Игорь Сахновский

Только летать… Стихотворения


Птица

Ночь. Перелет. Прогон.
Там впереди прокорм.
— Брось ты меня, вожак.
Я не умею так.

Вот уже верность мою
в снежном дыму не видать.
Вам бы только на юг,
мне бы только летать.

Только бы не забыть
мне о гнезде пустом.
И на лету застыть
перекидным мостом.

***

Покорная ореховая прядь,
на сквозняке — бездумно молодая.
Кто любит, тот боится потерять,
пусть даже и ничем не обладая.

Вчера был день закрученный и душный.
Сегодня, надышавшись влаги всласть,
о завитках забыла, развилась
и стала вдруг прямой и непослушной,

и некому со лба ее убрать,
и полночь коммунальная пустует.
Кто любит, тот боится потерять.
От засухи сгорал — на воду дует.

Скажи ему, что изучить пора,
как выглядит старинная игра:
то горячей, то холодно опять,
влажней — прохладней,
вспыльчивее — суше.

Он смотрит мимо, затыкает уши —
не знать бы это все, забыть, заспать!
Когда невольно потрясает душу
покорная ореховая прядь.

Теперь пойми, какого он рожна
пытает своенравную погоду:
— Отдай мне одинокую свободу,
которая мне больше не нужна!



***

Когда мы пили растворимый кофе,
он мне сказал, поглядывая косо,
что жить всегда любил без философий,
хоть я ему не задавал вопроса.

Потом достал баян из шифоньера
и, проявляя творческую нервность,
спел для души (а может, для примера),
что “есть на свете и мужская верность”.

И подтвердил, с плеча баян снимая,
что жизнь всегда любил на самом деле.
А со стены внимательно глядели
Высоцкий, Пугачева и Даная.

Так жизнь любил...
Включая телевизор,
он вдруг признал: “А ты хороший парень,
похож на моего соседа снизу”.
И я был бесконечно благодарен.

Он пояснял мне телепередачу:
весь мир трясет, как падающий “боинг”.
И я не мог бы выразить иначе.
Он правду говорил за нас обоих.

Что жизнь любил (в прошедшем почему-то,
в ушедшем времени),
твердил как заведенный.
Он собеседник был непревзойденный.
Но в голосе уже сквозила смута.

И он сказал: “Я, кажется, попался.
Семья и долг меня сживут со свету.
Так жизнь любил и смерти так боялся,
что не успел понять ни ту, ни эту”.

***

Опять на исходе исхоженных суток
зачем ты, душа, доверяешься звуку
и тянешь себя сквозь скупой промежуток,
как тянут на волю затекшую руку?

Высокое небо стремится к сниженью,
а самая певчая правда — к ответу.
И время пылает сквозным протяженьем.
И все уже есть, и души уже нету.

Но возраст ведет к неизбывному кругу,
но звезды теплеют, и это, наверно,
другая душа принимает на веру
мою. И себя простирает, как руку,
скрывая в горсти
непомерную меру.

***

Глазеть на глухонемого Мулю, стучащего в домино,
мы бегали, как в бесплатное на агитплощадке кино.
На остренькое личико и черный наждачный кадык
накатывали спазмы-вычерки, и он угрожал: “дык-мык!”
Нас прогоняла жена его, красная, в толстых очках,
но мы подглядеть успевали, оставшиеся в дурачках,
с каким размашисто-резким упреком он уходил домой.
Жене всю жизнь было не с кем
судачить — было с кем стать немой.

Если чем-то я был перекормлен в детстве, так это Шопеном —
духовым, с тарелками и с тем ужасом постепенным,
когда из-за перхотных спин плывет желтизна, бумажка на лбу,
красно-черный сатин. И вот —
кто-то лежа ведет всю толпу.

И в самом хвосте процессии непременно Муля с женой.
И торчит его подбородок, стращая щетиной ржаной.
Он наследник вертлявый каких-то особых траурных прав.
“Опять жиды на халяву пошли”, — выразился домоуправ.

Стоило жить, чтоб 25 лет спустя эти слова понять,
в ночном вагоне до тошноты курить, глаза не суметь поднять.
Шел Шопен, никого не забывший, походкой филерской
по Чкалова (бывшей), по Шкирятова (бывшей), по Медногорской.

Так я и не прильнул ни к кому. Не спросил у беды своей старшей,
как прожить на подножном корму кумачово-сатиновых маршей.
А теперь промолчу наизусть. Сочинители песенки спетой
снова ищут — а я не берусь — оправданья всей музыки этой.

Только разве что — голос ночной, оклик из запредельного быта.
Только разве что Myля немой, на поминках поевший досыта.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера