Ефим Гаммер

И война – жизнь. Рассказы



ЛЕСНОЙ РЕЙД

Мы готовились к войне. К войне настоящей. Правда, готови-лись к ней не по-настоящему. В уме. Там, в уме, делали «схро-ны» для оружия, намечали места для бункеров. Но хоть чело-век и силен умом, однако им гвоздь в стенку не вобьешь. Про-ще говоря, пока нет привязки на местности, нет и партизанской базы.
Самый подходящий район для нашей партизанской базы, решили мы, под Ропажи, в десяти километрах за городом. Во-первых, это не на Рижском взморье – не в Булдури, не в Дзин-тари, где полно отдыхающих. Во-вторых, это не на озере Югла, где кроме рыбы ничего интересного не выловишь. В-третьих, это там, где недавно заблудились и чуть ли не сутки напролет плутали наши соседи с улицы Яню. Значит, лес там, действи-тельно, фартовый: свои потерялись, а уж враги тем более об-ратной дороги домой не отыщут.
Лес там и впрямь оказался что надо! Густой, сосновый, почти непроходимый, со взлобками и покатыми спусками. Иди себе, пой – никто не услышит, разве что ветерок донесет ошметки твоей песни до одинокого хутора. А попросят заткнуться, пожа-луйста, чего перечить? Кругом ежевика, малина, затыкай ею рот и молчи в тряпочку, как партизан на допросе.
– Да, здесь самое место для базы. С голода не подохнем! – белобрысый Жорка Потапов лопался от удовольствия, вывали-вал на подбородок язык, тыкал пальцем в Леньку Гросмана, моего двоюродного брата, мол, посмотри, в какие цвета язык разукрасился от черники.
– Синий, а?
– Линялый.
– Сам ты линялый. А язык синий.
– Черника иначе не красит, – подсказал Эдик Сумасшедший, пританцовывая с корзиной, захваченной из дому «на всякий ба-зарный случай». – А грибов-то, грибов!
– Грибы насушим, – авторитетно заметил я. – Кормежка – будь здоров! Хватит нам… На сколько, как думаешь, Эдик?
– Если экономно?
– Экономно, экономно…
– Если экономно, Финичка, то до конца войны, мабуть.
– На месяц?
– Когда не на два, на месяц!
– А если дольше?
– Дольше война не продержится. Тогда ты на второй год ос-танешься в школе.
– Лады! Ты пока собирай грибы, а мы помозгуем насчет базы.
Впрочем, мозговать ни мне, ни Жорке с Ленькой не хотелось. И без того ясно: лучшего места для базы не придумаешь. Под боком малинник. Метрах в ста ручеек с «питьевой водой». До ближайшего поселения не меньше километра. Можно строить шалаш, устилать земляной пол еловыми лапами, под ними ак-куратно припрятать до времен войны наш партизанский флаг, купленный вчера в школьном отделе универмага, и мало-помалу обживаться в новом штабе.
– Хватит жрать! Начали!
Начали, так начали. Легко, сноровисто.
Топориком – стук-стук! Елочка – хрясть!
Ножичком – чмок-чмок! Осыпаются веточки.
А Эдик Сумасшедший – в сопровождении дикой нашей музы-ки! – из-за дальних сосен:
– Боровик! Ого! И еще! Еще один, Финичка!
Хорошо Эдику Сумасшедшему. Насушит грибов – на всю войну нас всех обеспечит бесплатной кормежкой… А промах-нется война, пройдет мимо наших грибов, он их домой заберет. На зимней бескормице и дома сгодятся. Вот ему и просторно, и радостно.
– Ого! Погляди, еще проклюнулся, господи!
А топорик – стук-стук! Елочка – хрясть!
А ножичек – чмок-чмок! Осыпаются веточки!
И вдруг – в раздолбай удовольствия от вольной жизни – меж деревьев заметался какой-то нечеловеческий крик.
«А-а-а!» – по-женски визгливое, по-детски болевое, чуть ли не до потери сознания неслось на нас неведомо откуда.
«А-а-а!» – от которого мурашки по телу, и хочется бежать, ку-да глаза глядят.
– Финичка! Война!
– Не городи чепухи! – сказал Ленька.
– Сам не городи! Пока мы тут валандались, война, почитай, началась. И они уже захватили кусок нашей неприступной тер-ритории.
– Почему «захватили»? – спросил я.
– Сам сказывал, Финичка, в школе вас учили, как надо вое-вать по-сталински.
– Как?
– До победного конца, чтобы праздник был на нашей улице!
– Во-во, праздник!
– Да, но сначала улицу надо отдать врагу, а потом вернуться и набить ему морду.
– Пойдем! – сказал Жорка.
– Куда?
– Бить морду!
– Так он тебе и подставил морду! – забушевал доморощен-ный стратег Эдик Сумасшедший. – До этого дела еще не дош-ло. Мы ведь только сейчас отдали нашу неприступную терри-торию.
– Почем знаешь?
– А пытают уже – не слышишь?
– Кого пытают? Баб? – недоумевал Жорка.
– Баб тоже можно пытать, – доказательно делился позна-ниями Эдик Сумасшедший, – ежели они пошли в партизаны. Помните, как пытали Зою Космодемьянскую? Вот и эту Зою, ма-буть, сейчас мучают: «Скажи, говорят, где Финичка партизан-ский край обустраивает?»
– А у нас и оружия нет, чтобы ее выручить!
– Во-во!
– Ладно тебе, Эдик! – расстроился я, но внешне вида не по-дал. – Эта Зоя с нами даже не знакома. Как она нас предаст?
– Захочет – предаст!
– А что? Он прав! Кто хочет, тот всегда предаст! – согласно кивнул Ленька.
Жорка тоже кивнул и стал оборачивать вокруг груди красный флаг, купленный вчера, перед рейдом в лес. Он знал: не выне-сти на себе знамя – это позор. А вынести – это подвиг, на вес ордена «Красная звезда» или медали «За отвагу».
– Ну, пойдем, – полувопросительно сказал он мне, весь такой из себя пунцовый, то ли от внутренней гордости, то ли от цвета флага.
– Пойдем, пойдем, а куда? – пробормотал я. – По всему ви-дать, мы в окружении.
– Будем прорываться с боем.
– Голыми руками? – Ленька засомневался в удачном исходе операции.
– А топорик? А нож? Палка – тоже не игрушка.
