернизм (или, по аналогии, «футуромодернизм»), направленный на развитие поэтической традиции путем трансцендирования границ и форм  официально разрешенной литературы. Эндомодернизм в попытке противостоять советской поэзии использовал, по большей части, традиционные средства языковой выразительности, характерные для разрешенной части Серебряного века, ориентировался на высокий стиль европейской классики Нового времени. Экзмодернизм преимущественно - на поиск новых средств языковой выразительности, на неиздаваемый Серебряный век, современные западные поэтические течения.
Айги была близка традиция коренного обновления поэтического языка. Он, по его собственным признаниям, воспринял многие принципы и техники, т. н. «русского авангарда». Значимыми для него являлись К. Малевич, А. Крученных, В. Хлебников , французские и немецкие модернисты 20 века (об этом достаточно уже написано другими, повторять здесь не буду).
    Айги не ввязывался в открытое противостояние с «системой». Поэтому «система» не помогла ему «переплавить» драматическую социальную биографию в «символический капитал», как это случилось с Ахматовой, Пастернаком, Бродским. Когда начинались преследования в Чувашии, он скрывался, уезжал то в Сибирь, то в Москву. В Москве общался скорее с художниками, чем с поэтами. Может быть, поэтому он так и не стал «идолом» литературоцентричной антисоветской интеллигенции.  
     При этом «по содержанию», по «культурной эмблематике» или «образности» поэтика Айги резко выделялась даже на фоне (анти)советской неподцензурной поэзии. Айги - негородской поэт, эгалитарный. В его поэтике не было стремления ассоциировать себя (по языку, тематике, эстетике, стилю и т. д.) с дореволюционной городской элитой, «праздным классом», ведущим поэтический учет своего особого статуса, социального положения, привычек и проблем. Он ассоциировал себя с совершенно нереферентной для (анти)советской интеллигенции социальной группой: с бесправными, необразованными, угнетёнными – сельскими жителями.
  
Причем не с русскими крестьянами, со всеми привычно вытекающими общинно-патриархально-толстовскими коннотациями, а крестьянами-инородцами, почти неизвестными читающей публике и замолчанными имперской властью.
    Негородское, неогороженное (часто заснеженное) пространство лесов и полей его детства очень важно для Айги . Он его буквально сакрализует.  Он лишает свои поля и леса ярких красок, звуков, доводит до состояния философских понятий. Для него это «места наивысшей силы», первобытного детского счастья, утраты и страха, место встречи с чем-то табуированным: чистым, светлым и одновременно опасным.
Такое сочетание, с одной стороны, футуристической готовности «репрессировать язык», стремления пересмотреть правила и способы поэтического высказывания, с другой стороны, эстетизация нищеты, архаичного и потукультурного, помноженная на предельно обостренное неприятие литературщины, «поэтической инерции и фальши», плюс интимизм  поэтической речи - такое сочетание приводило многих читателей поэзии Айги в некоторый ступор. Часто они не могли его даже опознать как поэта, не могли отнести к какой-то устоявшейся русской поэтической традиции. Первыми его поэзию расчувствовали западные слависты, они увидели в нем продолжателя нерусской (самобытной, индивидуалистичной, модернистской) поэзии в России, стали переводить, издавать, исследовать. В России же Айги вызывал и вызывает много споров. Ему до сих пор «не могут простить» нерусскость его поэтики. Даже заинтересованные, эрудированные и профессиональные читатели, даже после личного знакомства и вдумчивого чтения, сомневаются в том, знал ли Айги в нужной мере русский язык. Например, Ольга Седакова пишет: «Тема иноязычия неотделима от Айги. Его русские слова — след волны, рожденной другим языком. Ближайшая догадка — родным чувашским, а дальше: бессловесным языком ландшафта, музыкальным языком интервалов и ритмических долей. Стихи почти без слов. И чем дальше — тем больше без грамматики»; и далее «Русский язык — временное пристанище этих стихов (кто скажет по-русски: «чувствуемый», «обнимаемый»?)5».
     И дело не только в том, что Айги чуваш и поэт-билингв. На Западе и в России много писателей и поэтов, писавших на двух и более языках. Это и Ф. Пессоа, и Р. М. Рильке, и И. А. Бродский и многие другие. А дело в том, на мой взгляд, что в России русскость поэтики воспринимается как синоним «большого стиля» русской литературы.


   После падения «железного занавеса», исчезновения цензуры, смерти союза советских писателей, начала освоения хлынувшей в Россию западной модерновой и дальневосточной традиционной поэзии некоторое время казалось, что рассмотрение «неподцензурных» поэтов на одном поле с привычными поэтами должно показать заинтересованному литературному сообществу и просто интеллигентным обывателям, что запрещенная раньше поэзия ничем не уступает «по качеству» поэзии разрешенной. Казалось, что еще чуть-чуть и все большие неподцензурные поэты займут почетное место в иерархии поэтов. Однако этого не произошло. В постсоветскую поэтическую иерархию вписали лишь гонимых советской властью наследников «высокого стиля» - эндо-ретро-модернистов.
   Айги, очевидно, не вписывается в эту иерархию и отрицает доминирующий литературный стиль. Его поэзия написана с такой позиции, которая отказывает устоявшимся в России представлениям о поэзии в праве на осмысленность и продуктивность. Поэзия Айги требует пересмотра их оснований. Но подобный пересмотр невозможно осуществить принудительно, путем инициирования какой-то специальной социально-политической или филологической дискуссии. Практика показывает, что коллективные представления меняются медленно. Смена господствующих идей - это всегда смена поколений. А новые идеи, естественно, легче воспринимаются людьми молодыми.
     Изменения уже происходят. Уменьшается число людей, читающих книги. Литература избавляется от своего «государствообразующего» и «морально-воспитующего» значения, верлибр перестает восприниматься как эксперимент или диковина, идут дискуссии о границах и возможностях современной литературы. Вполне возможно, что количество взрослых читателей поэзии (читающих стихи не по принуждению, как школьники, а по желанию) довольно скоро станет меньше количества ее писателей. Наверняка у этого небольшого квалифицированного читательского сообщества будут более современные и взыскательные вкусы и ожидания. Я не теряю надежды, что в ближайшие полвека значение поэзии Геннадия Айги в России будет пересмотрено.
  
1 Завьялов, Сергей. Поэзия Айги: разговор с русским читателем // Новое литературное обозрение.  2006.  №3 (79).  С. 205  
2 См.: Айги, Геннадий. Разговор на расстоянии. (Ответы на вопросы друга) // Айги, Геннадий. Разговор на расстоянии: статьи, эссе, беседы, стихи.  СПб. : Лимбус Пресс, 2001.  С. 160
3 Там же, С. 155
4 Под интимизмом он имел в виду интимное отношение с миром и с пространством. См. об этом: Наталия Азарова. Возвращение к Айги http://nataliaazarova.com/cgibin/index.pl?p=aigi_return
5 Седакова, Ольга. Айги: Отъезд // Новое литературное обозрение. 2006.№3 (79).С. 200

К списку номеров журнала «ГРАФИТ» | К содержанию номера