Эмиль Сокольский

Михаил Окунь, «Средь химер». Стихотворения. — Гельзенкирхен, 2011



Светлая, едва наметившаяся печаль — или приглушенная радость, тихая восторженность живет в давних, гармоничных стихах поэта? В них пробегают отзвуки, отблески будто бы остановившегося, затихшего прошлого, — и вот тишина этого прошлого переходит в настоящее, автор удерживает ее, окружает невидимой оградой, сохраняет в памяти навсегда.

Откроешь двери — за порогом
Весь мир как будто из стекла:
Поселок, сосны и дорога,
Что среди сосен пролегла.

А там, у берега залива,
Припай белеет ледяной.
В него залив стучит лениво
Едва заметною волной.

В этих летучих, можно сказать, почти беспечных строках нет торопливости, нет эмоционального всплеска; автор словно видит сон, в котором, как бы физически отсутствуя, он обращается в зрение, и не детали ему важны, а всего лишь немногое, самодостаточное, главное: дорога среди сосен, ленивые волны залива; а бросишь взгляд вдаль — «И вдруг по контурам знакомым / Сквозь дымку узнаешь Кронштадт…»
В окуневских стихах ничего не происходит. Прибалтийский природный фон; соотнесенная с ним фигура автора, который задумчиво вспоминает о том, что его связывало с незабываемыми местами… Причем она не в центре этого фона, а где-то в стороне, в уголке, в закутке. Речь автора чуть слышна, он  о т с у т с т в у е т  в настоящем, почти чужд прошлому: потому что его прошлое — призрачно:

Вот и опять каменистая эта земля…
Все валуны у дорог, у полей, да холмы.
Нам ли с тобою не памятны эти края?
Только тогда — мне подумалось — были не мы…

Пренебрежение метафорами, немудреная, скупая речь — и вместе с тем напевная интонация, подвижный стиховой темп; простое перечисление того, что видит поэт, становится одухотворенным пейзажем, слегка взволнованным настроением, состоянием души — чуткой, меланхолически настроенной:

В этом озере зеркальном
Отразился белый свет:
Небо, островок недальний,
Лодка и велосипед.
<…>
Только мы не ждали чуда.
Солнце скрылось, лес молчал.
Позабылся, как причуда,
Сгнивший заживо причал

Такой несколько отстраненный, петербургски сдержанный тон характерен для Михаила Окуня, взявшего, кажется, приглушенную ноту раз и навсегда, чтобы не нагружать стих излишним драматизмом (о душевном подъеме речи нет: веселое расположение духа поэту не свойственно). А поводов для радости Окунь действительно не находит: прошлое, которое еще совсем недавно воспринималось романтически-грустным, — со временем становится тягостным, угнетающим; вот-вот накатит тоска, подступит боль. Отчего? От осознания того, что все на свете преходяще, все безвозвратно, беспощадно-мгновенно. Загаданное не сбылось; ничего хорошего не ждешь и впереди… Поэтическое восприятие мира не выдерживает «напора жесткой прозы» — досадной, искусственной, подминающей под себя жизнь настоящую, истинную, которая на самом деле должна бы восприниматься как волшебство. Отсюда — невозможность петь «золотым» или «серебряным» голосом, только — трудно дающимся «медным».
Да, звучание стиха Окуня в девяностые годы сильно меняется, в них трудно отыскать «легкое дыхание» и умиротворенность.
Оговорюсь: однако и не об отчаянии его стихи. В них скорее — горечь уныния, невозможность забыться в воспоминаниях о прекрасных мгновениях жизни, о дорогих сердцу местах; память поэта — не что иное как источник тоски:

Порой мне чудится шум комаровских сосен…
И хоть унынье грех, пусть так, а между тем
Я день перетерплю, но вечер мне несносен,
И быть не хочется ни с кем.

С переездом в Германию (в 2002 году) тоска обостряется; явны переклички с Георгием Ивановым: отсутствие надежд и желаний, воли к радости, ощущение, по сути, прожитости жизни (она обратилась теперь в «форму новую неволи»), а если какие перемены и возможны, то лишь — к худшему («Неужто катастрофы ждать? — / Должно быть, катастрофы»). Становится обременительным даже общество самого себя:

В том я больше не вижу резона,
Чтоб вокруг никого не любя,
Средь пожухлых осенних газонов
Целиком погружаться в себя.

Что ты знаешь, любитель безделиц,
Драгоценных мгновений транжир,
Чахлых скверов извечный сиделец,
Электричек пустых пассажир?

Из поэзии Окуня окончательно уходят вдохновенные, не омраченные раздумьями мотивы, навеянные воспоминаниями о любимых с детства пейзажах, природа лишается романтики; смена времен года для него — метафора стремительно уходящей жизни.

Закончилось лето. У рыжей горы
Всю ночь до утра полыхали костры.

И за горизонт улетали холмы
Со скоростью света, со скоростью тьмы…

Более того, вместить окружающую его красоту поэту не по силам; он способен воспринимать ее скорее как насмешливый намек на зыбкость человеческого существования:

Корабельных сосен колоннада,
Елей снеговые терема…
Этих бы красивостей не надо —
И без них понятно, что зима <…>

Теряя жизненную силу в себе, поэт обретает ее в искреннем стихе, пусть и устало проговариваемом. Тут уж не до позы, не до красивостей, не до заботы о «мастерстве»; каждое стихотворение — словно свободный вдох — и свободный выдох, — при полной невозможности многоговорения. Чтобы высказаться, Михаилу Окуню достаточно, как правило, восьми — шестнадцати строк; продолжать нет необходимости, нет смысла: иначе пойдет уже «сочинительство». Стихотворения-реплики Окуня — нашедшая единственно нужные слова мысль, — мысль, не требующая развития, — в противном случае ей бы грозило быть облаченной в одежду банальности. Да и какое тут сочинительство, если поэта все время преследует «мучительная музыка» Ленинграда-Петербурга; если с тупой, томящей ностальгией он вспоминает праздник в одном из городских парков, подаренный «администрацией районной»: петарды, чан с пуншем, надрывный бард и даже местные бляди (почему-то поэт так настаивает на последних: упомянуты дважды; может, немецкие — на порядок ниже?); если душа его мысленно блуждает в родном городе; если, слыша здесь, на чужбине, иноязычную речь, он чувствует себя «оплеванным»; и если, пытаясь преобразить свое инерционное существование, он задумчиво принимает «сто грамм, потом еще…», — тогда

И дневная отойдет запарка.
Лучше ничего не будет, нет,
Чем, откинувшись на лавке парка,
Замедлять движение планет.

Да, опустошенность, упадок душевных сил, рутина, — в общем, жизнь, «как в дурном анекдоте», — из всего этого складывается настроение стихов Михаила Окуня. Однако сами стихи не создают ощущения тоски и бессилия. Написанные в строгих классических традициях (автор не позволяет себе шатания размера, ритмического сбоя, приблизительных рифм), стихи эти неизменно живые; и даже строки, простые до тривиальности, подчиняются общему эмоциональному состоянию поэта, позволяющего себе намеренную опрощенность высказывания, тем самым предельно разрушая дистанцию «автор — лирический герой». У Окуня нет случайных — или, если сказать по-другому, «лишних» стихотворений: он пишет главным образом об одном и том же, но всегда — не одинаково, под разным углом зрения (даже если «разница» порой не вполне заметна). Угрюмой иронией, кое-где полуспрятанным юмором он, безусловно, говорит свое «нет» чрезмерной серьезности, подавленности и безволию. Окунь — все-таки на стороне Красоты, все-таки ищет ее — и она являет ему себя.

И нет ни воли, ни покоя,
Ни мимолетного лица…
Скажи, но что там золотое
Мерещится мне без конца? —
Играет, бьет последним блеском,
Скрывается среди дерев,
Стремится к дальним перелескам
И пропадает, умерев…

Пропадает, но ведь — мерещится, играет, блестит. И без конца. Значит, мир, несмотря ни на что, прекрасен. Михаил Окунь это видит. И продолжает писать стихи. Золотое никуда не ушло.

К списку номеров журнала «ДЕТИ РА» | К содержанию номера