Главная | Журналы | Персоналии | Книги | Медиа | Проект АРЕаЛ | ГЕОЛОГИЯ | Только для своих | ПОМОЧЬ МЕГАЛИТУ | Спонсоры | Связь с координатором портала |
Центр |
Юлия ВертелАОб авторе: Родилась в 1967 году в Царском Селе под Санкт-Петербургом, где и живу до сих... >>> |
Наталья АхоненОб авторе: Родилась в г. Зеленогорске Ленинградской области в 1964 г. В раннем детстве... >>> |
Евгений АлександровОб авторе: Родился 13 апреля 1936 г. в Ленинграде. Физик-экспериментатор в областях... >>> |
РегионыЦентрРоссияАбаканАнадырьАрхангельскАстраханьБарнаулБелгородБлаговещенскВладивостокВладикавказВладимирВолгоградВологдаВоронежЕкатеринбургИжевскИркутскКазаньКалининградКалугаКемеровоКраснодарКрасноярскКурганКурскЛенинградская областьЛипецкМоскваМосковская областьНарьян-МарНижний НовгородНовосибирскОмскОрелОренбургПензаПермьПетрозаводскПетропавловск-КамчатскийПсковРостов-на-ДонуРязаньСамараСанкт-ПетербургСаратовТверьТулаУлан-УдэУфаХабаровскЧебоксарыЧелябинскЯкутскЯрославльЗападная ЕвропаАвстрияАлбанияБельгияБолгарияБосния и ГерцеговинаГерманияИзраильИрландияИспанияНорвегияПольшаРумынияСловенияФинляндияКавказАзербайджанАрменияГрузияАзиатско-Тихоокеанский регионАзиатско-Тихоокеанский регионАфрикаАфрикаВосточная ЕвропаБеларусьМолдоваУкраинаЦентральная АзияКазахстанКиргизстанТаджикистанУзбекистанСеверная АмерикаКанадаСШАСтраны БалтииЛатвияЛитваЭстония |
Марина ГарберС ледяной иголочкой в бокуПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Давай представим: девочка, гамак, и ты стоишь, испытывая жалость к волшебному улову, – двор, сужаясь, вмещается в мальчишечий кулак. Едва качнёшь – мелькают этажи, так товарняк летит из преисподней. И в паутине бабочка дрожит, и пёс лежит у ног твоих, охотник.
Пока играем в детскую игру – найди щегла среди ворон и соек, найди свой дом меж рёбер новостроек, под языком нащупай «не умру», пока волчица стережёт волчат, точней, щенков дворняга, – на носочки приподнимись, услышишь, как стучат под кожей золотые молоточки.
Плывёт кораблик в проруби двора на улице Монтекки-Капулетти, где сумерки – такое время смерти, когда правдивей кажется игра, где звучен жест, где звук жесток – хлопок, железный скрип, табачный выдох робкий – так выпуклы, как девичий сосок, вопросом обозначившийся в хлопке.
Кто тычется, ты спросишь, что за зверь шевелится от счастья ли, испуга, как будто ищет выход? Эту дверь искать – что кошку или пятый угол средь сумерек, внутри или вовне. Но в свернутом на подвесной ладони нескладном, угловатом существе найди меня, слови меня, запомни.
* * *
Оказалось, что всё это зря – воспалённое горло трамвая, где течёт, под шумок иссякая, «золотистого мёда струя», то бишь чья-то певучая речь оживляет вагон, остановку заполняет бесстыдно и ловко, ибо – кровь, и не может не течь.
Всё впустую – стекло и гранит, черепице перечащий тополь, этот, может быть, Константинополь или, может быть, этот Мадрид. Зряшен бедный, растерянный люд на ходу, и печаль его зряшна, распоясанный быт рукопашный, новостроек бетонный редут.
Но всего бесполезней – весны разлетайки, бретельки, оборки, – у такой изощрённой воровки всяким хламом чуланы полны. И совсем ни к чему, невпопад, мимо цели, читай – виновато, «я люблю тебя» выпорхнет в Прато, в мельтешащий дождём Ленинград.
Отвернешься, качнувшись слегка, силясь вспомнить, в Перми или в Вене, не моя ли на заднем сиденье разжималась призывно рука? Не твоё ли под левым плечом, уколов, обозначилось место? Даже сердце теперь неуместно под плащом, да и плащ ни при чём.
Разве выразишь – и не берусь! – как с духами врезается хлорка то ли в каменный запах Нью-Йорка, то ли вКиева вкрадчивый вкус? Но когда горожане вразброд осаждают трамвайное тело, неуместная парочка слева преграждает им выход и вход.
УРОК
Есть осень для прилежных учениц, для двоечников – золото каникул, сиди считай неперелетных птиц или читай про царствие калигул.
Смотри, как хлопок мнётся в небесах, как галстуки порхают над аллеей, и облака – что банты в волосах у Танечки, сидящей чуть левее.
Есть человек, седая голова, что прячется под выступами крыши, до пункта Б дошёл из пункта А – но что он видел на пути, что слышал?
По седине ладонью проведя, он замирает, прислонившись к стенке, как будто с окончанием дождя обещана большая переменка.
Есть желтый клён на костяной ноге, в костлявой кисти смят обрывок бирки. Есть женщина без сумки, налегке, с живыми соловьями на косынке.
Под козырьком сидит Чеширский кот, молочный свет подрагивает в блюдце, кот подмигнёт – покажется, вот-вот зет с игреком в дожде пересекутся.
Сиди учись, корпи, ищи ответ, не думай, что за дальними холмами шатровый цирк раскрыт, как лазарет, и машет разноцветными бинтами.
В осеннем царстве мела и чернил, на Марь Петровны уповая милость, держи в уме, чтоб дождь не проходил, чтоб женщина, вздохнув, остановилась.
Он постоит, опять раскроет зонт, она пройдёт легко и без оглядки, и птицы полетят за горизонт по ноябрю… Но у тебя в остатке –
жизнь – с ледяной иголочкой в боку, смерть – этой жизни проще и моложе. И Марь Петровна мстит ученику за то, чему учить его не может.
* * *
Кто не был современником ничьим, тот жив. А я мертва, я – современник. Почти подельник, произносишь «дым», и видишь дым, и лупишь по своим, и с мясом отрываешь понедельник.
Открой окно – простых ответов ларь, спроси, какое нынче время суток? Тысячелетье – спрашивали встарь, но мой немой настольный календарь годится разве что для самокруток.
Внизу – метро, а сверху – шапито, по сторонам – булыжники и ветки, а за стеклом, сквозь шум, гудки авто – семейный праздник, я на табуретке в подаренном по случаю пальто.
Там, за х/б отцовского плеча, за петушком на донышке тарелки, виднелся белый – сахара, побелки, халата участкового врача – больничный цвет с горчинкою таблетки, надкушенной случайно, сгоряча.
Мне станет лучше, мы ещё споём военные и просто дворовые, на переменке, с Левченко вдвоём – про детское, смертельное, навылет, про то, как мы, назло себе, живём.
И я не помню, руку положа, какого года я? какого рода? Но помню увядание природы – пришкольный сад, где Пимен в сторожах, похожий на ослепшего рапсода.
На цыпочках, чтоб не будить с утра, по коридору прошуршишь босая, в окне – сугробы нашего двора, как повесть о банальности добра, где жив отец, и мама молодая, и фабула проста как дважды два.
И этот век, я повторяю, мой! Пусть разберутся, что всё это значит. Двоятся даты в дневнике, маячат – то сорок первый, то тридцать седьмой, и тянут глубже, в бездну, не иначе. ВАРИАЦИЯ НА ТЕМУ
«Я вижу вас в жизни земной…»И. Меламед
Живёшь под лавиной бумаг и газет, почти что не дышишь, но кроме словесного есть созидательный свет. А может, и нет. Ты – клочок, документ, какой выдаётся в роддоме.
Родился и, значит, однажды сойдёшь, отмаешься – без проволочек, до точки доскажешь своё, отпоёшь, в потёмках отпляшешь, как пепельный дождь, как в метрике скачущий почерк.
И вместе с тобой упорхнёт навсегда залётная певчая птица с негнущейся жёрдочки белого льда, оттаявши от хохолка до хвоста – поэтому птице не спится.
И бабка на лавке в платке, в муляже зимы, будто взятой на мушку бессонным охотником – скоро уже! – и Нинка, что спит на седьмом этаже, в горячую впившись подушку.
И тот, безымянный немой пешеход, затёртый меж разных и прочих, потопчется у незакрытых ворот, поправит мохер, отряхнет коверкот, сплывёт в направлении ночи.
И где-то на склоне зарытый секрет – цветок под зелёной стекляшкой, и все твои десять беспомощных лет, ещё защищённых от будущих бед январской родильной рубашкой.
Исчезнет училка, визгливый звонок, вразлад хоровая распевка, дыра в сапоге, задубевший носок и актовый зал, где красивый, как бог, из пятого «А» Кононенко.
В окне золотится значок ПВО, сквозняк пробегает по шторе, то лампочка вспыхнет, то звякнет ведро, а ты, недотёпа, боишься того, кто тенью шуршит в коридоре.
И дворник, подмявший дороге бока, по древковоткнувший лопату в сугроб, – отдыхай, дядя Гриша, пока нас всех не сгребёт ледяная рука и впишет последнюю дату.
* * *
Преемница негреющих широт, где невпопад коса летит на камень, и память, словно бабкин огород, бессонно зарастает лопухами, я помню звук, тот самый первый хруст – хоть, говорят, в начале было слово, – у чьих-то ног осыпавшийся куст шуршал газетой шестьдесят восьмого.
Не домысел, я слышала сама с такого дна глухого, но, поди ж ты, ? под фонарём кругами шла зима и в ночь с орбиты обрывалась трижды,
летела манной, падала халвой, ? я той зимы нахлебник и наследник ? и Суламифь, беременная мной, завязывала на спине передник.
Родительный падеж ? кого? чего? ? уже тогда звучал во мне вполсилы, когда соседка слово «рождество» чуть заговорщицки произносила, ? ей, маковым пропахшей молоком, в подъезде прибиравшейся в Сочельник, хотелось, чтобы с каждым сапогом на лестнице расшаркивался веник.
Во лбу семерка, пассажир во рту ? гундосил заблудившийся автобус, и реки вен текли по животу, похожему на выпяченный глобус, и оттеняя темно-синий диск («О, девочка моя, как много света!») наш ясень превращался в тамариск ? я ощущала превращенье это!
Фонарная трещала голова, под кроличьей не умещаясь шапкой, «Еловый лес» летел под жернова, вращаемые отставной лошадкой, уже слепой, но слышащей пока: ша, на муке замешивает вьюгу ничейная широкая рука, пускающая музыку по кругу.
На тридцать третьем прыгала игла, поддетая невидимым мизинцем… А я в ту пору всей Землёй была, обтянутой аляповатым ситцем.
* * *
В круге первом с самого утра заедает старая пластинка, ластится бумажная ворсинка к коготку жар-птичьего пера как-то по-собачьи, как-то так не по-человечески тоскливо, будто всё здесь наперекосяк – и зима, и почерк, и чернила.
У соседа – счастье с молоком, у соседки – паучок на блузе, ты одна – под скошенным углом у окна, где по гипотенузе то ли снег слетает на порог, то ли светляки зажглись на ели, – это от зимы уставший Бог подражает СандроБотичелли.
И читать теперь, не перечесть – от земли до близгорящих кровель. Не пиши, дыши, пора и честь знать и замолчать на полуслове. Свет ещё не меркнет, но уже счёт закрыт, погашена рассрочка. Слышишь, на десятом этаже тишиной зашлась радиоточка?
* * *
Тучки небесные…М. Лермонтов
За часом час крупу толчёт курант, у времени в ушах чернеет вата: оправдывает выбор отъезжант, отстаивает выбор оставант. А ты молчи, поскольку виновата
в том, что не важно, с ними или без, ты помнила талантливо и долго не темный лес – ты разлюбила лес! – не шум дождя, не крутизну пригорка, а то, как грела сумрачный подъезд считалочка твоя, скороговорка.
Гони тоску взашей – который год в грудном кармане тлеет еле-еле. Тот виноват, кто раньше всех умрёт, кто помнит всё, но задом наперёд, – как на златом крыльце впотьмах сидели предатель, вор, стукач и патриот.
Неторопливо и по одному – у времени, поди, губа не дура, – всех в ступе растолчёт. А почему? Хотя бы потому, что в слове courant в английском – ударение на «у».
Сиди теперь, вины набравши в рот, в своём кругу заняв чужое место: они – наружу, ты, наоборот, поглубже прячешь краденое детство – в рукав, за пазуху, за шиворот.
Кто не отчалил – счастья не просил, а кто в печали, тот остался в прошлом. Но ты молчок! Но ты, что станет сил, вини себя – за дырочку в подошве, глотавшую подтаявший настил,
за влажный рот чужого сапога, за разыгравшуюся не на шутку вьюгу, за леденец родного языка под языком, за то, что мы друг другу читали «Тучи». В смысле, облака, но тоже – к югу.
* * * …отравленное зеркало моё.Александр Кабанов
Райок закрыт. Не будет благодати. Монтёр по пьяни перерезал свет. Уснул малыш в игрушечной кровати, зажав в руке хрустальный пистолет.
Дверь заперев, дитя проверив в детской, уснула мать в носках и бигуди, и браунинг, воистину богемский, блестит на остывающей груди. Осоловев от духоты и лени, забылись псы в объятиях двора. И только мертвым не до сновидений – что им Гекуба? Здесь – своя игра.
То лодочками складывают руки, так, будто наземь проливают грусть, то странные перевирают звуки: боюсь тебя, люблю тебя, боюсь…
Они ведь тоже умирали, лишь бы смола любви по донышку текла, и прикрывали лубяные избы телами из невзрачного стекла.
Уснул отец, пустой, как поллитровка, – так неудобно спать на животе! – но греет бок хрустальная винтовка, посверкивая дулом в темноте.
И что-то есть в незащищенных, пьяных, мертвецких снах – нахрапом, вкривь и вкось – от хрупкости: ты потому стеклянно, чтоб мы могли любить тебя насквозь,
чтоб к полночи, окаменев над спальней, луна к дуге приладила копьё. И нет тебя ранимей и хрустальней, нагое безотечество моё.
* * *
…хотя бы это только переезд… И.Бродский
Теперь не уезжают навсегда, отъезд – как перемена антуража, снега сошли и талая вода у бастионов – вражеских и наших. Теперь врагов я узнаю в лицо – и почтальона, и соседа Тэда, летящего то бодрою трусцой, то в кожаном седле велосипеда.
Уже не важно, в прошлом ли, теперь, на дальнем расстоянии ли, рядом, кто из людей (зачеркнуто) теней остался в освещеньислеповатом стоять за опальцованным стеклом Борисполя – в конце такого года, когда зима ломилась напролом, мешаясь с серебром Аэрофлота.
Какая драма? Смена, переезд. Не бойся, не проси, но вспомнить можно, как светится багажный перевес, чуть взбадривая хмурую таможню, как в запад превращается восток – должно быть, солнце в бок сместилось к ночи, и счастлив ты, и так же одинок, как Тэд-сосед – никак не одиноче.
Но вдруг не к месту вспомнишь, как с лотка брала у бабки яблоки и сливу, и что-то там слетало с языка на суржике ее невыносимом, – сшивательница времени, рапсод с веревочным браслетом на запястье, она язык переходила вброд, кладя в кулёк копеечное счастье.
Тот странный звук отскакивал от стен, брал в оборот – от головы до пяток, и мнилось, полон полиэтилен дарованных и неоплатных яблок. А нынче – гладко тянется, что нить вискозная, врезаясь под колено. И можно плыть, а можно и не плыть – не суетясь, легко, попеременно.
* * * Наде Делаланд
Смерть неизбежна. В первых числах марта судьба зимы висит на волоске. Ссутулившись, как двоечник за партой, я думаю о русском языке,
что мы живем на языке пропащем, меж волком и собакой, на черте между сказуемым и подлежащим: мы – сумерки, мы – ямы в темноте.
Живем за просто так, за ради Бога умрем от этой тяжести в ребре, жизнь – не театр, нет, она – дорога, короткая, как черточка тире.
Где – rolling stones наматывают мили, где – на латыни шелестят дубы, где – ангелы поют на суахили, где мы гадаем – если бы кабы…
Стучи – откроют, ищущий обрящет – кто медный грош, кто бронзовый обол. Быть иль не быть? – потом, а в настоящем нередко опускается глагол.
И я пишу, зависнув где-то между, соединяя запад и восток: смерть – наша родина, Россия неизбежна, чужбина – дерево, я – птица, ты – цветок. |
ГолосованиеВыберите название/тему следующего раздела проекта "Вещество"ЖурналыКыштым-ГраниПятью пятьКочегаркаСОТЫРусское вымяВЕЩЕСТВОАРТИКЛЬЕВРОПЕЙСКАЯ СЛОВЕСНОСТЬЕВРЕЙСКАЯ СТАРИНАЗДЕСЬЛитСредаЗаметки по еврейской историиСемь искусствЛиФФтДАЛЬНИЙ ВОСТОККОВЧЕГОСОБНЯКМОСТЫМЕНЕСТРЕЛЬПриокские зориВИТРАЖИДОНСЕВЕРДРУГОЕ ПОЛУШАРИЕЛИТЕРАЮЖНЫЙ УРАЛБАЛТИКА-КалининградСеверо-Муйские огниНОВЫЙ СВЕТСлова, слова, словаЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАДВОРКИНАЧАЛОКАЗАНСКИЙ АЛЬМАНАХПять стихийЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАПИСКИСлово-WordГВИДЕОНКольцо АЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРАСорокопут [Lanius Excubitor]ДЕНЬ ПОЭЗИИЖурнал ПОэтовТело ПоэзииГРАФИТБЕЛЫЙ ВОРОНИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNATЮЖНОЕ СИЯНИЕЛитературный ИерусалимДЕТИ РАФУТУРУМ АРТЧЕРНОВИКЗИНЗИВЕРЛИКБЕЗВАСИЛИСКДЕНЬ И НОЧЬУРАЛ-ТРАНЗИТНОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬЖурналы, публикация которых на сайте прекращена:ЧЕЛОВЕК НА ЗЕМЛЕИЛЬЯАРГАМАК-ТатарстанИНФОРМПРОСТРАНСТВОДЕРИБАСОВСКАЯ - РИШЕЛЬЕВСКАЯСТЕРЖЕНЬСВОЙ ВАРИАНТБАШНЯ22ВОЛОГОДСКАЯ ЛИТЕРАТУРАНАШЕ ПОКОЛЕНИЕУРАЛРУССКАЯ ЖИЗНЬАРТ-ШУМЛИТЕРА_DNEPRТРАМВАЙЗАПАСНИКЫшшо ОдынПРЕМИЯ ПБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЗНАКИ11:33АЛЬТЕРНАЦИЯ |