Эдик взвесил на руках корзину, полную грибов. Прикинул, сойдет ли она за оружие пролетариата. Не булыжник, но все же подстать гире: трахнешь по кумполу, добавки не попросят.
– Погибать, так с музыкой.
– Мы еще станцуем танго на костях своих врагов, – маши-нально отозвался я первой, наверное, в своей жизни стихотвор-ной строчкой.
– Финичка! – вздохнул Эдик Сумасшедший. – Если тебя убь-ют смертью храбрых, я скажу твоей маме Риве, как это было.
– А если, Эдик, убьют тебя…
– Нет-нет, Финичка! Меня не убьют! Я в плен сдамся живым и здоровым.
– Эдик, они и пленных убивают.
– Все равно, Финичка, ничего не говори моей маме. Она тебя выпорет по заднице. Отдай ей лучше эту корзину с грибами. И скажи: «Эдик пошел искать еще, чтобы хватило на всю войну».
– Понятно.
А раз «понятно», значит, приспело в рейд по тылам против-ника. Но куда идти, в какую сторону? Где незаметно проскольз-нуть мимо вражеских застав?
«А-а-а!» – резало воздух до дрожи противной в наших под-жилках.
Вот это «а-а-а!» и стало нашим ориентиром. Там, где пытают, враги чувствуют себя, несомненно, в безопасности и вряд ли ждут нашего появления. Не такие ведь мы недоумки, чтобы соваться в пасть крокодилу – идти прямым ходом на пытку. А мы пойдем! По-тому что мы хитрые. Потому что мы знаем из фильмов: стоит дви-нуться на тишину, обязательно попадешь в засаду.
Мы приняли единственно правильное решение и гуськом, ос-торожно, без всякого трепа и хруста кустарника, двинулись едва различимой тропинкой на крик.
Поднялись на взлобок. Дальше – поляна. За поляной – мож-жевельник. В глубине можжевельника – крик.
«А-а-а!»
Залегли. Ленька легкими перебежками, на одном дыхании, обогнул поляну и нырнул в заросли.
Теперь жди сигнала. Жди и не рыпайся.
Но сигнала нет.
Минута раздумий.
Две минуты раздумий.
На третьей минуте раздумий солнечный зайчик запрыгал на наших лицах. Дождались! Это Ленька подает нам сигнал кар-манным зеркальцем.
Короткой перебежкой мы устремились за солнечным зайчи-ком. Минута, уже не раздумий, а действий, и мы в Ленькином прибежище – осыпавшемся от старости окопе времен первой мировой войны. Ленька подманил нас пальцем, приставил его к губам – «ш-ша!» – и повел тем же пальцем в сторону. И мы уви-дели… Мы увидели, как увесистый дядек в полувоенной фураж-ке с кокардой и кителе железнодорожника – переодетый, долж-но быть, шпион! – валяет конопатую девку у рассыпанных из лу-кошка грибов. Впивается волчьими зубами ей в шею, чтобы не вырвалась, не убежала. И мучает, мучает ее, неведомую еще нам Зою какую-нибудь легендарную из будущих книг о новой войне, той войне, которую мы прозевали в лесу, под Ропажи.
Агент империализма нас не видел. И я махнул рукой Эдику Сумасшедшему – главному нашему бомбардиру, Богу войны, если вспомнить о тяжелой артиллерии и его физической силе. Эдик Сумасшедший понял приказ. Тишком выдвинулся на бое-вую позицию, самую-самую ударную – над головой вышедшего из ума и осознания нашей советской действительности зару-бежного лазутчика. И ударил. Сверху вниз. Так, как обычно ру-бил дрова. Наотмашь. Правда, не туристическим топориком. А сучковатой палкой. Впрочем, и такой битой достать по башке – мало не покажется. Шпиону, действительно, мало не показа-лось. Он крючковатыми пальцами попытался схватить что-то в воздухе, но вскоре затих.
Спасенная деваха рванулась из-под него, как дикая рысь. Схватила лукошко, прикрыла ладонью разорванную на груди блузку. И сжигает нас немигающим пламенем, черным от рас-ширенных зрачков, которые в размер безумных глаз, вот-вот нападет – растерзает.
– А-а-а! – дохнула горячим ветром и понеслась в можжевель-ник. – А-а-а!
Эдик Сумасшедший перевернул бесчувственного шпиона на спину, приложил ухо к запачканному кровью кителю.
– Даже в плен нечего брать!
Само собой, в таком виде, трахнутый по маковке мужик больше напоминал мертвяка, чем пленного: нос вытянулся, бе-лесые волосы спеклись на лбу, капельки пота стекают по виску к щеке и, того гляди, утопят рыжего муравья в ямочке на подбо-родке.
– Так выглядит смерть в лицо, – сказал Жорка.
– А ты видел смерть? – спросил я.
– Кто ее видел в лицо, тот уже не живой.
– Выходит, он еще не умер, раз мы все живы.
Жорка согласно кивнул.
Я потрогал тело мыском ботинка. Нет, не деревенеет. Зна-чит, жив курилка.
– Ничего, очухается! – бросил я безапелляционно, будто уже побывал не на одной войне.
– Очухается! Очухается! – заторопился Эдик Сумасшедший. – Пойдем отсюда скорей, Финичка. Выйдем из леса, «скорую помощь» вызовем. Не наше дело лечить врагов. Пусть их лечит в тюрьме бесплатная советская медицина!
И мы поняли: прав Эдик, прав. Даром что сумасшедший, кру-гом прав. Пусть таких врагов лечит советская медицина. Мы-то при чем?
– Не тяните резину! – поторапливал Жорка.
– Давай сматывать удочки! – пританцовывал в нетерпении Ленька.
Эдик Сумасшедший тиснулся к рассыпанным там и тут гри-бам.
– Только грибы позвольте переложить в нашу корзину. Чего товару загодя пропадать? – нашелся он и в столь пиковой си-туации.
– Переложил?
– Переложил!
– Тогда – айда!
И мы рванули следом за девахой в можжевельник, затем вы-вернули на тропу, и вперед-вперед. К станции.
…Мы готовились к войне, чтобы видеть смерть в лицо не по-нарошку, а как старшие братья. На поле боя. Делали «схроны» для оружия. Намечали места для бункеров. Самый подходящий район для нашей партизанской базы, решили мы, будет где угодно, но только не под Ропажи.
Там нас милиция ищет.    

