АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Татьяна Лернер

Чемодан. Стихотворения


***
Как если бы купал своё дитя
и локтем воду пробовал: тепла ли,
и из кувшина подливал… Хотя…
Не воду из кувшина подливали,

а красное прекрасное вино.
Тому виной был вязкий ветер с моря,
принесший нам грозу. Но всё равно,
пьянея, хохоча и тараторя

о глупостях, – как если бы купал
своё дитя – был бесконечно нежен.
И полотенцем под ноги упал,
и ночничок зажёг. И реже, реже
болтал, а чаще припадал к вину
любимых губ и грозового неба.
Как если бы замаливал вину,
в которой виноват пока что не был.

ТУТОВЫЙ ТАР

я выношу этот год,
я выплюну это время
и, громкое схоронив,
я тихое буду петь.
прольётся стихами пот,
в пион превратится семя,
поблекнет листва олив
и позолотится медь

кувшина твоих цитат,
таких безнадёжно острых,
готовых на грязный бой,
а мне принесённых в дар.
я вынесу этот ад.
я просто покину остров.
но я заберу с собой
мой тутовый гордый тар.

БЕЛАЯ КРЫСА

Клетка моя пуста. Только я, четыре стены да солнце,
Поильничек сух, а я ведь жажды совсем не терплю.

В кормушке – шаром покати. Он, вообще, вернётся,
Тот, кого я люблю и жду? Я-то знаю, что по рублю

Нас продают и покупают на птичьем рынке.
Белых, хвостатых, умных, подвижных – ртуть…
Кто-то уносит домой в голубой шерстяной косынке,
Кто-то – в лабораторию, и тут уже не обессудь,

А выживай, как можешь. И если хочешь остаться,
Трескать зерно и получать по разнарядке своё молоко,
То научись быть терпеливой. Изредка – да, кусаться,
Но в основном относиться к экспериментам легко.

А главное (и это главное, несомненно) –
Не допустить, чтоб развился стокгольмский синдром.
Не полюбить мучителя, этого нежного джентльмена,
Приходящего из дому, где пил он вонючий ром,

Где спал он с женой, а, может, совсем с другими.
Придёт, нацепит халат, откроет журнал дежурств,
Проверит, что там с номером семь (это моё, моё имя!),
Прикинет: вот уж не знал, что у этой – такой ресурс.

А я, на задних сидящая, где я? За гранью риска?
Чего мне ждать от этого ласкового стервеца?
То ли – достанет из клетки и скажет: крыска,
Ну вот и я, твой зверь, прибегающий на ловца.

Станет по брюшку гладить и щекотать за ухом,
И целовать во влажный и вечно холодный нос.
Или… задумается, прищурится близоруко…
Из клетки – за хвост… пока не успела
собраться с духом…
Хряснет об стенку… и результат запишет: «Вразброс».




НЕЧИТАНИЕ СТИХОВ

«и в этот день мы больше не читали…»
Д. Мережковский


Мы больше не читали в этот день.
Я звал её, я вёл её. Стелила,
взбивала, укрывала. Что чернила,
расплёсканные по столу, что сила,
влекущая допить из всех бадей,

и рюмок, и стаканов – всё бледнело,
всё усыхало перед этой белой
крахмальною пустыней простыни.
Одни. Уже лишённые брони,

потерянной на подступах к соитью,
мы согревали и постель, и дом,
и город, говорящий, да, с трудом,
но всё ж – по-русски. И светилась нитью

накаливанья злая магистраль,
ревущая под окнами. Прощали
мы этот свет. И тот. На одеяле,
упавшем на пол, праздная мораль

давно спала, не слыша звуков дивных
большой любви. Как в разноцветных гривнах,
в листве осенней плакал дальний парк.
Две пары рук счастливейшей из пар
искали худа, находили – чудо,
а город, стар, зернист и сухопар,
так и не понял, видимо, откуда,
свалилось столько летнего тепла
ему на грудь. Иллюзия плыла
по улицам, под златом куполов
ещё дней десять после нашей встречи.
Любовь? Невыносимый зов полов?
Сложенье в столбик страстной устной речи?

