Владимир Полетаев

Небо возвращается к земле

 

Читатель журнала “Времена” впервые встречается с именем и творчеством этого высокоодаренного юноши, о жизни которого, к несчастью, приходится говорить в прошедшем времени. Он покончил с собой в 19 лет из-за неразделенной любви... 

 

Из воспоминаний Льва Озерова:

Владимир Полетаев родился 27 августа 1951 года в Саратове в семье Григория Самойловича Гершензона (1920 – 2002) и Надежды Владимировны Полетаевой (1923 – 2013). Выпускник 567-й московской школы, он стал студентом Литературного института имени Горького. Обучался на отделении художественного перевода. Изучал грузинский язык – мечтал перевести многое из грузинских поэтов. Его успехи позволяли с большой надеждой смотреть на его будущее. Он писал оригинальные стихи, и некоторые из них были опубликованы. Погожее утро сулило погожий день...

Грузинская тема нежно и властно вошла в оригинальные стихи Владимира Полетаева. И дело не только в стихах на темы грузинской истории и современности. Дело в погруженности в атмосферу грузинской действительности, в ее культуру. Никто не станет отрицать влияния на Володю русской поэзии. Он много читал, над многим успел поразмыслить. Рано определились его симпатии и антипатии в русской поэзии прошлого и нашего веков. Но при определении мира поэзии Владимира Полетаева явственно проступает его учение у поэтов Грузии. Рано воспринятые, они впечатляюще отразились в слове, русском слове Владимира Полетаева.

Он работал над переводами, как сам говорил, “с любовью к оригиналу и с величайшей почтительностью к моим предшественникам – учителям”.

На одной из дискуссий на филологическом факультете МГУ (год 1968) я его и услышал впервые. Он, десятиклассник, говорил, как мне показалось, ярче, глубже, а главное – более самостоятельно, чем старшие по возрасту студенты и аспиранты. После дискуссии я предложил Владимиру Полетаеву на правах гостя посетить мой семинар поэтов-переводчиков в Литературном институте. Он пришел, как обещал. Он стал посещать семинар, а затем и остался в нем, поступив в институт и участвуя одновременно в семинаре по переводу грузинской прозы, руководимом А. Н. Беставашвили.

Вначале была увлеченность не собой, а поэзией. Он умел слушать и претворять в дело то, что услышал. На семинарах Владимир Полетаев был деятелен, принципиален, подчас резок. Порой он очень удачно подхватывал мою мысль, развивал ее. Это было не всегда. Он, вероятно, не все принимал из моих высказываний, возможно, и отвергал некоторые из них. Истины ради это надо признать. Он не принимал того, что не стало еще его убеждением, и я уважал его за это. Он был в начале своего полета. Он рос, он много обещал. Мы должны оплакивать его раннюю смерть.

В нем воплотились некоторые важные черты самого молодого поколения художников слова.

У него был ломкий голос, который то звучал юношеским неожиданным баском, то – вдруг – дискантом. Но ломкий этот голосок был неистово-яростным, когда речь шла о дорогих его сердцу духовных ценностях. С горячностью он отстаивал свои взгляды на поэтическое творчество, на искусство перевода. Его прозрения и его огрехи и заблуждения чередовались с той же неожиданностью и непоследовательностью, что и звучание его голоса. Он упорствовал, но – до момента, когда сам приходил к сознанию бессмысленности этого упорства, и тогда же он открывал в себе новые возможности движения к цели.

Пушок еще только пробивался на его подбородке, но он его закручивал уже в бороду, хотел быть внешне взрослей. Худощавый, совсем тростинка, забываясь, он сутулился, а при виде девушек выпрямлялся. Литератор в нем определился ранее, чем человек, умственное развитие шло впереди физического.

Он показывал мне свои стихи и переводы, на семинаре мы обсуждали их. Но ни я, ни родители Владимира Полетаева, ни друзья его не подозревали о размахе его работы. Архив показал, как много он успел совершить попыток и как некоторые из этих попыток воистину прекрасны. Это были ранние поэтические побеги.

В свои неполные девятнадцать лет Владимир Полетаев успел вдосталь прошагать по равнинам русской поэзии и поэзии мира. С ним интересно было говорить о поэтах пушкинской плеяды и о Блоке, о Хлебникове и Цветаевой, о переводах "Витязя в тигровой шкуре" и "Мерани", о новых работах по теории литературы и журнальных новинках... Тетради молодого человека, его пометки на книгах, письма, а главное – его стихи, подготовительные работы к статьям и самые переводы говорят о пытливости, живом уме, полемической страсти и нешуточных познаниях.

 

                              А ЖИЗНЬ ЕГО БЫЛА ПРОСТА...

 

Из воспоминаний Георгия Маргвелашвили:

За два года до смерти московский школьник Володя Полетаев записал в свой дневник: "До чего же хорошо, когда живешь на белом свете!.. И падает снег... И тебе семнадцать лет (а расти мне, кажется, расхотелось)... Пишется легко, не в том дело, что много, но легко, словно ведешь разговор с кем-то и вдруг начинаешь слышать свой голос как бы со стороны". И там же: "Жить надо с открытым сердцем и протянутыми навстречу руками".

Расти пришлось совсем немного, хотя написано было много. А голос его слышен уже только нам, навстречу которым он шел с открытым сердцем и протянутыми руками... С каждым годом все больнее и горше сознавать, что гибель поэта опередила его истинный литературный дебют (при жизни лишь три его стихотворения были напечатаны в “Московском комсомольце”, в феврале шестьдесят девятого). И вот в 1971 году читатели “Литературной Грузии” в июльской книжке журнала под традиционной рубрикой “Свидетельствует вещий знак” увидели двенадцать наиболее характерных стихотворений Полетаева, а самого Володи уже не было – его жизнь оборвалась за год до этого, в апреле семидесятого. Последние его переводы с грузинского датированы февралем и мартом того же года.

Еще в 1967 году (в последнем классе школы) он писал заочной иногородней подруге, делясь своими планами относительно литинститута: “На переводческом факультете существует несколько языковых отделений. Я выбрал грузинское. Буду изучать грузинский язык, а также историю грузинской культуры и собственно историю Грузии. Всем этим я интересуюсь уже давно, и возможности заниматься этим серьезно – обрадовался. Грузинская поэзия, как древняя, так и современная, – одна из богатейших в мире. Работа предстоит большая и интересная”.

Владимир Полетаев был на редкость цельной личностью. Юношеский максимализм и бескомпромиссность были в нем не порождением возраста или данью ему, а врожденным свойством его человеческой натуры и поэтического таланта. Соединение этих черт с добросердечием и душевностью создавали черты облика гармоничной, открытой любви и добру, бескорыстной и щедрой, многосторонне развитой личности. Чувства красоты и добра, жажда знаний и деяния создавали в нем единую культуру духа, гармоничную и возвышенную.

 

   Boт отзвук тютчевского лада:

   сквозь шум неторопливый бора

   под осторожным ветерком

   я голос услыхал, который,

   казалось, так мне был знаком...

   ...И звуками вплетаясь всеми

   в гуденье каждого ствола,

   струилось медленное время

   сквозь наши души и тела...

 

Главным законом его духовного роста и поэтического мужания были естественность и простота, легкость и непринужденность самого движения. Это была естественность, обыкновенность именно того порядка, о котором писал Пастернак: “Под посредственностью обычно понимают людей рядовых и обыкновенных... Между тем, обыкновенность есть живое качество, идущее изнутри, и во многом, как это ни странно, отдаленно подобно дарованию. Всего обыкновеннее люди гениальные, которым сверхчеловечество кажется нормальной нравственной мерой, суточным рационом существования. И еще обыкновеннее, неописуемо, захватывающе обыкновенна природа. Необыкновенна только посредственность, то есть та категория людей, которую составляет так называемый “интересный человек”.

Черты обыкновенности, естественности и правильности, охваченные здесь, это вместе с тем и проекция черт будущего портрета Владимира Полетаева. Годы, в которые он рос и формировался, в какой-то мере способствовали кристаллизации этих свойств. В 1956 году ему было пять лет, а в 1964-м – 13. Через три года он уже писал стихи. Поражающие гармонией движений души и пера, мысли и изреченного чувства и жеста. Ни родители, ни товарищи, ни школа ничего ему не навязывали – в этом не было нужды, он впитывал добро и красоту, знания и навыки по потребности своей же натуры – чистой, ясной, здоровой. Помимо наследственных задатков культуры и интеллигентности, он был прекрасно воспитан именно в той свободе и тою свободой, которая сама вырабатывает себе нормы разумной необходимости, правильности, социального самочувствия и человеческого достоинства. Это относилось к его душе и уму, а позднее и к естественной эманации их – стихам. Он рано это осознал и сказал об этом:

 

     Судите пристально и строго,

   без лести каждую строку,

   но не твердите, ради бога,

   что должен я и что могу.