ИЗ ЛИВАНА С ОКАЗИЕЙ

Осколок снаряда от Эр-Пи-Джи, советского производства, торчит в железном боку автобуса. Он прошел слева направо – через оконное стекло – в спину. И вышел из груди, чтобы облить кровью его автомат, лежащий на коленях.
Моисей впал в кому, не успев подумать о смерти. Не успев даже в мыслях передать привет матери, жене, дочке. Впал в ко-му и, отвергнув боли и тяжбы минувшей жизни, парил над Доб-ром и Злом – теми понятиями, которыми из века в век кормится человечество. Пока, в разрыве времен, не приступает к пожира-нию единоутробных братьев.
Моисей умер…
Его автомат М-16 покоился на кожаном сидении автобуса – так и не высадил в отместку ни одной пули.
Группа иностранных корреспондентов – эти Хоу, Дитрихи, Смиты, коих он вынужден был сопровождать от Цора до Бейру-та, услышав скрежет железа, отвели глаза от запредельной си-невы ливанского неба и теперь с ужасом смотрели на него, во-енного корреспондента радио «Голос Израиля».
Его мама Рива, лежащая на операционном столе в ашкелон-ской городской больнице, осознала смерть сына шестым чувст-вом и не позволила себе мирно скончаться под ножом хирурга.
Кому, как не ей, хоронить Моисея на военном кладбище?
Из тысячи болей выбирают одну.
Кровь не стынет в поджилках, когда ноет сердце.
Кого убивают первым, если приспело время войны?
Первым убивают ее сына.
Ривин сын Моисей, сын Моисея и внук Моисея, нареченного в честь Моисея, выведшего евреев из египетского плена, погиб от шального осколка на выезде из Бейрута, так и не успев поспеть в Ашкелон к началу операции.
Рива, мать Моисея и дочь Моисея, нареченного в честь Мои-сея, выведшего евреев из египетского плена, из тысячи болей выбрала одну – смерть сына.
Его смерть она ощутила внезапно, на операционном столе, за мгновение до того, как уснула под наркозом.
Рива очнулась в палате от приступов тошноты. Тело ее со-дрогалось в спазмах. Старая женщина чувствовала ноющие по-калывания в груди, терзаемой куском стали, поразившей ее сы-на.
Хаим, племянник Ривы, обретший это имя, означающее на иврите – жизнь, в честь дарованной ему жизни в гетто, чуть ли не силком тащил к ее кровати дежурную медсестру. А та него-дующе дергала острыми, как вешалка, плечами и отбивалась скороговоркой:
– Все с ней будет хорошо! А рвота… Без рвоты не отойдешь от наркоза.
– Сделайте что-нибудь! – кричал, не слыша девушки, Хаим.
И дежурная медсестра сделала «что-то», лишь бы «что-нибудь» сделать: сменила на Риве белье.
– Хватит орать! – сказала она Хаиму, сделав «что-то». И вы-шла в коридор – плечики вразлет и покачивается, будто худоба-манекенщица от сквозняка.
– Ей плохо! – вдогонку плечикам крикнул Хаим.
– А кому хорошо? – отозвалось из глубины коридора.
Рива булькала горлом, подбирая руки к груди.
– Оставь эту девчонку, Хаим. Она права: кому сейчас хоро-шо? Идет война, а она… они бастуют. Объявили голодовку на нашу голову. Это надо же, бастуют...
– Но ведь она… Она дежурная!
– Помолчи, Хаим. Мой язык к смерти прилип. Трудно гово-рить. Закажи памятник.
– Рива, что с тобой? Да ты! Тебе до ста двадцати, и без вся-кой ржавчины!
– Памятник, Хаим! И беги в родильное отделение. Я чувст-вую… Хая… Я чувствую… там… с внуком моим… с Моисейчи-ком… плохо. Не разродится она.
– Рива, да что с тобой впрямь? Каким Моисейчиком? Мы же договорились! Если мальчик, назовем его Давидиком, по моему деду.
– Я знаю, что говорю. Хаим. Беги! Мне… мне…
Рива прикрыла ладонью рот. Но поздно. Ее вновь затрясло. Она выгнулась, так и не отвернувшись от племянника. Хаим вы-скочил из палаты, пугливым взором отметив, как сквозь ее пе-пельные пальцы бьют желтые струйки.
«Боже!» – прошептал в коридоре. Выхватил из брючного кармана, не вытаскивая пачки, сигарету. Попросил огонька у проходящего мимо солдата с «Узи» на плече.
– Откуда?
– Из Ливана.
Прикурив, спросил:
– А что у тебя?
– Сын! Сын у меня!
– Так скоро?
– Что? – не понял солдат.
– Да, нет! Я просто так…
Моисей был счастливый отец…
У него была дочка, шести лет. А сейчас появился и сын.
В этот раз он очень хотел сына – с той же силой хотения, как в прошлый раз, когда очень хотел дочку.
Дочку назвали Басей, по имени сестры его матери, убитой гитлеровцами в концлагере. А сейчас ему нужен был сын, чтобы назвать его Давидом, по имени деда, растерзанного заживо не-мецкими овчарками после неудачного побега к партизанам.
Но он уже знал: имя малышу теперь – Моисей, в честь него. Все согласно еврейской традиции.
Моисею не терпелось перенестись к своему младенцу, пускаю-щему изо рта первые пузыри жизни. Но догадывался: за ним при-сматривает Хая… Язык не поворачивается произнести слово – «вдова».
Чего их беспокоить?
И он перенесся, раз выпала такая оказия, в Кирьят-Гат – за десять километров от Ашкелона. К милашке-дочушке Басень-ке, за которой обязалась присматривать соседка Алия Израй-левна.
Алия Израйлевна смотрела телевизор и громко цокала язы-ком, сопереживая происходящему.
На черно-белом экране просторного, как холодильник, ящика демонстрировали врачей ашкелонской городской больницы, учинивших забастовочные санкции с последующей голодовкой медицинского персонала.
Басеньке пора спать. Но она предпочитала другое занятие. В ванне, под теплым душем, отмывала от серой пыли походный «Репортер» Моисея, который обычно висел на его плече, когда он отправлялся в командировку.
Изнемогая, «маг» вел голосом ее папы какой-то путевой ре-портаж. Басенька, в ожидании своих слов, записанных некогда на пленку, била по клавишам, будто она за роялем.
Наконец дождалась.
– Я слон! Я слон! – раздалось из магнитофона.
Басенька радостно захохотала.
В коридоре, отгороженном ширмами от больных, тихо бас-товали врачи. Они сгрудились у телевизора, слушали послед-ние, касающиеся их голодовки известия и умиротворенно вздыхали.
Коридор, отгороженный ширмами, связывал хирургическое отделение с родильным.
Хаим рванулся было по нему, хотя и опасался: остановят!
Нет, его не остановили. И не потому, что в эти минуты стре-котали камеры телевизионщиков. Его не остановили потому, что белые халаты делали вид, будто ничего экстраординарного в лечебном заведении не происходит. Они видели лишь телеви-зор, а в нем себя – голодающих перед телеоператорами из раз-ных стран мира. И старались не замечать Хаю, дорвавшуюся почти до самого телевизора с ребенком на руках, но так и не втиснувшуюся в кадр.
– Доктор! Доктор! – шептала она, протягивая ребенка врачу. – Смотрите! С ним все в порядке? Он не подает голоса!
– Минутку! – сказал врач. – Потерпите немного. С ним все будет в порядке. А у нас санкции.
Он повернулся на стуле, уставился в экран зазывного ящика, в лицо своего коллеги, профсоюзного босса, бесстрастно изла-гающего требования забастовочного комитета.
– Доктор! – вспыхнула Хая.
– Потерпите немного. Голос у него прорежется, – бесстраст-но ответил врач.
Автомат Моисея лежал на коленях под его безвольными ру-ками.
В далеком Бейруте.
Его тело, поникнув, подрагивало на мягком автобусном сиде-нии.
В далеком Бейруте.
Но дух его метался по Ашкелонской больнице, от Хаи к вра-чу, от врача к маме Риве, от мамы Ривы к двоюродному брату Хаиму.
Хая бросилась к телефону-автомату.
Моисей подставил руки. Но так и не смог принять даже на мгновение младенца, чтобы ей было легче набирать на усколь-зающем от пальца диске заветные цифры. Его сына принял на руки Хаим.
– Алло! Алло! – скороговоркой произносила Хая. – Скорая помощь? Скорая, скорей, сюда! Адрес? Ах, да – адрес! Записы-вайте! Ашкелонская городская больница! Родильное отделение!
И тут младенец, будто отказываясь от медицинской помощи, самостоятельно подал голос. Пронзительный и сильный – голос человека, вернувшегося к жизни. Почему «вернувшегося к жиз-ни»? Потому что Моисею показалось, что это был его голос…
– Живи, малыш! – сказал он тихо, зная, что его никто уже не услышит.
…В Израиле стояло жаркое лето, рекордное по количеству родившихся израильтян.
Жаркое лето достопамятного 1982 года – время затяжной войны в Ливане и бессрочной забастовки врачей.

ПО ОБЕ СТОРОНЫ ОТ ПУЛИ
1
Крутится, крутится, крутится голубая акварель…
Жизнь остановилась за пять минут до двенадцати…
На разбитых коленках судьбы – гнойники…
На закостенелом лице – пулевые пробоины глаз…
Хочется жить, хотя жить уже невозможно. Будущее размыто, прошлое похоронено. Настоящее – пять минут до двенадцати, пулевые пробоины глаз, круговерть голубой акварели.
Миша! Мишаня! Если бы ты знал, как тяжко жить в настоя-щем, когда будущее размыто, прошлое похоронено, и нет ниче-го в порочной связи времен, что могло бы окропить память жи-вой водой.
Передо мной чашка кофе, а в ней, в ее глазуированном боло-те, отражение мертвых моих чувств.
Крутится, крутится, крутится голубая акварель. Твоя аква-рель, Миша. Твой автопортрет с пулевой пробоиной глаз, спи-санный с зеркала – этого зеркала, перед которым сейчас сижу я. Твои голубые тона – холодны. Есть в них небо, но нет в них жизни. Мерзко тебе, Мишаня, там, на фоне замшелых сопок. Мерзнет в руке автомат, зябнет на заиндевелом пальце пер-стень.
Помнишь, ты мне говорил: на перстне миниатюра твоей же-ны. Но нет у меня увеличительного стекла. Наверное, ты изо-бразил свою Таню в самых радостных красках. Но что может дать ей сейчас свечение твоей радости? Даже глаза, и те, должно быть, выцвели у нее, как услышала от меня по телефо-ну, что ты погиб.
Зачем ты погиб, Миша? Не проще ли было упредить выстре-лом смерть? Почему я должен был стрелять за тебя? Чтобы спасать уже свою жизнь?
2
Хорошее дело – патруль! Ночь. Звездная сыпь. И предощу-щение обязательного рассвета.
Но где-то у горизонта крадется скорпионом полночь.
Человек знает все. Только не знает своей пули. Только не знает, кем и когда взведен затвор.
Вот поднимается ствол винтовки. Мушка перебегает с одного сердца на другое. И ей все равно. Как патрону, послушному пружине магазина. Как пальцу на спусковом крючке.
Две живые мишени. Из них на прицеле та, что повыше рос-том, – легче попасть. А мишени, живые мишени, перебрасыва-ются живыми словами, непонятными еще мертвой пуле, еще мертвому затвору, еще мертвому бойку.
Впрочем, что там непонятного?
Ты говорил:
– Да-да, в Доме художников, в Иерусалиме! Там и откроется выставка моих миниатюр. Обещали через две недели. Сейчас отпечатаем пригласительные билеты и…
Мишаня, я стрелял, прикрываясь твоим телом. А может быть, даже Таней – именем, которое кровавыми пузырьками вскипало на твоем рту и, обратясь в пар, облачком, защитным облачком стлалось над моим автоматом.
Не знаю, кто спас меня – ты ли своим беспомощным телом, впитывающим предназначенную мне смерть, или эта туманная обволочь, рожденная именем любимой тобой женщины.
Я вроде бы жив…
Жив еще…
Потом поеду в Иерусалим. Хоронить тебя там, где должна была состояться твоя первая персональная выставка. И вновь мне быть мертвым. Что я скажу твоей Тане?
«Мишаня прикрыл меня своей грудью»?
«Ты спасла меня своим именем»?
Что я скажу?
Разве что – «он просил передать…»
И отдам ей твою последнюю акварель.
Отдам перстень.
«На нем твой портрет, Таня. Махонький, как слеза…»
3
Въедливый, омывающий сердце туман пасется над Самари-ей. Роняет в дрожи росу на траву, гасит звуки. Он вечен, как и эти мохнатые сопки, как щербатые, солнцем побитые камни, как одинокий верблюд, стискивающий меж горбов древнего бедуи-на. Старцу за тысячу лет, как и снулой мухе на его носу. Они тихо дремлют, не беспокоя друг друга и вечность, которая сонно ложится под ноги двугорбого покорителя пустыни.
Мне бы тоже так слепо дремать. Но я за колючей проволокой. За мной – военная база, напичканная какими-то, подстать выс-шей тайне, секретами. И мне рвать предрассветную тишь:
– Эй, стой! Пароль?!
Но какой пароль у вечности?
Жизнь? Смерть?
И способна ли человеческая, пусть даже крытая изнутри не-ржавеющим железом глотка перекричать зыбучий туман Сама-рии?
Кочевник времен – верблюд – отфыркивается в глубине со-пок. Мне чудится: он губасто выкатывает слюну и – харк! – с презрением на окрик, на досадный звуковой барьер, перекры-вающий незыблемые его горизонты. И мерно, не меняя разме-ренной поступи, откатывается в свою вечность – мимо и мимо меня, мимо и мимо охраняемых мною ворот, спиралей проволо-ки с взращенными за нею секретами, нужными ему, как мне его излюбленные колючки от местного саксаула.
Мы поделили колючку. Ему – его. Мне – моя.
Мои псы нервно переругиваются. Оскорбленные верблюжьей невозмутимостью, гавкают-гавкают. Гребут вдоль цепи, чтобы уже не голосом, чтобы уже скрежетом ржавого металла дойти до бедуина, разорвать прилипчивую его дремоту, смахнуть с его носа муху, такую вроде бы пугливую у нас на базе.
4
Пес – рыжий, с вислыми ушами дворняжки – кладет мне на плечо свои лапы. Дрожь его лап отзывается дрожью на моем автомате американского производства М-16.
Туман. Поганая сырость. Знобит. И солнце огромным глазом слезится на закраине неба. И ветер, промозглый живчик, колю-чей проволокой прорезается к нему сквозь белесую стынь.
Подана машина.
Облезлый джип с водителем – восточным человеком Рами, полным каких-то въедливых соков, как тронутый матовой пыль-цой виноград.
Вчера на стрельбище, когда ради баловства бьют по кон-сервным банкам, он чуть было не угробил нашего лейтенанта Ури. У парня отказал автомат, и он повернул самострельный ствол «Узи» к командиру базы:
– Дура! Не стреляет!
Ури инстинктивно, рывком отвел от груди погибельное ору-жие, и распоротое выстрелами небо обронило на землю двух голубей.
Поди догадайся теперь, не откажет ли в убойный момент у водителя и старенький, маразматически кряхтящий джип?
5
О чем говорят резервисты-попутчики, не связанные ни «по-литикой», ни «биржевым крахом», ни премьерой театра «Хан»? Они говорят о «бабах», неких двуногих существах, смазливых, похотливых, жадных до мужской ласки, как клоп до человечьей крови.
Мужчины – эти бывшие мальчики, постигшие таинство перво-го поцелуя в темном подъезде с разбитой лампочкой, – будут говорить о «бабах» даже у Бога за пазухой. А уж если они не у Бога за пазухой, да к тому же в солдатской форме, то им – о «бабах» – сам Бог велел.
У каждого мужчины (в израильской армии) должно быть – про запас, на случай дальней дороги – донжуанское прошлое. Рами – человек восточный, он не слышал о Дон Жуане даже после рождения второго ребенка. Но о «бабах» он все распрекрасно знал. Правда, видел в них не «баб», а соседских девчонок, ко-торых до пятнадцати лет надо было манить «арктиком» – моро-женым на палочке, а после – пальчиком, обмотанным для при-личия шекелевой ассигнацией.
И это его «видение» представляло мне какой-то плоский мир, где ожидание уступало мановению пальца, а от эмоционального взрыва не оставалось в закоулках памяти ничего – даже мелких чувств.
И сейчас, сколько Рами не пылил мне мозги своими блуж-дающими сновидениями, не мог – да и откуда? – выхватить ни одного, равного моему.
Где он найдет эту просветленность глаз с преждевременной, ухватившей все слезой?
Эту закостенелость руки с дымящейся чашкой кофе?
Этот скульптурно-мертвый поворот головы?
Эту скользкую тишину, по которой катишься, катишься в не-поправимость?

