Пётр Казарновский

Верлибры у Леонида Аронзона




Из более трёхсот стихотворений и поэм Леонида Аронзона, составивших основной корпус его поэтических произведений,  лишь 11 претендуют на то, чтобы называться верлибрами. В подавляющем большинстве текстов поэт придерживается принципов традиционного стихосложения. Именно в его русле были созданы самые прославленные стихотворения Аронзона. Однако уже в раннем творчестве – до 1964 года – поэт ищет, экспериментирует. Предположительно в 1956 г. было создано следующее стихотворение:

Звонок в дверь —
нищий:
— Помогите, сколько можете.
Помог.
И вдруг с ужасом подумал,
что я — не он.

Странным образом этот текст заставляет вспомнить первый рассказ Ремизова, открывающий раздел «Весна-красна» книги «Посолонь» – рассказ «Монашек». Оба текста обнаруживают важное совпадение: неожиданный визит, посещение, приход неизвестного – у Ремизова как будто знакомого («Я тебя где-то видел») монашка, от всех угощений отказывающегося и дарящего хозяину веточку с молодыми листочками; у Аронзона нищего, просящего милостыню и узнанного как бы наоборот: «я – не он». Но тут же и ещё одно принципиальное различие: Ремизов поэтически фиксирует «встречу» – Аронзон сухо констатирует отсутствие оной, даже её невозможность.
Через 10 с лишним лет эта же «ужасная» мысль будет повторена:

суров рождения закон:
и он не я, и я не он!

Но если в раннем тексте ужас – в невозможности получить помощь самому, то теперь эта невозможность обоюдна, более того – ей придан статус закона.
Эти строки – из произведения «Запись бесед», своеобразного цикла, состоящего из 6 частей, 4 из которых – верлибры, но сосуществующие с неожиданными вкраплениями традиционных стихов, как только что приведённые.
Аронзон создаёт текст диалогический, стирая следы диалога. Нужно заметить, что беседа, разговор – культивируемое в кругу поэта времяпрепровождение: ближайшие друзья поэта художник Евгений Михнов-Войтенко и поэт Александр Альтшулер оставили немало действительно ЗАПИСАННЫХ – на магнитофон, а потом расшифрованных – бесед…
Остановимся на «Записи бесед». Созданный в 1969 г. цикл, претендующий на жанровую самостоятельность – беседа (диалог), вобрал в себя множество мотивов, разрабатываемых поэтом на протяжении всего предшествующего творчества. «Запись бесед» – своего рода компендиум. Позволим себе привести следующую аналогию: зрелый Пушкин создает всем хорошо памятное «Вновь я посетил…», в котором неожиданно отказывается от рифмы – получается белый стих. Поэт возвращается в покинутые места, и для него оживает прошлое, память – один из главных двигателей элегического Пушкина – начинает говорить: он видит себя прежнего и подспудно знакомые образы. Это оборачивается откровением о будущем. Но нам важно другое: избрав форму отрывка (начало как с полуслова) и отказавшись от «послушной памяти строгой» (!) рифмы, Пушкин неприкрыто «читает» – почти цитирует – сам себя, тем самым подчёркивая post factum важные обстоятельства своего поэтического мира, укрупняя его черты. Не тот же ли ход у Аронзона?
Но кто с кем беседует? Вербально-коммуникативный метод, долженствующий работать при каждой беседе, при каждом диалоге, нивелируется изнутри, так как цель – получение сведений от одного из участников – не достигается.
На целую череду вопросов, открывающих цикл:

Чем не я этот мокрый сад под фонарем, брошенный кем-то возле черной ограды?
Мне ли забыть, что земля внутри неба, а небо — внутри нас?
И кто подползет под черту, проведенную как приманка?
И кто не спрячется за самого себя, увидев ближнего своего? –

следует мало что проясняющий ответ:

Я, — ОТВЕЧАЕМ МЫ.

Объявленное «желание помешаться» выглядит попыткой справиться – расправиться со своими двойниками, с самой двойственностью произносимого слова:

Сегодня я целый день проходил мимо одного слова.
Сегодня я целый день проходил мимо одного слова.

Или:

и забыл, что я забЫл,
и забыл, чтО я забыл.

Поэт словно «забывает» привычную систему стихосложения, но в какой-то момент ему напоминают – не один ли из его двойников? Отказываясь не только от ритма, рифмы, он пренебрегает и строфикой: каждая строка тяготеет к законченному синтаксическому целому, сколь бы это ни было целое парадоксальным.

На лугу пасутся девочки, позвякивая нашейными звонками.
Где нищий пейзаж осени приподнят старым дождиком, там я ищу пленэр для смерти.
И ем озерную воду, чтобы вкусить неба.
Свистнув реки по имени, я увожу их вместе с пейзажами.
И ем озерную воду, чтобы вкусить неба.
Но как уберечь твою красоту от одиночества?

Здесь принципиальное для аронзоновских верлибров: предложения-строки логически между собой едва ли связаны, так что образуются смысловые лакуны. Само высказывание напоминает описанную поэтом ситуацию: «Колтрейн <…> отбрасывал саксофон и начинал выкрикивать: “Высшая любовь!”, “Высшая любовь!”» Иначе говоря, высказывание содержит отказ от ожидаемого значения. В традиционных стихах подобного поэт себе почти не позволял, правда, прибегая нередко к алогичному, неожиданному. Там связанность предложений и строк ближе, теснее. Из этого напрашивается вывод, что в свободном стихе поэту важно явление поэзии в отрыве от ожидаемых смыслов. Здесь, в формальном расподоблении, он скорее приближается к музыке или – что почти то же – к молчанию.
«Запись бесед» – это и спор, когда участники перестают друг друга слушать. Но участников один, и его растерянность или эйфорию может разделить только Бог:

Я вышел на снег и узнал то, что люди узнают только после их смерти,
и улыбнулся улыбкой внутри другой:
Какое небо! Свет какой!

Этому финалу созвучен финал другого стихотворения, тоже свободного.

Когда наступает утро, тогда наступает утро.
Дерево — это дерево.
       И я в состоянии сада в саду.
Ветер Моцарта (или: вот ветер Моцарта стаю ангелов вспугнул!)
Тебе тихо?
Вот улицы с морями на конце.
Вот боль распускающегося бутона.
Вот я — навсегда я,
я навсегда устал,
мне — тихо.

  Я вернулся из рая в рай.
  Вернулся задумчиво танцевать,
        задумчиво пить,
        задумчиво целовать,
        задумчиво верить,

  я вернулся задумчиво.
В двух шагах от двух шагов
увидел я двойника Бога —

это был мой тройник:
  бык — девочка,
  бык — бабочка,

и мы пригубили друг друга.

Мы пригубляли друг друга,
мы танцевали друг друга,
мы пили друг друга,
пока я говорил:
— Господи,
Ты светишь таким светом,
что я не вижу Тебя!


Помимо того, что это стихотворение рассчитано и на визуальное восприятие, в нём вновь автоцитация. Только «цитируются» уже не мотивы, а самостоятельные образы, вступая в остранённые отношения друг с другом: тавтология и парономазия, алогизм и повторы создают объём и внутренний ритм (не формальный).
И вот ещё один пример верлибра Аронзона:

Вдруг
31-ого
утром
пришел
(явился)
Галецкий
с
пустым мешком,
аккуратно сложенным много раз,
совсем пустым:
Санта Клаус,
уже раздавший дары: а тебе, мол, вот! — ничего,
не ничего не принес, а принес ничего.
Так я прочитал сначала, много раз.
Если даже он не хотел этого эффекта
и вообще забыл (как потом выяснилось), что сегодня канун:
ситуация решила за него.
Но после я сказал ему, что он пришел как
Санта Клаус
с обилием даров: прощаясь, обнял меня прекрасно,
как брат, обнявший брата.
Я давно ждал,
когда он прозреет,
кто я есмь.

Очевидно, что этот текст отличается от предыдущих чётко прослеживаемой фабульностью. К верлибрам его можно отнести исключительно по графическому исполнению. С большим основанием к верлибрам можно было бы причислить такие тексты, как «Ночью пришло письмо от дяди» или «Размышления от десятой ночи сентября» (они не что иное, как стихотворения в прозе). Но поэтическое чутьё, видимо, заставило Аронзона так выполнить текст о Галецком – Санта Клаусе: с помощью друга достигнута самоидентификация – «шуточное» или «на случай» стихотворение незримо ставит если не точку, то уж какой-то знак препинания конца, хотя бы многоточие, в непрерывной «беседе», которая на сей раз проявляется в жесте – братских объятиях. Вспомним первое из цитированных стихотворение – о нищем: какой колоссальный скачок совершен поэтом, вернее – не скачок, а рост, движение из изоляции, отчуждения.
Итак, можно заключить, что в верлибрах Леонид Аронзон особенно активно занят поиском путей самоидентификации, наиболее полного сращения лирического героя с внутренним самоощущением автора. В регулярном стихе Аронзон остается верен классическому в русской традиции представлению о роли поэзии и месте поэта и пишет об этом предельно ясно:

Утратив задушевность слога,
я отношусь к писанью строго
и Бога светлые слова
связую, дабы тронуть Вас
не созерцаньем вечной пытки
иль тяжбы с властью и людьми:
примите си труды мои
как стародавную попытку
витыми тропами стиха,
приняв личину пастуха,
идти туда, где нет погоды,
где только Я передо мной,
внутри поэзии самой
открыть гармонию природы...


Можно сказать, что витые тропы строгого стиха словно ведут поэта в поисках своего «я» в конце жизни к верлибру – стиху свободному, в котором чувствуется раскрепощенность, свобода сводить разные поэтики, быть одновременно серьёзным и инфантильным, смело замещать внешнее внутренним и наоборот. И, как верлибр может прорваться неожиданным ямбом, так эпатирующая образность готова ужиться с вопросом, приглашающим к новой медитации:

Индивидуальный язык, какой он?