   Мне суд друзей – не осужденье,

   но пусть не путают слепцы

   строфы свободное рожденье

   и акушерские щипцы.

 

Чудеса природы, и той самой, “захватывающе обыкновенной”, и природы человеческих – детских, отроческих, юношеских – взаимоотношений, входили в него ежедневным “рационом существования”, а потом уже ложились в стихи, “в белоснежную тетрадь”, превращались в слова, готовые, в свою очередь, стать законной и естественной частицей существования, природы, всеобщей гармонии, “лада мира”:

 

   ...Но вы забыли, что в итоге

   стихи становятся травой,

   обочинами вдоль дороги

   да облаком над головой.

   И мы уходим без оглядки

   в неведенье и простоту,

   затем, что древние загадки

   разглядывать невмоготу.

 

Нетрудно примыслить, сколько бы он еще сказал. Но все, что он уже сказал, было сказано, как на духу. И, оглядываясь на его путь, на его короткую жизнь, на сказанное им, хочется вновь и вновь повторять слова из им же сложенного о себе:

 

   ...а жизнь моя была проста

   во власти чистого листа,

   во власти благостной, во власти

   нетерпеливого пера,

   в неумолкающем соблазне,

   а жизнь моя была щедра.

 

 

        ***                                                


Свобода, да, о вечная свобода,

свобода жить, свобода умирать.

И белый снег – какая благодать –

с январского повалит небосвода…

 

А там весна и грохот ледохода,

ручьям и рекам – русла выбирать…

 

Потом страда – спины не разгибать…

Ржи золото, деревьев позолота –

всё позади. Уже ноябрь дохнул.

Пригорки листьев вместо листопада,

пустых кустов колючая ограда,

деревьев голых чёрный караул

и первый снег. Раскрытая тетрадь

белым-бела, как смертная рубаха…

Свобода жить. Свобода жить без страха.

Без страха жить. Без страха умирать.    

 

                  ***

Кружился снег, стократ воспетый,

кружился медленно и строго,

и под полозьями рассвета

плыла январская дорога.

 

Неприбранная мостовая

лежала в белом беспорядке,

мучительно напоминая

об ученической тетрадке.

 

Ах, сколько снега, сколько снега,

какая чистая страница –

пройти, не оставляя следа,

и в пустоту не оступиться.

 

Ах, детство, детство, моё детство

моё фарфоровое блюдце,

мне на тебя не наглядеться,

мне до тебя не дотянуться.

 

Над розовыми фонарями,

над фонарями голубыми

кружился снег, и губы сами

произносили чьё-то имя.

 

  

               ***

...живу по горло в январе,

в неслыханном его затишье,

и шарканье в парадном слышу,

и чей-то кашель во дворе.

 

Запоминаю каждый шорох,

оглядываюсь на бегу,

а над рекой дымится город

в тяжёлом ёлочном снегу.

 

А там, за выгибом реки,

уже темнеют переулки –

озябшие особняки,

как музыкальные шкатулки.

 

 

               ***

 Ах, как накурено в тёмном подъезде, 

 ах, как натоптано, ах, как темно. 

 Чёрная лестница, белая песня – 

 чёрное, белое – словно в кино. 

   

 Прямо из горлышка – горько и сладко, 

 жарко и холодно – пей без остатка! 

 Катится вечер, гремя и звеня, 

 девочка в губы целует меня!!! 

 

 

               ***

Февраль фарфоровый, хрустальный,

и  гуттаперчевый февраль.

Легко всплывала над устами

дыханья – белая спираль.

И по спирали, по спирали

слова лукавые всплывали –

прозрачней мыльных пузырей.

и плавали вдоль фонарей

и фонарей не задевали.

Ты говорила: не хочу,

и вырывалась, и смеялась,

и снова к моему плечу,

заплаканная, прижималась...

 

 

               ***

 Вот снег неумелый и мокрый 

 по горло дворы завалил. 

 О, привкус живительной охры 

 на синьке февральских белил. 

   

 А большего нам и не надо, 

 такая у нас благодать, 

 такая простая отрада 

 снежки в мирозданье кидать. 

 

               ***

Окно выходит на задворки,

на жестяные гаражи.

Учебник в почерневшей корке 

на подоконнике лежит.

 

А дальше – жёлтые ограды,

подслеповатые дома,

и воробьи не в меру рады,

что вот кончается зима.

 

А ты молчишь, меня не слышишь,

едва страницы шевелишь,

и вдаль на облака и крыши, 

за раму чёрную глядишь.

 

А там, гудками пробивая

окраинную благодать,

легла дорога окружная – 

не развести, не разорвать.

 

 

               ***

Мне бы жить легко и неторопко 

 в подмосковном городе одном, 

 где деревья, стриженные в скобку, 

 до утра гуляют под окном. 

   

 Сахарок размешивать в стакане, 

 по ветру пустить черновики, 

 а потом на выцветшем диване 

 развалиться, скинув башмаки. 

   

 Погляжу, а улица всё та же – 

 хорошо асфальту и траве, 

 да собаку рыжую поглажу 

 по лохматой, мудрой голове. 

 

               ***

Ну что ты? Видишь, мир господень

сегодня снова беззаботен,

а улицами – листопад

и у него такие струи,

и у него такие струны,

такую музыку струят!

А где-нибудь в Замоскворечье

найдётся двор, найдётся вечер,

найдутся нежные слова,

смывающие все заботы.

Свет расплывётся, голова

закружится... Ну, что ты? Что ты?

 

               ***

А у нас на Зубовском бульваре

рупора играют во дворах.

А у нас на Зубовском бульваре

дождь вразброд и окна нараспах.

 

Дождь вразброд и улица – вкосую,

светофор вкосую на углу.

Женщину поющую рисую

осторожно пальцем по стеклу…

 

Не наказывая, не прощая,

тихо наклоняется ко мне…

молодость моя или чужая –

женщина, поющая в окне.

 

               ***       

…когда приметы листопада

закопошатся там и сям,

когда незваная прохлада

уже бежит по волосам,

когда над городом упорно

играет чёрная валторна,

и на развалинах жары

пируют старые дворы,

и розовая хуторская,

разученная наизусть,

закружится, и я смеюсь

и рук твоих не выпускаю,

и недоделаны дела,

а ты проста и весела…

А небо хлынуло потоком

и нам загородило путь,

и так легко его потрогать –

вот только руку протянуть…

 

               ***

Небо начинается с земли,

с лепета последнего былинок,

с огонька случайного вдали,

с жёлтых Якиманок и Ордынок.

 

Как страницы, листья шелестят.

Где-то рядом, где-то очень рядом,

слышишь, подступает листопад,

мы с тобой стоим под листопадом.

 

Задыхающаяся жара

торопливо обжигает щёки,

дождь зарядит с самого утра,

глухо забормочут водостоки.

 

Дождь зарядит с самого утра.

Эта осень на дожди щедра.

Капли расплывутся на стекле

небо возвращается к земле. 

 

               ***

   ...оно написано лиловым, 

   оно еще не стало словом, 

   случайный выдох или вдох, 

   прозреньем поднятый врасплох. 

 

   Оно возникло как разгадка

   того, о чём давным-давно

   шептала детская кроватка

   и лампы желтое пятно.

   

   А как потом бывает сладко, 

   когда лукавая тетрадка 

   смежит лукавые глаза, 

   когда погаснут голоса 

   божественного беспорядка... 

 

   И не разгадана загадка... 

   

               ***

Вот это пруд, а вот сторожка,

а это я с тобой иду,

иду по вымокшим дорожкам

в больничном вымокшем саду.

Не бойся девочка, не надо,

нас не оставит никогда,

ни бормотанье листопада,

ни эта серая вода.

Холодных облаков движенье,

неровный голубой проём –

всё это только подтвержденье,

что никогда мы не умрём...

 

               ***

...но вы забыли, что в итоге

стихи становятся травой,

обочиною у дороги,

да облаком над головой.

 

И мы уходим без оглядки

в неведенье и пустоту,

когда нам давние загадки

разгадывать невмоготу...

 

А ветер длинными руками

раскачивает дерева,

и листья кружатся над нами

и превращаются в слова...