6
– Слушай, друг-маэстро, – сказал мне Рами, когда мы въе-хали в иерусалимский район Катамон, следом за которым на-чиналось мое Гило, где в незапамятные времена будущий царь Давид, а тогда вифлиемский пастушок пас своих коз. – Сделай одолжение, дай мне сотенку шекелей. Верну – не за-буду.
Я посмотрел на него: в глазах кобелиная «чумливость», на лице блудливая улыбка.
Рами надавил на клаксон и, не сомневаясь в моей кредито-способности, протянул руку за платежеспособной бумаженцией.
– Вон там ждут, – поспешно добавил он, видя, как из приме-ченного мною окошка выглянула рожица с барашковыми завит-ками волос и приветливо кивнула ему. – Я мигом. Должок верну и назад.
Ждал я шофера недолго.
– Ну, друг-маэстро?
– Что?
– Ты готов?
А в глазах у него уже никакой кобелиной «чумливости», тоска собачья в его глазах.
– Я готов.
– Курс на Гило, – выдохнул Рами, и затих, ожидая от меня ка-ких-то знаковых слов.
Но каких слов? Что ему сказать? Мишани больше нет. И го-ворить мне об этом не с ним, а с Таней.
– Поехали! – сказал я.
Солнце огромным глазом светится на закраине неба. В той точке, где оно касается земли, ждет меня Таня. Я расскажу, как погиб ее муж, передам акварель и перстень с миниатюрой. И мне станет легче…
Легче ли мне станет? Не знаю…
Страшный неживой голос Тани, с резким телефонно-русским акцентом, все еще давит меня.
СОЛОМОНОВЫ ПРУДЫ
На Соломоновых прудах в полночь появилась блестящая по всем внешним признакам пара – мужчина и женщина. Но кто из них мужчина, кто женщина – не понять. Волосы вразлет, брюки навыпуск, душа – в разворот земного шара. А вокруг – голоса. Живые, и должно быть, сладкие. Живые потому, что небо зана-весили коршуны и обогатили его звуковое содержание клекотом. А сладкие… По той простой причине, что на разумной видимо-сти под ними роились пчелы, прибывшие к травам-муравам за медом.
Коршуны налетели на пчел, поклевали их до сытости, верные животным потребностям своего организма, и удалились в неве-домое пространство, зоопарком не забронированное. И тем са-мым снова перевели наше внимание на высвобожденных из за-бытья мужчину и женщину, блестящую по всем внешним при-знакам пару, появившуюся в полночь на Соломоновых прудах.
– Ты меня любишь? – спросил мужчина.
– Да, – ответила женщина.
– Тогда пойдем со мной.
И они пошли. Не по траве, не по асфальтированной дорожке. По воде.
Фантастика? Какая вода, когда Соломоновы пруды уже тыся-чу лет как высохли?
Согласен, пруды высохли, но вода была. Живая вода, кото-рая натекает в древние бассейны всего раз в столетие, чтобы вернуть к жизни влюбленных былых времен, разлученных, как Ромео и Джульетта, по воле неподвластных им обстоятельств.
– Ты меня любишь? – повторил мужчина.
– Да, – повторила женщина.
Не будем им мешать. Пусть идут по живой воде и думают, что они еще живы и все еще впереди.

МОЕ ВЕЧНОЕ КЛАДБИЩЕ

Кладбище себе не выбирают. Как и Родину.
Мое кладбище не знает пределов. Бескрайнее, раскинулось оно от горизонта до горизонта. По лесам, полям, городам и се-лам. Везде, где жили евреи.
Оно в Испании и Германии.
В России и Украине.
В США и Латвии.
В древнем и современном Израиле.
Мое вечное кладбище строилось из века в век – по единому, замышленному в неизбывном далеке проекту. Кем? Это мне не ведомо. Но зачастую стараниями тех людей, для которых ком-плекс кладбищенской архитектуры представляет собой одну бе-зымянную могилу. Амалеками всех мастей, наследниками Ама-на и Торквемады.
Мое вечное кладбище хранит не только выбеленные време-нем кости предков, но и воспоминания каждого из них – раввина и ремесленника, поэта, артиста, художника, музыканта. Оно по-дарило мне восприятие жизни и времени, осознание собствен-ного «я», понимание счастья, любви, предназначения.
Мое вечное кладбище не мертво.
Путешествуя по нему, как по времени, я вижу не привидения – людей, предков моих, и себя прежнего, ступающего по заме-тенной аллейке ко мне нынешнему – к своему, так сказать, бу-дущему, ступающего с некоторой опаской и недоумением: неу-жели этот, едва проглядывающий в туманной полумгле, седобо-родый человек – он?
Грядущее – в потемках. Не то что прошлое: оно всегда осве-щено, хотя подсветка постоянно меняется. Поэтому былое вос-принимается каждый раз по-иному. И дело не столько в возрас-те, сколько в неуловимо-изменчивой точке зрения, вроде бы ка-ждый раз незыблемой и верной.
Выстрой ныне все эти точки зрения по ранжиру, выйдет мно-гозначительное многоточие, иначе говоря – недосказанность.
Доскажем ли?
Я попробую...

ГРОБНИЦА ИОСИФА

Зорная полоса света подкрашивает подошедшие к гробнице Иосифа автобусы. Их желтые номера отливают цветом нашей крови. Я не оговорился: из сотен шхемских жителей, садящихся сейчас в кожаные кресла, можно выискать и террористов-самоубийц, направленных на задание. Выискать можно, но как?
Неиссякаемой колонной идут они по грунтовой дороге, боль-шинство с разрешением на работу. Перед посадкой просматри-вают их документы. Юнцов, не перешагнувших возрастной барьер, отгоняют в сторону. Нас когда-то не пускали на фильмы «до шестнадцати лет». Их – до определенного возраста – не пускают в Израиль. По версии специалистов, это «взрывоопас-ный» контингент. Но израильские специалисты – канцеляристы-кабинетчики.
Постоять бы им на нашем посту, понаблюдать за шествием работного люда в Израиль, увидеть вблизи эти злые глаза, эти грозящие нам, охранникам древней могилы, кулаки или раздво-енные в знак победы-виктории пальцы. Насмотришься такого, всех запишешь в террористы, не исключая и себя самого. Но с самим собой, пожалуй, разберешься. Знаешь себя с детства, и все свои побуждения знаешь. А поди разберись с этим пацаном – Мухаммедом из деревни Аль-Фара. Мать у него, по жалостли-вому сказу, смертельно больна. Разрешения на работу нет. Но быть ему в Тель-Авиве надо непременно. Там в аптеке он при-обретет нужные лекарства, здесь в Шхеме их не сыскать. А если он не спасет свою мать, то за себя не отвечает. Но при чем тут мой сослуживец Мишаня? Не Мишане решать: кому ехать в Тель-Авив, кому оставаться в Шхеме. Он, Мишаня, стоит у вхо-да в Кевер Йосеф – Гробницу Иосифа, интеллигентным видом привлекает обиженых да недовольных. Вот и Мухаммеда этого притянул, вертит в руках его удостоверение личности, ходатай-ствует перед командиром автобусного маршрута.  
– Шломо, возьми парня. Чего тебе? Глядишь, жизнь человеку спасешь.
– Не морочь мне голову, Моше! Не покупайся на их штучки. Он тебе показывал больничный лист своей матери?
– Рецепт.
– Ты врач, Моше?
– Я искусствовед.
– Ну и разбирайся в своих картинах. А в их воровскую науку не лезь. Голову оторвут.
– Я же помочь хочу.
– Им это невдомек. Для них ты засветился этим своим чело-вечьим расположением. Ты им запомнился. И если что не так, претензии к тебе. За участие. У него ломка, не сечешь? Ему уко-лоться пора, а не маму спасать. Понятно?
– Нет, Шломо, эта математика не по моему разуму.
– Тогда успокойся и отойди на свою территорию, за ворота.
Мишаня, пожав плечами, передал Мухаммеду его удостове-рение и вернулся ко мне за ограждение.
А Шломо, крикнув арабу: «Не положено!», отогнал его от ав-тобуса.
Чтобы предотвратить бессмысленные разборки с Мухамме-дом из деревни Аль-Фара, я замкнул ворота на ключ и повлек Мишаню к приземистому зданию Гробницы. Мы спустились по ступенькам и уселись на каменный пол у дверного проема, при-слоняясь спиной к холодному и гладкому камню стены.
Отсюда, снизу, Шхем просматривался по касательной мно-жеством светлячков. Они взбирались в темноте как бы на ощупь. И все выше и выше, по неразличимому взгорью и оттого таинственному.
На самой верхотуре, где небо сливалось с островерхой ан-тенной, попыхивал маячок аэрослужбы. Там располагалась на-ша военная база, с которой, как поговаривали, просматривался весь ближневосточный регион, со всеми его взлетными и поса-дочными полосами, с взмывающими ввысь и садящимися на землю самолетами.
Мишаня недовольно бубнил что-то себе под нос, без выпле-ска наружу душевного расстройства. Не то, чтобы он искренне скорбел за изгнанного из автобуса палестинца, но по его пред-ставлениям все это обставлять следует как-то иначе, человеч-нее что ли, без криков и ожесточенного пиханья.  
– От нас ведь зависит, как они относятся к Израилю, – вы-рвалось из него, когда он разжег в ковшике ладоней спичку и закурил сигарету, любимый им «Тайм».
– От нас ничего не зависит, – сказал я угрюмо.
– Получается, они запрограммированы, да? На ненависть?
– Эх, Мишаня... Ты никогда не жил в национальной республике. Как ни изображай себя хорошим, но если ты с оружием к ним при-шел и при этом рядишься в благодетели с пряником, быть тебе...
– Врагом?
– Врагом... Оккупантом... А детям твоим – эмигрантами.
– Меня умиляют, – сказал Мишаня, стряхивая пепел на плит-ку пола, – умиляют бывшие советские люди. С извечными их ссылками на Господа. В синагогу их силком не вытащить. А как о приоритетах, кому принадлежит эта земля, так сразу к заветам Всевышнего, будто присутствовали при даровании Торы.
– Евреи присутствовали.
– Да какие мы евреи? Кипу не носим. Субботу не соблюдаем. Израильтяне, скорее, мы, как и арабы, живущие здесь. А не ев-реи. Евреи – это понятие религиозное.
– И генетическое, Мишаня. Допустим, мы евреи генетиче-ские. Это даже более надежно, чем «хозер ба тшува» – новооб-ращенный. Им может стать любой, и русский, и китаец, и фран-цуз. Было бы желание. А не желание, так приказ. Представь се-бе, арабы по секретной наводке муфтия хором повалили в ев-реи. Надели ермолки, цицот, лапсердаки. И без всяких военных действий, просто интенсивным размножением, вытеснят нас из страны. А кого – нас? По их представлениям, неверных. Мы ведь не евреи, если не ходим в синагогу.
– К тому времени мы выпадем уже в осадок истории, – груст-но усмехнулся Мишаня.
– Никуда мы не выпадем! – загорячился я. – В галуте вы-жили. Выживем и здесь. Главное, чтобы арабы не пошли в евреи.
– Выходит, нам надо опередить арабов. И пока они не доду-мались, самим идти в евреи.
– Самим.
– Культурка нас заела. Нет, чтобы бить поклоны на сон гря-дущий, сидим у мольберта, молимся на палитру.
– На поллитра! – добавил я.
– И на поллитра, – согласился Мишаня. Вдруг он остановил-ся, задумчиво посмотрел по сторонам и тихо произнес: – А зна-ешь что... – Затем, кряхтя, поднялся на ноги. Шагнул к двери в усыпальницу. – Пойдем... посмотрим... долг отдадим. А то при-скачут туристы, и опять не поглядим – не пощупаем.
По отглаженным паломниками ступенькам мы спустились в залу, прохладную в любое время суток. Величиной не менее двадцати пяти квадратных метров. Пол выложен плиткой. Сар-кофаг на десятисантиметровом постаменте в центре.
Невольно представляется: там, за толщью камня, на дне массивного гроба, нетленная оболочка Иосифа Прекрасного, повелителя, по сути возможностей, древнего Египта, а, следо-вательно, и всего сопредельного с ним мира. И вот сегодня, бездну лет спустя, когда ученые научились клонировать живые организмы, мы можем стать свидетелями восстановления при-жизненного облика нашего патриарха. Не надо патетики, пусть не его самого, пусть некоего человеческого создания, внешне от него не отличимого.
Наверное, когда-нибудь это произойдет. И поднимутся в пря-мом смысле из праха наши предки. В пещере Махпела – Авраам и Сара, Ицхак, Яаков с женами. А также похороненный рядом с ними плотник Иосиф, муж Марии, матери Иисуса Христа. В Хев-роне, напротив Махпелы, у туннельного входа в Касбу, – Иошуа бин Нун. Здесь, в Шхеме, – Иосиф. Поднимутся, но нет, не за-тем, чтобы вновь пророчествовать, бунтовать, клясть отступни-ков веры и повести народ вместо Мессии от победы к победе. Их устроит, полагаю, и более скромная роль. На бескрайней нашей ниве сплошной безработицы. Чем плохо быть просто на-глядным пособием в музее еврейской истории? Оскорбительно? О, нет! Это истинным Патриархам оскорбительно даже поду-мать о таком надругательстве над их иссохшими костями.
Но что истинным тошно, то нашим современникам, детям ли-хой девальвации шекеля, доллара, рубля – прибыльная халява. Кто – укажите пальцем – откажется от приятно оплачиваемой работы, весь смысл которой – ничего не делать и при этом нико-гда не бояться увольнения. Изображай из себя предка, ходи, закутанный в покрывало, по музею, раздавай автографы. И не забывай в нужный день заглядывать в банк. За зарплатой. Ни-кто тебя дармоедом не назовет. Никто не тронет. Даже ради су-венира. Будешь ты в реестрах значиться как «оберегаемый го-сударством одушевленный экспонат». И приставят к тебе часо-вого, как к знамени. Резервиста-милуимника с винтарем, замо-роченного сокращением бюджета и увольнениями. Допустим, Мишаню...
Нет, Мишаня не годится. Он в момент обнаружит тысячу не-соответствий, все-таки искусствовед. Левку Ециса – в самый раз. Ему один черт – что мумию грудью от варягов защищать, что на грудь принять с живым человеком, хоть и зовись он Ав-раам Авину – Наш Отец Авраам.
Внезапно мои размышления продуло речитативом молитвы. Кто это? – повернул я голову. Мишаня? У саркофага, размерен-но покачиваясь взад-вперед и прикрывая глаза правой (по предписанию) ладонью, обращался он к Всевышнему: «Шма, Исраэль! – Слушай, Израиль!».
– Шма, Исраэль! Ѓа-Шем Элохейну, Ѓа-Шем эхад.
Ритмическая вибрация слов непроизвольно ввела и меня в состояние единения с небесами. Опустив на глаза руку и мягко перекатываясь с каблуков на мыски солдатских ботинок, я ше-потом вторил товарищу своему по оружию и молитве.
«ВЕАЃАВТА ЭТ А-ДО-НАЙ Э-ЛО-ЃЕХА БЕХОЛЬ ЛЕВАВХА, УВХОЛЬ НАФШЕХА, УВХОЛЬ МЕОДЕХА...»
«И возлюби Господа, Бога твоего, всем сердцем, и всей ду-шой твоей, и всем достоянием твоим. И будут слова эти, кото-рые Я заповедую тебе сегодня, на сердце твоем...»
– Будем пить? – послышалось сзади.
Это Махмуд – определил я в уме, различив летучие шаги по ступенькам сына арабского смотрителя Гробницы, заразившегося у «русских солдат» пристрастием к сорокаградусным напиткам,
– Не здесь! – махнул рукой Мишаня назойливому собутыльнику.
– Будем? – повторил тот, вытаскивая из кармана бутылку. Подмигнул по-приятельски, щелкнул себя по горлу: мол, свой в доску. Открутил металлический колпачок, разлил по пластико-вым стопарям, чокнулся со мной и, опрокинув свою порцию, по-спешно, но с налетом артистизма понюхал рукав пиджака.
Вот подлец, перенял повадки у каких-то динозавров, обучив-ших его этикету дворового бомонда. И горд собой, полиглот-самородок, преуспел!  
– Ступай к воротам, – сказал я Махмуду. – Туристы приехали.
Бело-голубой автобус фирмы «Вольво» подрулил к гробнице Иосифа. Водитель нетерпеливо надавил на клаксон. Створки дверей разъехались гармошкой. Американские туристы – муж-чины и женщины среднего и пожилого возраста, некоторые с магендовидами или позолоченными крестиками на груди – спус-кались на землю, выстраивались в очередь. И все это с насто-роженностью рисковых людей, готовых к внезапному нападе-нию. Было нечто умильно-трогательное в их опасливых взгля-дах, напряженных позах, частых поворотах головы при резком движении кого-либо из соседей. Судя по всему, они спрогнози-рованы на любой поворот событий. Но как бы там ни сложился расклад судьбы, свыше их сил было попрощаться со Святой Землей, не посетив могилу одного из самых прославленных патриархов еврейского народа.  
По одному, не толкаясь, входили они на огороженную штыко-вым забором территорию захоронения, без напоминания, пре-дупрежденные заранее, предъявляли бывшему рижанину Левке Ецису сумки и целлофановые мешки на досмотр.
– Проходи, проходи, драугс (друг), – серьезно проговаривал он, дурачась в душе, русско-латышские слова в тесной компа-нии с ивритскими. – Лехи-лехи, по ло киркас, аваль... Иди-иди, здесь не цирк, но...
– Тистом эт а-пэ! (Закрой свой рот!) – прикрикнул на него Мишаня, выйдя из усыпальницы, весь еще во власти молитвы. – Маком кодеш! (Святое место!)
– Так тошно! – откликнулся, не обретая внутренней ответст-венности, поддатый с утра брадобрей Левка Ецис.
Иностранные гости вежливо улыбались. Они воспринимали заморскую речь с уважением, как возрожденный из небытия ив-рит, родной по звучанию и сокровенному смыслу для пророков и царей древнего Иудейского царства. При разгуле фантазии им могло представиться, что такими необъяснимо красивыми сло-вами «тистом эт а-пэ!», «по ло киркас», «лехи-лехи...» – «закрой свой рот!», «здесь не цирк», «иди-иди..» Соломон-мудрый обольщал юную Суламифь.
Представиться в воображении им могло что угодно. А в обы-денной суете жизни, у спуска в подземное прибежище Иосифа, им представлялся... с протянутой рукой... Махмуд, дальний по-томок египетского Сфинкса. По его лицу, отмеченному косогла-зием и похмельным синдромом, блуждало загадочное выраже-ние, свойственное швейцарам: не дашь в лапу – не пропущу!
И в лапу ему давали, не осмеливаясь противостоять магне-тизму смотрителя гробницы. В правую лапу давали... Доллар за долларом... А из левой лапы брали... Свечку за свечкой... И спускались к саркофагу.

Вместо послесловия

Разрушена могила патриарха Йосефа

Премьер-министр Израиля Ариэль Шарон и министр обо-роны Шауль Мофаз подтвердили факт полного разрушения арабами могилы патриарха Йосефа, расположенной в Шхеме.
На прошлой неделе могилу посетила высокопоставлен-ная делегация ЦАХАЛа во главе с главным военным равви-ном бригадным генералом Исраэлем Вайсом. В этой связи Натан Щаранский заявил о необходимости широко обнаро-довать фотографии могилы, свидетельствующие о мас-штабе вандализма, проявленного арабами по отношению к одной из главных святынь иудаизма.
                                                     газета “Время”, Израиль, четверг, 27.02.2003

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера