Соня Атлантова

Наследники художника Кокина

(фрагменты повести)

 


…В то время Жора был отчаянно влюблен.  Искусствоведческое образование объяснило ему, как влюбляться правильно.  Предметом его гипертрофированно нежных чувств была живопись пейзажиста  Виктора Давидовича Кокина. Вся Жорина профессиональная деятельность (не  слишком пока обширная) была сосредоточена на нем. Пронизанные неярким  серым светом пейзажи заставляли Жорино сердце мягкими толчками ударять  куда-то в желудок. Это не был чересчур популярный художник, однако  коллекционерами и знатоками его работы ценились высоко. Многим он  казался недостаточно выразительным, но зато те, на кого однажды падал  жемчужный отсвет его картин, заболевали Кокиным надолго. Жора потратил  много времени и сил, пытаясь разобраться, в чем же секрет Кокинского  обаяния – и не смог. Мало того, подобраться к раскрытию тайны не  удавалось даже тем немногим исследователям, которые рисковали углубиться  в анализ его творчества. «Виртуозная работа с цветом, кажущаяся  небрежность исполнения…» – начинал очередной специалист и немедленно  воспарял в безвоздушное пространство, откуда плевал на землю цветистыми и  бессмысленными фразами вроде «волшебник тональных отношений» и  «несказанно утонченный лирик». Жора чувствовал себя оскорбленным, как  будто при нем какой-то хам обозвал Венеру «симпомпончиком». Больше всего  ему хотелось накрыть загадку ладонью, как кузнечика, услышать, как она  шевелится под пальцами, а потом спокойно, не вдаваясь в  чувствительность, трезво, объяснить всему миру, что такое Кокин и его  дар. Увы, он был влюблен, и трезвость ему не давалась.
Веронику Даниловну, давнюю знакомую своей матери, Жора недолюбливал с детства. Она умудрялась сочетать в себе  самую слюнявую сентиментальность, почти Ксюняшиного уровня, с жесткой,  как консервная банка, деловой хваткой. Если б не личность Вероники  Даниловны, которая вполне была способна вытрясти душу из матерого  гестаповца, Жора был бы полностью счастлив. А впрочем, пропади она  пропадом, Вероникина личность! Главное – у меня в руках реальный заказ  на то, чем я бы занимался и без всякой оплаты. Монография о Кокине,  написанная лично мной, куча цветных репродукций, блестящее исследование,  одним движением ставящее меня в ряд с ведущими специалистами.  Презентация в Вероникиной галерее с дурацким названием «Феникс»,  юбилейная выставка работ Кокина. Уж Вероника-то расстарается, чтоб  экспозиция была на высоте… Ах да, и аванс, конечно. Низменно, но греет,  сволочь, душу, что и говорить. Конечно, придется поработать. Так  поработать, как еще никогда не приходилось. Но ведь это не какая-то  постылая курсовая, это теперь серьезно. Надо на родину Кокина съездить,  поговорить там с его дочкой и внучкой. Может, там и еще кто-то знавший  его лично остался…
«Я заранее прошу у Вас прощения. Вероятно, знакомство с городом Вас  разочарует. Когда-то городок Большая Рачня на берегу широкой и мелкой  реки Рачни действительно был красивой провинцией с помещичьим домом на  холме, городским садом и своеобразной деревянной архитектурой. Сейчас  ничего этого нет. Господский дом стал в советские времена санаторием,  отчего быстро развалился. От сада осталась небольшая рощица, густо  усыпанная пьяницами и мусором. Дома все больше панельные. Мне  рассказывали, что и полвека назад, когда дед вернулся сюда из столицы,  он был разочарован. Не знаю, кто и как смог это определить – своими  переживаниями он обычно не делился. Впрочем, здесь сохранился дом  недалеко от центра города – в нем теперь живет моя мать. Имеется также  зал в нашем краеведческом музее, полностью посвященный Кокину.  Остановиться в Рачне можно в… Меня вы можете найти по адресу…». Подпись,  как это обычно и бывает в соцсетях, стояла сверху: Isabella Kokina.  Внучка. На аватарке вместо фотографии – Кокинский пейзаж, превратившийся  от сильного уменьшения в невыразительную кляксу.
Жора нерешительно нажимает звонок. Сомнения в правильности данного  адреса тревожат его все сильнее и сильнее. Несуразное бетонное  сооружение в три этажа, причем на третьем все окна методично выбиты.  Висящая по диагонали вывеска «Шиномонтаж», рядом ржавые двери гаража,  усеянные скверными надписями. Вросший в землю микроавтобус. Не похоже,  чтобы здесь кто-то жил. Значит, придется возвращаться в гостиницу,  списываться с Isabella Kokina. Телефона она предусмотрительно не дала.  Неизвестно, выйдет ли на связь вообще. А ведь уже вечер, значит, день я  потерял… Однако за дверью слышатся гулкие шаги, и на порог выглядывает  чернявый паренек неопределенного возраста. На его голый торс накинута  грязная джинсовая рубаха, лицо помятое. Из шортов торчат тощие волосатые  ноги в резиновых тапках.
– Извините, – начинает Жора, – я ищу Изабеллу Кокину, внучку художника.  Понимаете, она дала этот адрес, мы вроде бы договорились встретиться…
Парень осматривает гостя сверху вниз, потом снизу вверх и мотает головой в сторону темного дверного проема:
– Идемте!
Жора поднимается следом за странным парнем по содрогающейся железной  лестнице. Что это еще за личность? Муж или сожитель таинственной  Изабеллы? Сторож? Странно…
Загадочный провожатый заводит гостя в маленькую комнату на втором этаже.  Здесь нет окон, и невнятно светит слабенькая желтая лампочка на голом  шнурке. У стенки, рядом с неизвестно куда ведущей дверью – продавленный  диванчик, прикрытый засаленным пледом. В углу – ржавая мойка, рядом с  ней на столике – давно и безнадежно немытая посуда. Посередине комнаты  на боку лежит растерзанный мотоцикл. По коричневому линолеуму под ним  растекается черная маслянистая лужа. Жора не может отделаться от мысли,  что мотоцикл отвратительно похож на полураздавленного таракана.
– Садитесь, – приглашает провожатый. – И давайте знакомиться. Женек.
– Жора, – сообщает искусствовед и неприязненно пожимает несвежую лапку. Никаких признаков Изабеллы. Что бы это значило?
– Я так понимаю, вы хотите поговорить о живописце Кокине, – не то  спрашивает, не то утверждает Женек. Жора кивает. – Пить будете?
– Н-нет, воздержусь, пожалуй. Я, собственно… – Жоре хочется сказать, что  он собрался пообщаться с Изабеллой Кокиной или с ее матерью, а не с  неизвестно кем, к тому же пьяным. Однако искусствовед не успевает.
– А я выпью, с вашего разрешения, – сообщает Женек и наливает себе из  большого термоса в немытую чашку нечто черное и густое, донельзя похожее  на лужу под мотоциклом. В ответ на недоуменный Жорин взгляд он  поясняет:
– Солидол. Единение с техникой – несомненное достоинство механика, даже  если он такой паршивый специалист, как я. Так что именно вы бы хотели  узнать о знаменитом живописце?
– Сначала я бы хотел узнать, с кем разговариваю, – решается Жора. – А  вообще-то, – сразу же добавляет он, чтоб сгладить свою резкость, – мне  интересна атмосфера в его семье. Отношения между людьми, обстановка. Его  жизнь с женой. Его отношение к людям. Привязанность к родному городу. И  так далее.
– Ну, что касается первого вопроса, на него я уже ответил. Женек я.  Бездарный механик. На что была похожа жизнь Кокина с женой, не знаю. Не  уверен, что он вообще с ней жил. Скорее, рядом с ней. Или, если уж на то  пошло, она жила с ним рядом. И жизнь ее была нелегка. Она в молодости  подавала большие надежды, как живописец, но выбрала быть женой Кокина.  Два живописца в этой семье точно так же не поместились бы, как две жены в  православной семье. Она в это свято верила, пока не подросла дочь.  Тогда обнаружилось, что то, что непозволительно в жене, в дочери только  приветствуется. Бабушке в утешение остались только мазохизм, сознание  своей великой жертвы и неприязнь к собственному ребенку. Надо сказать,  утешалась она этим от всей души. Кстати, город она тоже ненавидела и  сообщала всем об этом не реже одного раза в два дня. Вбила себе в  голову, что останься они в столице, все было бы иначе – для нее. Ей  нравилось думать, что-то могло бы быть иначе…
– Подождите, – перебивает Жора, – Значит Юлия Бернацкая, жена Кокина, приходилась вам бабушкой?
Вот это новость. Значит, была не одна внучка?
– Как вам сказать, – Женек пожимает плечами и отхлебывает еще солидола, –  ей, конечно, пришлось быть бабушкой. Она даже заказала себе очки при  отличном для ее возраста зрении, и стала носить платок. Но видели бы вы  ее руки – красные, крепкие, как какие-то корни, деятельные, с грязными  обломанными ногтями… Она ими, между прочим, гордилась. «Вот это руки, я  понимаю. Удобные, хватучие. А у вас всех – черт-те что, какие-то цапки.  Как вот у него, – она показывала на деда. – Никогда он руками ничего не  делал!». Говорить гадости деду вошло у нее с возрастом в привычку.  Главным его пороком было: «жил своей жизнью и делал, что хотел». Для  бабушки, всю жизнь жившей чужой жизнью и занимавшейся принципиально  только тем, от чего ее с души воротило, это действительно было  невыносимо. Самое худшее, что муж очень легко примирился с испорченной  жизнью жены и продолжал делать, что хотел и жить своей жизнью. Бабушкины  горькие обиды он мило вышучивал и тут же о них забывал. Милейшее  воспоминание детства: бабушка прижимает меня к себе в уголке на  диванчике и задушевнейшим образом описывает, как она собиралась  повеситься в «туалетике» на даче. «Там, понимаешь, детка, приступочка  такая удобная есть»… И тут же, спохватившись, что говорит все-таки с  ребенком, делает назидательный вывод: «но я подумала о тех, кому  придется потом с этим разбираться. Всегда надо думать о других, кысинька  моя…». Было мне лет пять.
– Налейте мне, пожалуй, этого вашего, – не выдерживает Жора. Вкус у тепловатой бурды неприятно знакомый.
– Кофе, коньяк и оливковое масло, – поясняет Женек. – Фирменный коктейль  «Солидол». В моменты финансового оскудения я пробовал перейти на  подсолнечное, но это, знаете, не совсем то…
– И все-таки, – снова пробует внести ясность Жора, на этот раз зайдя с другой стороны. – Вы – внук Виктора Кокина?
– А фиг его знает, – равнодушно отвечает Женек и у Жоры под действием  «Солидола» закрадываются сомнения в безупречной нравственности Юлии  Бернацкой или, может, ее дочери. – С уверенностью можно только сказать,  что Кокин приходится мне дедом. А что я такое – разве поймешь?
– Вы хотите сказать, что ваша мать… Понимаете, я точно знаю, что у нее одна дочь. Но в жизни ведь бывает по-всякому…
– Это точно. Если вы намекаете на нравственный облик моей родительницы,  то должен сказать, что он у нее безукоризненный. Правило у нее в жизни  было одно – почитай Виктора Кокина, все остальное дозволено и не  осуждается. Она до сих пор этому кодексу верна.
«В конце концов, меня интересует художник, а не степень распущенности  окружавших его женщин» – думает Жора, прихлебывая помои из пластикового  стаканчика. Но все-таки – кто это такой? Приемный ребенок? Внебрачное  дитя?
– Расскажите мне тогда о вашем дедушке, если вы в самом деле его внук, –  просит Жора, скорее жалобно, чем раздраженно. – Мне нужно понять, в  чем, так сказать, секрет его гениальности… Вы описываете его каким-то  эгоистом, но ведь это не могло быть так. Каждая его работа говорит о  любви к… – Жора не может подобрать, к чему.
– Конечно, он не был эгоистом. Он летал выше любых определений. К нему  нельзя было подойти с обычной меркой. Он просто иначе не мог. Была его  работа, и все силы уходили туда, а оставлять что-то семье не приходило  ему в голову. Не со зла, конечно. Просто, как-то вот так. Очень любил  изображать трогательные сюжеты – по-хорошему трогательные, не нынешних  сахарных котят – но несчастные бабы у него под носом продолжали  оставаться несчастными. Возможно, его привлекала беззащитность, а жена и  дочь его прекрасно умели защищаться. По крайней мере, от всего, что  могло дать им какое-то счастье…
Жора чувствует, что Женек начинает куда-то воспарять и торопится стащить его обратно на землю:
– Не могли бы вы рассказать о вашей обыденной жизни? Ну, скажем, чем в семье Кокина питались?
– Дичью и отбросами, – мгновенно выстреливает Женек и снисходительно добавляет, – в общем, как и все.
В мозгу одуревшего искусствоведа возникает странный образ народного  художника с дробовиком за плечами, печально изучающего содержимое  мусорного бака в компании других художников с ружьями. Все скопище  (гигиены ради) одето в медицинского вида резиновые перчатки. Рот у Жоры  открывается широко, как мусоропровод, и с почти слышным лязгом  захлопывается.
– Отбросы, – поясняет Женек, – это то, что во время оно появлялось в  свободной продаже. Слышали такое выражение: «выбросили в магазин»?
– А дичь? – почему-то шепотом вопрошает Жора.
– Дичь предполагает охоту. Кто такая, скажите мне, какая-нибудь похабная  сметана, если ее необходимо выслеживать, часами стоять, образно говоря,  на тяге, и еще неизвестно добудешь ты в конце концов ее или нет? А  охотничьи рассказы чего стоят! Вы слыхали про головку сыра, в которой  обнаружили живую мышь?
– И ваш дедушка увлекался подобной «охотой»? – недоверчиво спрашивает Жора.
– Нет, что вы. Охотилась, преимущественно, бабушка. Охота вообще была  занятием женским. В пять утра она надевала, чтоб не замерзнуть,  черненькое пальтишко с налипшим сором, брала ягдташ… Бабушка очень  заботилась о состоянии этой части экипировки. Надо сказать, у ягдташа  частенько отрывались ручки. Бабушка была неплохим добытчиком, и ей  случалось выжимать большие тяжести. Только азарт спасал старушку в таких  случаях от радикулита… Кстати, охотничьи сумки очень редко попадались  среди отбросов. На них самих тоже приходилось охотиться. Этим уже  занималась мать. Она предпочитала охоту на несъедобную дичь, однако  добытчиком была скверным. Не помню за все детство ни одних штанов по  размеру.
– Но, дедушка… – почти без надежды вставляет искусствовед.
– Дедушка порхал с цветочка на цветочек. Вероятно, он считал, что еда  приходит домой с базара сама, после чего мясо заворачивается в капусту и  укладывается в кастрюлю. Одежду ему выбирала и покупала мать, и вот тут  промахов не допускала. Она, неспособная раздобыть наволочку, адекватную  подушке, приносила откуда-то небывалые немецкие куртки, туфли из мягкой  кожи, чудодейственно баюкающие мозоли… Я думаю, это было не проще, чем  голыми руками завалить носорога. Неудивительно, что на мелкую дичь,  вроде детских трусов, у матери не оставалось ни сил, ни вдохновения.
– А что ваш дед? – Жора решает немного изменить вопрос, чтоб снова не повторять «а дедушка».
– Дед, как правило, бывал доволен. Похрюкивая, примерял, благодарил… Ну,  а потом носил, если нравилось, а если нет – вешал в шкаф до скончания  веков. Не покупай ему мать одежды, он, наверное, ходил бы голым, или в  старом рабочем халате. Говорят, в молодости он очень внимательно  относился к своей внешности. Я этого не помню. При мне все его силы  уходили в работу и только в работу, а то, что могло обойтись без него,  дед спокойно пускал на самотек. Что родню, что одежду. Справедливости  ради, мать иногда приносила что-нибудь и бабушке. Та имела наготове  несколько железобетонных доводов, чтоб отказаться носить обновку. Новая  одежда мешала ее концепции восприятия жизни, как наказания. Обычно  бабушка отвергала одежду как «слишком молодежную», или, как вариант,  «слишком роскошную». С приходом капитализма, превратившего благородную  охоту в пошлый шоппинг, это у них стало этакой развеселой игрой. Мать  покупала и приносила, а бабушка наряжалась в лохмотья, выпущенные при  Хрущеве, и объясняла, почему новое ей не подходит. Или просто не носила,  без объяснений. Ей нравилось выглядеть нищей.
– Но, мне казалось, у вас была довольно состоятельная семья…
– Да, наверное. Во всяком случае, обеспеченным себя никто не чувствовал.  Это было бы слишком по-мещански. О деньгах все время беспокоились,  тратили их бессмысленно или принимались ни с того ни с сего экономить на  самом необходимом. Как-то, например, решили, что туалетное мыло –  пошлая роскошь. И месяц мылись стиральным. Зачем? На кой ляд чесаться от  хозяйственного мыла и тут же покупать ребенку американскую пижаму с  кружевами? Красоту эту через неделю бабушка выварила и она приобрела  вполне советский вид. Зато приличные брюки принципиально отсутствовали у  всех, кроме деда. Почему на всю семью на десять лет имелись только две  мочалки из резанного полиэтилена? И при этом был период, когда к чаю  каждый день покупался тортик. Можно ведь было, наверное, один раз выпить  чаю с печеньем и купить на сэкономленные деньги мочалку? Так и не  купили. Мочалки выкинули только после смерти деда и бабушки. Спасибо,  хоть в гроб не положили.
Желтая рахитичная лампочка бросает гадкий свет на продавленный диванчик,  глумливо хихикает в чашках с «солидолом». Жора теряется в догадках,  каким образом у Кокина оказался неучтенный внук.

 


*

 


Жора сидит в очень средней руки  пиццерии. Дерганое освещение тошнотворно сочетается с противным запахом.  После вчерашнего «Солидола» в организме нехорошо. На заказанную сдуру  чашечку эспрессо Жора пытается не смотреть – кофе вызывает скверные  ассоциации. Искусствоведа терзает тошнота, глубинная, настоящая, не  какое-то там дамское головокружение. Жаль, что вместо кофе ему не подали  рюмочку «энтеросгеля»… Надо позвонить незаслуженно обиженной Ксюняше.  Надо выкинуть из головы навязчивого Женька с его несусветной болтовней и  сосредоточиться на работе. Сейчас придет Изабелла Викторовна Кокина.  Настоящая, задокументированная внучка художника. Собраться с мыслями и  задать правильные вопросы. Только не о еде. Разговора о еде мне не  вынести. Проклятый «Солидол»! Жора рассеянно смотрит на свисающего с  потолка картонного ангелочка. Повешенный ангел. Возможно ли повесить  того, кто умеет летать? Вдруг Жора срывается с места и несется в  уборную. «Солидол» не выносит пребывания в желудке и рвется на свободу.  Жора изображает извержения Везувия в украшенном розочками сортире. Вот  так. Исключительно лава, и никаких лапилли, потому что вчера я ничего не  жрал. Перед глазами у него неотвязно стоит картинка: голая спина Женька  с жестяными крыльями, ввинченными при помощи больших болтов прямо в  плоть тощих лопаток. «Между прочим, тяжелые и потрясающе мешают спать», –  жалуется Женек, – «И фиг наденешь что-то по фигуре…».
Жора полощет остывающий кратер своего рта белым жидким мылом. Ему  немного легче. «Три-де татуировка», – повторяет он, как молитву, –  «три-де татуировка, чтоб им пусто было, внукам художника Кокина…».
«Будем рассуждать спокойно, – продолжает размышлять искусствовед, снова  помещаясь за столиком. Он с удовольствием замечает, что теперь способен  смотреть на чашку кофе без смещения геологических пластов в своем нутре.  – Я хотел главным образом понять, какая атмосфера была у них в доме.  Точку зрения домашних на художника и его творчество. Будем надеяться,  что Изабелла Кокина – дамочка здравомыслящая, и в состоянии ответить  хотя бы на вопрос о количестве детей у собственной матери… И немедленно  выбросить из головы этого крылатого полудурка. Устроил себе забавный  вечер, механик недоделанный. Откуда он вообще взялся, хотел бы я  знать…».
– Наверное, вы ждете меня? Я – Изабелла Викторовна Кокина.
Жора поднимает глаза. Перед ним стоит высокая женщина средних лет.  Довольно красивая, если не обращать внимания на напряженную улыбку.  Похоже, с возрастом начала полнеть и теперь отчаянно с этим борется.  Прозрачный шарфик в тон сумочке. Бусы с намеком на стиль… Прическа…
– Здравствуйте, садитесь, – спохватывается Жора. – Я писал вам. Я хочу поговорить о вашем дедушке.
– Пожалуйста, – Кокина пристраивает перезрелую попу на неустойчивый стул.
– Понимаете, я хотел бы почувствовать атмосферу, которая окружала  человека такого огромного дарования. Расскажите просто то, что приходит  вам в голову, когда вы вспоминаете вашего дедушку.
Привычным жестом Кокина подзывает официанта, заказывает чай и порцию салата. Точно, худеет.
– Прошу прощения, я проголодалась, – напряженная улыбка делается прямо-таки нервозной.
«Чего нервничать, спрашивается? Я бы тоже хотел сейчас есть, если б мог…».
– Виктор Давидович Кокин был необыкновенным человеком, – сообщает Изабелла Викторовна. – Все это чувствовали.
Она замирает, закрывает на мгновение глаза, и продолжает:
– Удивительный лиризм его творчества трогательно сочетался со  скромностью и самоуглубленностью Кокина, как человека. Лишенный какой бы  то ни было тяги к отличиям, он, тем не менее, удостоился почетного  звания народного художника. Однако, неизвестно, повлияло ли это на образ  мыслей художника. Во всяком случае, в своей работе он продолжал  оставаться самим собой – мягким, трогательным, мечтательным, тончайшим  колористом и признанным мастером освещения…
В желудке у Жоры геологические пласты снова начинают плавно  перемещаться. Он почти не замечает этого. Все его существо наполняет  изумление, переходящее в тот испуг, когда единственно разумным кажется  заорать и убежать. К маме, уткнуться в теплые коленки, вдохнуть запах  посудной тряпки, исходящий от ласковых рук… Желудок весело отзывается на  мысль о посудной тряпке. В общем, надо немедленно проснуться. В оббитой  мягким комнате. Привычно размять руки, затекшие от смирительной  рубашки. Похлебать жиденькой больничной кашки (привет Везувию!) и  неспешной походкой отправиться за порцией животворного электрошока.
Изабелла Кокина, кроличьим движением торопливо подгрызавшая какие-то  кулинарные листья, планомерно и с достоинством пересказывала Жоре его  собственную неудачную курсовую работу.
Слово в слово, абзац за абзацем, она продвигала собеседника по позорным  глубинам его собственного курсовика. «Может, она издевается?» – с  надеждой думает несчастный Жора, переходя от приступов вернувшейся  тошноты к припадкам мучительного стыда, – «хорошо бы она попросту  издевалась над кретином, лезущим в личную жизнь художника… А этот,  вчерашний, тут причем?».
Изабелла решительным шагом продвигается к заключительным тезисам. Жора  понимает, что он не может больше. Что вариантов, в итоге, только два:  либо она прекращает, либо он убегает с носорожьим ревом, бодая больной  головой розовые стенки.
– Сколько внуков у вашего дедушки? – хриплым голосом, годным разве что  для криков «караул!» или «спасите!», вопрошает Жора. – Кто такой Женек?
Ему хочется продолжить и завопить: «Какого лешего вы пересказываете мне  мой же курсовик?!», но он чувствует, что его голос выродился в  окончательный писк. Изабелла, с замершим во рту листочком, похожа на  кроткого грызуна. Жорин желудок внезапным ловким движением подпрыгивает  куда-то в шею.
– Извините, – бормочет искусствовед и несется в розовую уборную.
Оттуда он возвращается деморализованный и зеленоватый. Изабеллы  Викторовны за столиком больше нет. Вместо нее, одетый в легкую курточку,  неубедительно имитирующую матрас, сидит Женек.
– Должен сказать, вы весьма точно почувствовали атмосферу у нас дома, – заявляет он, – Действительно, тошнотворно.
– А где Изабелла? – тихонько спрашивает искусствовед.
– Изабелла Викторовна, заметьте, – поправляет Женек. – Изабелла – это  нечто совершенно другое, здесь пока не присутствующее. Изабелла  Викторовна, я полагаю, где-то на дне папки с информацией о живописце  Кокине. Уж не знаю, где она взяла эту курсовую. Она собирает и  складывает в архив решительно все, что получается найти. Все материалы,  где есть хоть полслова о Кокине. Однажды даже подшила материал о  производстве кока-колы. Правда, потом выкинула.
– Но я могу и сам собрать материал, – стонет Жора, – мне надо было… то есть, я хотел личное, субъективное мнение.
– А чем вам мое не угодило? – без обиды спрашивает Женек. – Вроде и мнений вам навалял, и объективностью они не отличаются…
– Если б я мог понять, – вздыхает Жора, – кем вы приходитесь Кокину. А  так, простите, но вы для меня человек с улицы. Может, вы по пьянке  рассказали мне о своем дедушке, каком-нибудь Михаиле Владимировиче  Гуталиненко. А я это выдам за воспоминания о художнике Кокине его родни.  Безобразие получится!
– А безобразия, знаете ли, всегда хватает, где бы не начало обретаться  какое-нибудь образие. Это что-то наподобие опилок при производстве  деревянной скульптуры. Прекрасный образ, какой-нибудь лев с головой  единорога… Чем лучше произведение, тем больше опилок…
– Так кто же вы все-таки? – измученно спрашивает Жора.
– То же самое, что Изабелла Викторовна. То же самое, что Изабелла, она  же Белочка. Во многом то же самое, что мать. Опилки. Хотя виноват, мать –  кусок побольше. Какая-нибудь щепка или даже рог. Ну, не понравился  скульптору рог на голове у льва, он его и отпилил. А рог, глядишь, вовсе  и не рог, а Нателла Викторовна Кокина…
– С Нателой Викторовной хотя бы можно пообщаться? У нее, я надеюсь, нет  привычки исчезать? Или она тоже цитирует идиотские рефераты, а потом  пропадает?
– Чего-чего, – печально отвечает Женек, – а отношений, мнений и  интерпретаций у нее завались. На каждый день недели – отличные свежие,  добросовестно аргументированные интерпретации с легким налетом  казуистики. Вам понравится. Блестящие, абсолютно искренние мнения в  ассортименте. Одно другого лучше.
– Адрес? – прокурорским тоном осведомляется Жора. Он им покажет, этим  конченым внукам, кто они такие. Нашли себе цацку такую – искусствоведа.  Опилки, блин!
– Пожалуйста, – пожимает плечами Женек и пишет что-то на салфетке. –  Хотите, я вам еще и бабушкин адрес напишу? Двенадцатый сектор городского  кладбища. У старушки с возрастом появилось отличное свойство – она  всегда выслушивает собеседника. При жизни так не получалось. Стоило  начать при ней фразу, как у бабушки в голове складывалось продолжение,  которым она в тебя и выстреливала, как чугунным ядром. Неважно, что ты  собирался сообщить что-нибудь совершенно другое, она заранее все знала и  убеждению не поддавалась. Говоришь, например: «Помидоры в этом году…», и  хочешь продолжить, что из-за дождей эти самые помидоры на корню сгнили.  А бабушка уже зарядилась, запал поднесла и стреляет: «Такие живописные  помидоры! Крупные, как кулак (тут она обязательно подсунет тебе кулак  под нос, чтоб ты не возражал и не вздумал удрать), отличные, сочные,  желтые, красные, розовые, даже какие-то буро-коричневые!». Ну, ты,  понятное дело, давно в нокауте и в том, что помидоры на корню сгнили и  сам не уверен. Мало того, при пяти следующих встречах бабушка будет тебе  говорить: «помнишь, ты с таким смаком рассказывал о помидорах? Я так  это почувствовала…».
Женек давно уже разговаривает с чашкой остывшего кофе, потому что  истерзанный морально и физически искусствовед уже довольно давно тащится  по улице, комкая в руке салфетку с адресом.

 


*

 


Встреча Жоры с дочерью Кокина  происходит в центре Рачни. На неожиданно зеленой улице – большой  двухэтажный дом. Жора неуверенно жмет на звонок, наблюдая, как из-под  двери на ступеньки крыльца бойкими струйками стекает грязная горячая  вода. Дверь ему открывает высокая и тонкая девушка в мокрых насквозь  кроссовках и с тряпкой в руке. Еще несколько литров освобожденной воды  радостно стекают на крыльцо. Жора неуклюже отпрыгивает.
– Извините, – грустно говорит девушка, – у нас тут…
– Белочка, корова, блин! – несется из глубины дома. Жора изумляется. Тут  что у них, зверинец? – Вентиль заверни, я сказала! – продолжает голос. –  Все всегда приходится самой делать!…
Из дома выплывает чудовищного вида старая женщина. На голове у нее  грязный клетчатый шерстяной платок. Неестественно тощее тело плохо  прикрывает растянутая розовая майка. Видавшие виды джинсы полощутся в  луже горячей воды, под ними красные босые ступни. На лице, от брови до  подбородка – черная полоска грязи. В руках чудовище сжимает ржавый  разводной ключ.
– Здрасте, – неприветливо говорит горгулья. – У нас тут с водопроводом  задница, так что прошу прощения. Короче, вентиль я перекрыла, теперь  действуйте. Белочка, выдай товарищу тряпку. Стой, я сама сейчас дам.  Старуха срывает с дивана белый мохеровый свитерок и босыми ногами  втаптывает его в жидкую грязь на полу.
– Но мама, – неслышно возражает Белочка.
– Должно хорошо впитывать, – удовлетворенно отмечает мамаша. – Ведро давай, чего замерла?
Белочку уносит в темноту дома за ведром. Нателла Викторовна (похоже, это  именно она) опускается на колени в лужу и яростно сдергивает с дивана  покрывало. Оно немедленно покрывается темными разводами. Появляется  Белочка с ведром спектрального салатового цвета, присаживается на  корточки. Дуя на пальцы, она осторожно вынимает перепачканный свитерок и  отжимает его в ведро. Жора стоит, чувствуя себя крайне неловко. Старуха  опускает руки в кипяток, достает покрывало и выкручивает его так  сильно, что ткань хрустит и рвется. Потом выхватывает у печальной  Белочки свитерок и снова топит его в горячей грязи.
– Эй, вы, как вас там, вылейте ведро, будьте человеком! – командует  Нателла Викторовна. – На двор его, что б оно все провалилось!
Жора послушно хватает ведро и присматривается с порога, куда бы его  вылить. На дорожку, наверное, не стоит… А вот эти три цветка посреди  зарослей, по-моему, изображают клумбу. А с другой стороны висит белье,  его надо не запачкать.
– Ну что вы там возитесь! – кричит темпераментная дочь лирического  живописца, выхватывает ведро и с размахом выливает его прямо под веревку  с бельем. На белой простыне появляется серое изображение какого-то  материка. Жора идет за ней в дом и наблюдает, как Нателла Викторовна  пресекает еще одну попытку Белочки спасти свитерок. Жалкая серая  тряпочка, похожая на дохлую кошку, снова погружается в грязь.
Дальнейшее сильно напоминает потрясенному Жоре какую-то оргию вытирания.  Он допускает, что можно отчаянно объедаться, напиваться в хлам, не  знать удержу в любви или стяжательстве, но устраивать вакханалию из  вытирания мокрого пола? Нателла Викторовна самозабвенно швыряет на пол  любой текстиль, который Белочка не успела убрать долой с ее глаз.  Скатерть со столика, диванные подушки, кухонное полотенце… Она пытается  сорвать даже шторы, но они не поддаются, и только старенький карниз,  кашлянув, вылетает из пазов и с грохотом застревает на полочке с  дисками. Горгулья распахивает шкафчик, и куча одежды, как чистой,  отглаженной, так и скомканной и несвежей, летит в остатки грязи. Почему  они хранят все вперемешку? Белочка с Жорой, сидя на корточках, смиренно  отжимают в ведро, она – шелковую блузку, он – дамские колготы. Нателла  Викторовна сует в угол рта новую сигарету и восхищенно заявляет:
– Пипец какой-то с этим водопроводом!
Жора чувствует, что ей потопа еще и мало. Белочка устала и шумно дышит. У  него самого ноет спина от беготни с тяжелым ведром. А старая ведьма  абсолютно бодра и счастлива, и озирается кругом в поисках хоть какого-то  носка, чтоб швырнуть его в остатки грязи.
Потом Жора растерянно стоит посреди погрома. Тенеобразная Белочка  пытается спрятать красные перепачканные руки одну в другую. Нателла  Кокина сплевывает на пол окурок и давит его босой ногой. На лице ее –  людоедская ухмылка.
– Пойду я переоденусь, – говорит людоедка, – вы тут уж пока сами развлекайтесь…
Хозяйка шлепает по лестнице куда-то на второй этаж, оставляя грязные  мокрые следы. В прихожей, она же, судя по всему, гостиная и кухня,  ужасающий разгром.
– Извините, – робко говорит Белочка, – идемте, я покажу вам, где помыть руки.
Они идут вдвоем в темные недра дома. Потоп захлестнул только первую  комнату, поскольку остальные расположены на полметра выше. Жора  поднимается на высокий порог и больно припечатывается головой о  притолоку. Дверь почему-то поставлена из расчета на нижний вариант пола.  Ванна недавно отремонтирована, и странно вдруг видеть среди царящей в  доме разрухи блестящий белый кафель. Жора моет руки холодной водой,  которая кажется ему еще холоднее после горячих луж на полу. Белочка  протягивает полотенце с нарисованным павлином и большой дырой  посередине. Потом моет руки она, а Жора удивленно осматривается. За  дверью ванной, в коридорчике – скопище хлама. Стиральная машинка  советских времен, на ней – огромный раскрытый этюдник с окаменевшими  красками на палитре. На полу – стопка альбомов по искусству (парочка  таких имеется у Жоры, купленных за неприличные деньги), большая  несчастная стопка, перевязанная шпагатом и покрытая давней пылью. Дверь в  какую-то проходную комнатку. В ней виднеется пианино весьма старинного  вида. Под пианино на газете рассыпаны пыльные орехи. На пианино – тоже.  На стене, повыше – пейзаж кисти Кокина, приблизительно семидесятые,  период увлечения городскими мотивами. Коллекционеры сейчас за них  дерутся. Облупившаяся рамочка, плохо покрашенная оконной эмалью…
Искусствовед и Белочка возвращаются к месту ликвидации потопа.
– Сейчас я чайник поставлю, – говорит Белочка. Она осторожно снимает со  стола полную до краев пепельницу, роняет ее, и окурки радостно  рассыпаются по мокрому полу. По лестнице спускается Нателла Викторовна.  Она переодела сухие брюки, но розовая майка и клетчатый платок  по-прежнему на ней, и полоска на лице осталась без изменений.
– Давай сюда, – она забирает у убитой собственной неловкостью Белочки веник, и ловко сметает окурки на совок. – Чай, кофе?
Через час этой странной беседы Жора ловит себя на том, что вместо того,  чтоб собирать сведения о художнике Кокине, он напряженно пытается  организовать в какой-то букет свои впечатления о его дочери. Нателла  Викторовна начала разговор с того, что потребовала от гостя  доказательств необходимости науки в целом и искусствоведов в частности.  Искусствоведы были немедленно осуждены, казнены, отпрепарированы и  выброшены в печь. Наблюдавшая за процессом Белочка сначала скорчилась от  стыда, потом стремительно выбежала в сад. В окошко Жоре было видно, как  она, по-детски спрятавшись за скамейкой, рывками курит длинную тощую  сигарету.
– Бедный ребенок, – с удовлетворением отметила Нателла Викторовна, – с  самого детства меня стеснялась. Ну так стесняешься – и живи себе сама,  как хочешь. А то лет много, ни семьи, ни нормальной профессии, одно  сплошное стеснение…
– Вероятно, у вашей дочери есть образование, – говорит Жора невпопад, не понимая, какой реакции Кокина от него ждет.
– Искусствоведческое, – фыркает мамаша, – чушь собачья, а не образование.
Белочка достает из духовки пригоревшее печенье. Нателла Викторовна тем  временем переключается на тему о вторичности женской природы. Странным  образом сюда вплетается утверждение о глобальной бестолковости мужчин.
– Взять хотя бы моих родителей, – вещает Нателла Викторовна. – Папа был  однозначно гений – во всем, что касалось творчества, от живописи до  росписи посуды, создания новогодних костюмов, оформления мебели и так  далее. Даже одежда на нем преображалась – так он любил красоту и все,  что с ней связано. На маме наоборот, самые лучшие вещи превращались в  жуткие тряпки. Она лет до пятидесяти безоговорочно повторяла все, что он  говорил. Не могла мама так, как он… Уюта в доме никогда не было. Мама  совершенно была лишена женского артистизма. По неделям готовила на обед  одно и то же. Покупала мне жуткие ситцевые платьица. Творческая жилка у  нее отсутствовала. Творчество вообще не женское дело. Хотя вот в  хозяйстве есть такие куколки, которые этому всю жизнь посвящают –  пряничные домики и все такое. Это конечно, деградация личности, но вот  мужчины так не могут. Они вообще не понимают, что колбаса не в огороде  растет…
«Причем здесь колбаса?» – поражается Жора.
– Мне всегда было жалко отца, – продолжает Кокина. – Он так любил уют,  красоту, вкусно покушать, принять гостей… А мама предпочитала все  спартанское, простое, обглоданное какое-то. А папа – ну он все-таки был  мужчина, он не мог все это сам организовать и, в конце концов, смирился,  ушел в творчество. Мужчины, вот они как-то не могут, ответственность у  них не встроена. Мы, женщины, обязаны их растить, кормить, обслуживать –  так надо, а кто его знает зачем…
«Может быть она просто идиотка – закрадывается подозрение у Жоры. – Страшная, деспотичная, самовлюбленная дурища?»
– Мама! – подает голос Белочка, и Жора с Кокиной замечают, что преданная  дочь уже довольно давно пытается накинуть матери на плечи голубую  вязаную кофту. – Мама! От окна дует – ты замерзнешь.
Нателла Викторовна снисходительно кутается в голубую шерсть и подносит ко рту чашку с чаем.
И тут словно какая-то бездна открывается перед Жорой – да она же  красавица! Вот эта полубезумная старушенция, худая до истощения, с  длинным носом – красива. Глубокие темно-голубые глаза, все еще густые  брови, гордый взгляд, безупречная осанка… Она не только красива, она еще  и неимоверно аристократична – в позе, в манере говорить, во взгляде.
В кухонной трубе снова что-то начинает неприлично булькать, и под мойкой образуется прозрачное горное озерцо.
– Твою мать! – заявляет аристократка Кокина. – Белочка! Набери еще раз эту вшивую аварийную! Чего эти засранцы не едут?

 


*

 


Жора пинком загоняет рюкзак под утлый  гостиничный топчан. Итак, что я узнал? Да, в общем, ничего. Третий день  ошиваюсь в этом паршивом городке, успел бездарно травануться,  поучаствовать в ликвидации потопа и совершенно обалдеть. Вопрос номер  один – сколько у Кокина внуков? Не решен. Вопрос номер два (за чем,  собственно и ехал) – атмосфера в доме Кокиных при жизни художника.  Ничего не понятно. Какая-то каша. Вечно погруженный в себя Виктор  Давидович, расписывающий шкафчики и любующийся посудой. Мастерски  делающий маскарадные костюмы. При этом ушедший в себя, спасаясь от  домашнего неуюта. Однако, любящий гостей и вкусно поесть. Сумасшедшая  дочь. Умнейшая дура и страхолюдная красавица. Прозрачная Белочка. Женек и  Изабелла Викторовна – непонятные персонажи, явно в этом компоте не  чужие. Мастер лирического пейзажа, окруженный посмертной свистопляской, а  может, и прижизненной.
Голова у Жоры идет кругом. Состояние, ставшее привычным за последние три  дня. Он чувствует необходимость остановить головокружение. Хватит.  Кокин – художник. Книга о нем – это работа. А все безумия, творящиеся  вокруг – помехи в работе. Какое мне дело до умственного состояния  Нателлы Кокиной? Какая мне разница, сколько Кокин наплодил внуков?  Разница конечно есть, но Жора чувствует, что ему сейчас необходимо нечто  простое, как кирпич, осязаемое и понятное. Убедиться, что нормальная  жизнь существует в природе. Когда люди едят, работают, рождаются,  умирают, пялятся в телевизор и занимаются любовью. Жора хватает телефон и  ищет Ксюняшин номер. «Пусть дура, – лихорадочно думает он – но уж точно  нормальная. Обыкновенная устойчивая четырехлапая дура. Пообщаюсь еще  немного с Кокиными – и пропади все пропадом – женюсь на этой тумбочке.  Заведу сервант, кальсоны с начесом и лысину в три обхвата…». Жору  передергивает и как раз в тот момент, когда он уже готов отшвырнуть  трубку, устрашенный своей будущей деградацией, на том конце отвечают.

 


*

 


Дверь мне открыла жилистая деревенская баба.
– Вам кого? – поинтересовалась она и уставилась на меня так, как будто собиралась нарисовать по памяти мой портрет.
– А хозяева где? – вопросом на вопрос ответил я и тоже уставился на бабу.
– Дочка на работе, надо думать, в музее. А куда мамашу нелегкая понесла –  я без понятия. Сказала мне тут убрать, только так, чтоб ничего не  трогать. Я сдуру согласилась – деньги на дороге не валяются, а она  возьми и уйди. А я уже два часа соображаю, как это можно так прибрать,  чтоб ничего не трогать? Ну, пыль вытерла, холодильник помыла, окна  протерла. А все остальное надо трогать. И не просто трогать, а на  помойку выносить. И никого нет и ключа у меня тоже нет, и телефоны они  не берут. Дурдом, одним словом.
– Как пройти в музей? – спрашивает Жора, слегка оглушенный жалобами.  Баба, жестикулируя костлявыми руками, объясняет дорогу и заключает:
– Я это вам только затем говорю, что пусть Бела эта самая придет и дверь  закроет. А то сижу под арестом, они все пропали и трубки не берут. Если  через два часа никто не явится, так и знайте – брошу все как есть и  уйду. У меня тоже время не казенное. А вы скажете, что я не просто так, а  предупредила…
Жора, не попрощавшись, уносится в указанную сторону. Он понимает, что  еще чуть-чуть – и ему придется самому сторожить Кокинскую дверь. «А уж  это вряд ли продвинет меня на пути исследования живописи» – думает Жора,  убегая.
При входе в небольшой деревянный музей помещается баба-близнец  предыдущей. Только баба номер один была одета в джинсы и серую  олимпийку, а баба номер два щеголяет коричневой блузкой в крупные цветы с  золотыми прожилками и поэтому производит впечатление более преуспевшей в  жизни. «Хотя, учитывая наши музейные зарплаты, – думает Жора, – еще  неизвестно, кому из них больше повезло…». Баба твердо намерена взять за  вход плату и жалкие жорины доводы в виде членского билета Союза  художников ее не впечатляют.
– Ваш день – вторник! – заявляет служительница. – Ходят тут всякие. Итак  за неделю всего три билета продала. Каждая сволочь норовит бесплатно  пролезть. Школьники – бесплатно, студенты– бесплатно, пенсионеры –  бесплатно… Можно подумать, кроме них еще кто-то в музей пойдет. А теперь  непонятно, будет ли вообще отопление зимой, со всеми вами,  шаромыжниками…
– Я по делу, – не сдается Жора. – Мне нужно видеть Белочку Кокину. Может быть, вы мне ее позовете?
– Вот что, молодой человек, – говорит свирепая охранница. – я вам по  возрасту в бабушки гожусь, и скажу сейчас так, как будто я ваша бабушка и  есть: ничего у вас не выйдет! Вы думаете, она зря до сих пор в старых  девах сидит? Девчонка симпатичная, все при ней, а никогда ни полпарня у  нее не было. – баба снимает очки и перегибается через стойку. Шепот с  клекотом вылетает из нее вместе с влажными брызгами, и вставная челюсть,  кажется, вот-вот покинет насиженное место.
– Нечисть она, твоя Белочка, вот кто! Меньшинство. Мы с тобой, с вами,  то есть – люди, а она нет. Большинство – это такие как мы, а меньшинство  – такие, как она. Раньше их кикиморами называли, бабами ягами всякими.  То смотришь – она девчонка, а то мужик, то старая, то молодая… Нет,  большевики не зря с такими боролись, при Союзе их в узде держали, а  теперь только и слышишь – меньшинство да меньшинство. Это  по-современному – меньшинство, а по правде – нечисть.
– Один взрослый, пожалуйста, – деревянным голосом просит Жора, вынимая деньги.
– А иди… – равнодушно махает рукой баба, снова умащиваясь за стойкой и  надевая очки. – Все равно отопление отрубят. Направо сразу напротив  лестницы – кикимора твоя там экспозицию готовит. Знал бы Кокин, какая  деточка у его дочки народится – в колыбели бы удавился…
Жора прячет кошелек обратно в рюкзак и отправляется в указанном  направлении. «М-да… – думает он, – темы для бестселлера так и валятся  мне под ноги, а я дурак, только их отпихиваю. Сел бы и накатал сейчас за  две недели: “Виктор Кокин. Лирический пейзаж глазами вурдалака”. Папа  гордится, мама плачет, а Ксюняша делает подружкам большие глаза и шепчет  “но ведь это все правда!”. Счастье рядом, а я занимаюсь живописными  тенденциями и биографией…».
В небольшом квадратном зале светло и пусто. В углу сдвинуто несколько  свободных витрин. На большом белом подиуме, в зеленом ведре – невысокое  сухое деревце. Возле него суетится старый Жорин знакомый – Женек.  Деятельность его представляется непонятной. Присмотревшись, Жора  замечает, что Женек обвешивает несчастное деревце какими-то пакостными  украшениями. Похоже на то, что с сухих веток свисают на тонком шпагате  не то сосиски, не то экскременты разных размеров. Вокруг подиума  разбросаны коробочки из-под пластилина. Жора неуверенно кашляет, и  музейная акустика щедро компенсирует его нерешительность.
– Здорово! – не оборачиваясь говорит Женек. – Композиция еще не  закончена, но смотреть уже можно. Перед вами генеалогическое древо  Кокиных, выполненное со всей возможной наглядностью.
Жора подходит ближе и замечает, что то, что казалось ему экскрементами  или сосисками – на самом деле крайне неумело выполненные человеческие  фигурки, подвешенные к веткам за то место, где предполагалась шея.
– Прошу! – Женек делает широкий жест в сторону древа. – Марфа Сергеевна и  Давид Псоевич Кокины – родители художника. Поскольку у каждого из них  тоже, скорее всего, имелись родители, ветки под ними украшены  изображениями фигур. А так как доподлинно известно имя только бабушки  Виктора Давидовича со стороны отца, все остальные фигуры выполнены без  лиц и вообще человеческих черт. Чтоб отделить бабушку от безымянных  предков, ее изображение украшено платком. Обычный платок ей не подошел  ей по размеру, поэтому мне пришлось обойтись носовым.
Подвешенная за шею пластилиновая сосиска, завернутая в носовой платок,  жалобно вертится на веревочке. Из черт лица в буром пластилине  проверчены две дыры, означающие глаза. У висящего рядом «дедушки» глаз  нету.
– Что же вы их так за шею? – говорит Жора. – Это как-то мрачно получается.
– А как иначе? – отвечает Женек. – Я пробовал сажать их на ветки как  птичек – выходит несерьезно. Недостойно уважаемых людей сажать как  каких-то вульгарных скворцов. Пробовал продевать веревку под мышки, но  увольте – это надо же каждому эти самые подмышки слепить. Я не успею –  экспозиция в этот зал через три дня переселяется.
Жора обходит жуткое древо кругом. Внимание его привлекают мелкие  разноцветные сосиски, щедро развешанные на нижних ветках деревца.
– А это что у вас имелось в виду?
– Это многочисленные младенцы Кокины, умершие до обретения  индивидуальности. Сами знаете, как до революции было с этим делом. То  есть я могу только предполагать, конечно, но, по-моему, довольно  правдоподобно. К тому же надо было как-то композиционно нагрузить нижнюю  часть. По центру у меня будет фотография Кокина, вот здесь, между этими  ветками. Не знаю, в какой форме дать его супругу – то ли тоже  фотографию, то ли слепить. Вы как думаете?
– По-моему, это ужасно, – искренне отвечает Жора.
– Да. Правда в искусстве всегда производит жуткое впечатление, –  соглашается Женек и вешает на самую верхнюю ветку трехголовую сосиску. –  А это у нас последний побег благородного древа, украшающий его  верхушку.
– Трехголовый? – переспрашивает Жора?
– Вы полагаете, изображение фаллоса подошло бы здесь больше? Я думал об  этом, но все-таки не могу согласиться, что в итоге вышла полная херня.  Определенный позитив, так или иначе, должен быть.
– По-вашему все эти повешенные младенцы – это позитив?
Женек поворачивается к Жоре, тычет его в грудь выпачканным в пластилине пальцем:
– Молодой человек! Вы чересчур категоричны! Научитесь не делить мир на  черное и белое, и вам многое простится. Учитесь видеть нюансы. Потому  что оставленный без присмотра нюанс имеет привычку перегрызать растяпам  горла. А это далеко не всегда безболезненно, молодой человек.
Обеденный перерыв в музее. Жора в сопровождении Женька топает к ближайшему парку.
– Смерть отца для Нателлы Викторовны была грандиозным ударом. По-моему, она втайне была уверена, что он бессмертен…
– Послушайте, – останавливает собеседника Жора. – Я не прошу углубляться  в подробности жизни Нателлы Викторовны. Я просто попросил вас  рассказать немного о ее дочери, чтоб я мог понять, как мне с ней  общаться.
– Да, со смертью Виктора Давидовича Нателла прозрела: отец оказался  смертен, значит, и она сама, возможно… Матери, Юлии Сергеевны, к тому  времени уже не было на свете. Ее похороны были очень печальны. Почти  никто не пришел. В гробу она лежала с напряженно стиснутым ртом – как  будто твердо решила перетерпеть и это. Перепуганная Белочка жалась к  холодным памятникам и старалась не плакать – «распускаться» в этой семье  считалось недопустимым. Две старенькие соседки, Нателла Викторовна.  Виктор Давидович к тому времени уже не выходил из дома и на похороны не  пошел. Если бабушка надеялась на признание хотя бы после смерти – она  жестоко ошиблась. Кокин после ее кончины стал еще спокойнее, как будто  исчез какой-то раздражающий аспект. Дочь носилась вокруг отца в  освободившемся пространстве, спотыкаясь о собственного ребенка, и все  блага, до которых она могла дотянуться, оказывались в распоряжении  Кокина немедленно. Его это оставляло равнодушным – он торопился дописать  то, что хотел, понимая, что времени почти не осталось. Похороны Нателла  Викторовна закатила такие, что вся Рачня содрогнулась. Владелец местной  гостиницы после этого слег с язвой. Директор кладбища неделю заикался.  Город наводнили маститые личности в пиджаках. Горсовету едва удалось  убедить Нателлу Викторовну не развешивать траурные ленты на фонарях  центральной улицы. Она готова была сделать это собственноручно. Местная  радиостанция получила страшный нагоняй за пропущенную по недосмотру  юмористическую передачу. Министр культуры не приехал, за что был очень  основательно прилюдно проклят… Город еще долго трясло потом, а клумбы  стояли лысые. Выставив из дома пиджаки, которым в гостинице не хватило  места, Нателла Викторовна неожиданно обнаружила, что у нее есть дочь.
– И, вероятно, вся любовь и надежды осиротевшей женщины сосредоточились на ребенке?
– Ну, как вам сказать… Сосредоточиться сосредоточились, только не любовь и не надежды.
– Расскажите мне о работе Нателлы Викторовны как художника, – просит  Жора. Фиг с ним, Нателла, так Нателла. Пусть рассказывает. Может тут  удастся подцепить кое-что для книги. Почему бы не дополнить альбом  несколькими репродукциями ее работ, если они того стоят?
– Нателла Викторовна – на редкость талантливый художник, но увидеть ее  работы, к сожалению, невозможно. Беда в том, что она считала себя  настолько ниже отца, что не могла позволить себе сделать что-то лучше  его. И если вдруг мать настигала творческая удача, она пугалась и  начинала портить. Ее ранние работы обещали очень многое, но обещаний  своих не выполнили. Позже она нашла себя в монументальном искусстве.  Дочери знаменитого Кокина не приходилось жаловаться на отсутствие  больших заказов. Тогда же Нателлой Викторовной овладела идея о том, что  искусство должно саморазрушаться. Она брала заказы исключительно на  росписи, выполняла их со всей силой своего таланта, но…
– Где-то можно увидеть ее работы?
– Нет. Они простояли в среднем от пяти до десяти лет, а потом их  попросту сдуло, как осенние листья. Есть мнение, что Нателла Викторовна  что-то добавляла в грунтовку – она тогда как раз увлекалась химией.  Возможно дело в том, что бедняга счастлива и горда была быть дочерью  Кокина, но стать просто Нателлой Кокиной она так и не решилась. Хотя  убила бы того, кто такое предположил бы. Ее дочь оказалась честнее в  этом плане – она решительно отказалась от собственной личности. Хотя в  этом ей тоже помогли.
– Мать?
– Ну да, мать. После смерти Кокина Нателла Викторовна вцепилась в  ребенка мертвой хваткой. Счастье еще, что она ничего не умела доводить  до конца. Когда она взялась лечить девочку от болей в желудке, она чуть  не довела несчастную до язвы. Но когда все предпосылки уже созрели,  матери внезапно надоело, и Белочка отделалась обострением гастрита.
– Сколько было ей лет, когда не стало деда?
– Тринадцать. Вообразите теперь, что несчастный ребенок, который никогда  не видел материнского тепла, вдруг получил себе на голову всю эту  матерь целиком. Радости девочке испытывать было нельзя – в этой семье не  радовались в принципе, а тут еще дедушки не стало, как можно? Мать с  припадками каменного отчаяния, которое девчонке приходилось принимать на  себя. Была малышка скверно одетая, полуголодная. Вечно простуженная,  потому что у мамы слишком большое горе, чтоб чинить котел отопления.  Когда мать слегка отпустило, Белочке крепко влетело за то, что она ходит  распустехой и не следит за собой. Страшное слово «распущенность» –  обозначение всех смертных грехов в этой семье. Что она могла в  тринадцать-то лет? Ночами стирала в холодной воде свои единственные  почти приличные брюки и утром надевала непросохшие. Через две недели  мать заявила, что Белочка обращает слишком много внимания на свою  внешность и растет тряпичницей и мещанкой. Вечерами они садились вдвоем,  и мать вела с дочкой долгие беседы. Белочка до сих пор этими вечерами  гордится. Ведра душевных помоев, вылитые матерью, не давали ей потом  заснуть, ребенок шел на кухню и глотал транквилизаторы, рассчитанные на  взрослого человека. Впрочем, если уж ей не по-детски доставалось, то и  лечиться она имела право недетским образом. Ребенком ей быть не  разрешалось. Единственное, что дала ей ее юность – это умение виртуозно  приспосабливаться под материнские требования. Они становились все  неожиданнее и разнообразнее. Вопреки всему Белочке удалось отказаться  рисовать. Тихая послушная девочка подняла страшный бунт. Гены Юлии  Сергеевны Бернацкой и Нателлы Викторовны Кокиной дали ей силу восстать с  такой непримиримостью, что Белочка оказалась в больнице. Мать  перепугалась, неделю носилась по невропатологам и терзала неповинный  персонал. Обещала, что даже карандашей в доме больше не оставит. Потом  увлеклась шахматами…
– При чем здесь шахматы?
– Понятия не имею. Через две недели, на протяжении которых медсестры  облегченно вздыхали, Белочка собрала свои вещи, аккуратно застелила  койку и на троллейбусе поехала домой. Рисовать ее больше не заставляли.  Больше бунтов не было, гены спрятались, осталась послушная худая  некрасивая девочка. Мать посмотрела на нее и пришла в ужас – как это ей,  блестящей Нателле Кокиной, удалось вырастить такую моль? Ребенок не  подавал абсолютно никаких надежд. Белочка не была даже дебилкой,  позволяющей матери нести свою печаль с отличием. Она неплохо училась,  следила за домом, насколько это возможно для девочки-подростка, которую к  тому же ничему такому не учили. Выслушивала материнские бредовые  построения. Она была приучена слушать еще бабушкой. Не жаловалась. Но  гены, вы понимаете. Страшная вещь. Куда ей было деваться с ее  потенциалом, с ее талантами, страхами, ненужной никому любовью, большой и  сложной личностью, переданной ей дедом, бабушкой, да и матерью, в конце  концов? По логике вещей, она должна была или сойти с ума или смертельно  заболеть. Она и пыталась, но вышло совершенно по-другому, потому что с  логикой в этой семье не дружили.
– И что же случилось? – не выдерживает Жора затянувшегося молчания.
– Случилось то, что я сейчас опоздаю в музей, – сообщает Женек. – И эта  выхухоль у входа меня выпотрошит и поставит в качестве экспоната.  Приятно было поболтать о семейных отношениях. Всего доброго!
Женек пожимает Жорину руку и скрывается за стрижеными кустиками. Жора  опускается обратно на скамейку и только через полчаса до него доходит,  что он опять ничего не узнал.