Всё промелькнуло. Я теперь один.
Болит грудина, а из-под гардин
гудит сквозняк. И тромб воркует в вене.
Хочу в балет. Открыт Большой, поди.
Или вот-вот откроют. Настроенье,

ей-богу, есть. И деньги есть – купить
себе токсидо, пресловутый смокинг.
И женщина, на каблуках высоких,
в роскошном платье, золотая нить
запястье обвивает, обвивает…
И женщина, желанная, живая,
готовая со мной хоть на балет,
хоть след во след, а на балет – уж точно,
в мой пьяный бред, строптивый, полуночный,

замешанный на сладости вранья,
поверившая, потому – моя,
прилежно ждёт, не торопя, не хныча.

Всё дал мне бог, не поскупился нынче.
Но, вижу, – ухмыляется. Чего ж
ты, отче, ждал? Да, я и впрямь похож
на сына твоего, когда стихами
я населяю мир моей мечты –
жить бесконечно. Только вряд ли ты
пропитыми моими потрохами
побрезгуешь. Я у тебя в долгу,
ты дал мне много: неба, боли, тверди.
И честных денег – вон, лежат в конверте.
И женщину – надежду на бессмертье.
Открыт Большой. Билеты есть на Верди.

Собрать всё вместе, боже, не могу.

ХИРОМАНТИЯ ОКЕАНА

И море, и Гомер — все движется любовью...
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
Осип Мандельштам


А вот и нет, а вот и не смотрю
я в сторону твою. Гляжу в ладошки,
а там вода, беда, уставший брют,
две капли яда и стыда полплошки.

И этот мой, в ладонях, океан
волнуется, штормя и причитая.
Я вижу дно. Оно – одна шестая.
Там под водой пролёг меридиан.
То линия судьбы. Как после боя,
в разрывах, мелких шрамах. Но видна
сквозь толщу вод. Она для нас с тобою,
похоже, лишь одна.

А робких линий сердца параллели
едва заметны. Сердце, отболи.
Пусть волны льнут к ривьере, к рифу ли
(мы, кажется, совсем не разглядели
мой холм венеры, эту часть земли
в цветах и хмеле).

Лодки, колыбели,
замрите. Нет, я не смотрю вослед.
Лицо я погружаю в терпкий, пряный
раствор порока, соли и обмана,
и не дышу там триллионы лет.
Но за секунду перед тем, как жабры
раскроются, я вынырну. И всё.
И вдох один, упругий, жаркий, жадный,
меня спасёт.


ЧЕМОДАН


Хочешь, я научу тебя правильно складывать чемодан?
Осторожно и грамотно, бережно, тет-а-тет?
Первый слой – тихий смех, тёплый мех,
(а вдруг холода),
а за ним – пара бед, как пара привычных кед.

В уголок, аккуратно, чулки, носки, грешки
и, бретельку к бретельке, – кружавчики тайных слёз,
а потом – груз забот, переложенных
тщательно, по-мужски,
удивлением, купленным на́долго и всерьёз.

Вот солидность-смокинг: мы ж не перекатная голь.
Вот платочки и шарфики – нежный
скользящий газ.
Ну, в передний-то клапан,
естественно, алкоголь.
И рубашку поярче – наверх, для отвода глаз

от секретных карманчиков. Так, он почти
готов,
с крокодильим упорством зовёт нас хоть раз – посметь.
Что осталось? Проверить главное:
где там лежит любовь?
Вот и всё. Погляди, дорогой, как сверкает
замочков медь.

Ой, забыли брелок! Чебурашка, подвешенный за ушко́,
мягкий, рыжий, доверчивый, дурень,
не по годам.
Нет, ничто так не ценится странствующей девушкой,
как надёжно и грамотно сложенный
чемодан.

***
Предотъездная лихорадка
шалым пламенем лижет пятки
и в клочки мои ночи рвёт.
А дорога – манок утиный –
зазывает. И дышит в спину
страх предчувствия, что вот-вот,
в суете по закупке снеди
и вопросах: опять уедет?
я уже позабуду дом.
Всё, что сделаю, будет нужным,
но не главным. И безоружным
станет голос мой. А потом

колесом, колобком, юлой ли
покачусь. Без вины, без воли,
без пристанища, без корней.
Но один на один со слогом,
с ритмом, выдуманным дорогой.
…Город грёз моих, студеней,
иль, напротив, наполнись солнцем,
но – прими. Обернись червонцем,
на него я куплю любви,
той, что водит ветра по краю,
за которую умирают,
и которою мир увит.

А потом я вернусь в свой кокон,
где двенадцать умытых окон.
Там дождутся меня цветы.
Там мой кокер с глазами эля
не осилит за три недели
наготовленной мной еды.
Там уже двадцать лет ночами
Море Соли меня прощало,
и простит, я надеюсь, впредь.
Я вернусь, ну куда мне деться.
Но оставлю в дороге сердце.
Чтобы было о чём жалеть.

ГРУШИ НА ХОХЛОМСКОМ БЛЮДЕ


Мы сидели на веранде,
мы неспешно ели груши,
ели, чавкали, за ели
солнце заходило, за
ближний холм. Сказать по правде,
мне, болтливой рыжей вруше,
было стрёмно, как в купели,
было cool. И за глаза

я скажу, что было вкусно,
топко, мягко, непротивно.
Но тебе – не жди, ни слова!
Ем, молчу, смотрю закат.
Между письменной и устной –
эти груши. Груши дивны.
И чего же в них такого,
если ум мой, языкат
и треплив, когда не надо,
ловко складывает строки
в столбик, в стену, в небоскрёбы,
в город. В город – ни ногой.
Здесь у нас робинзонада.
Глянь, как груши желтобоки.
Здесь у нас любовь до гроба.
Правда, сладко, дорогой?



ПРОЩАНИЕ С КРАСНЫМ
БЕРЕСКЛЕТОМ


Я сегодня свой наследный бересклет
отвезла подруге. Попрощались молча.
А когда видавший виды драндулет
заводиться не хотел, плевался жёлчью
и рычал, что так друзей не отдают,
и что он без бересклета не уедет –
я заплакала. Истерику мою
наблюдали обалдевшие соседи.

Наблюдали кучевые облака,
точно знавшие, что мною завладеют.
Даже боженька, небрежно, вполглазка,
наблюдал и думал: « Этих иудеек –
кто поймёт их. Помню, бегала к Стене,
объясняла, дескать, в сумерках продрогла,
мол, живёт недостоверно и вчерне,
умоляла то любови, то дороги.
Я услышал, я позволил ей летать,
оторвал от знойной почвы, дал крылатость.
А она – на руль легла в своём В5
и рыдает об Euonymus alatus».


ХАННУКАЛЬНОЕ


Я упала. Проулок узок и выщерблен тротуар,
да колёса такси от щеки моей на удивление
близко.
В свете фар промелькнул залоснившихся луж
муар
и гортанно орущая перепуганная туниска.
А на площади в этот миг зажигают вторую
свечу,
ханукальную, чуть ни астральную по силе
тепла и света.
Зажигают – а я на проезжую часть лечу,
неастрально, нелепо, позорно, мучительно
полуодето.
Тормоза воняют, сумка катится в грязь,
восемнадцать глоток кричат: «Геве́рет, ако́ль
бесе́дер?»*,
и арабский таксист, агрессивно булькая
и пузырясь,
выбирается из машины страшным русским
медведем.
Я упала: колено, локоть, ладонь, живот
по асфальту – юзом. Такое вот юзанное тело.
И саднит, и гадко, и вряд ли до свадьбы всё
заживёт,
и чему заживать? Что упало – то окончательно
опустело.
Опустело. Брошено. Кем и зачем – пойми…


Может, боженька учит: «Смотри, каково
лежачей»,
может, люди вот так беспечно играют другими
людьми,
а потом на дорогу швыряют их медной
звенящей сдачей.
Я упала… Вставай, родная, вставай, вставай!
Ты ж одна у меня, и другой мне не будет Тани.
Поднимайся. Не плачь. Терпи. Растолкай
любопытную шваль.
Отряхни колени. И юбку одёрни. Встанем?

* «Геве́рет, ако́ль бесе́дер?» – «Госпожа, всё в
порядке?

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера