АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Катя Капович

Доктор Ганцмахер. Зуб мудрости. Памяти Шанхая

Автор девяти поэтических книг на русском языке и двух на английском. Первая английская книга «Gogol in Rome» получила премию Библиотеки Американского Конгресса в 2001 году, вторая книга «Cossacks and Bandits» вошла в шорт-лист Британской национальной премии Jerwood Aldeburgh Prize (UK, 2006). Участница одиннадцати международных литаратурных фестивалей, Капович в 2007 году за мастерство в литературе стала поэтом-стипендиатом Эмхерстского университета. В 2012 году в издательстве «Аст» вышел сборник рассказов «Вдвоём веселее», получивший «Русскую Премию»-2013 в номинации «малая проза», а в нынешнем году отмечена «Русской Премией» в номинации поэзия. Стихи и рассказы по-английски выходили во многих журналах, антологиях и учебниках для вузов. Является редактором англоязычной антологии «Fulcrum», живёт в Кембридже (США) с мужем, поэтом Филиппом Николаевым и дочерью Софией. Русские публикации в журналах: «Знамя», «Новый мир», «Звезда», «Арион», «Воздух», «Волга», «Гвидеон», «ШО», «Дружба народов», «Лиterraтура", «Новая кожа». Интервью и стихи звучали в программе «Поверх барьеров» (ведущий – И. Померанцев) на радио «Свобода» (2014).

 

ДОКТОР ГАНЦМАХЕР

 

В Израиле я работала в женском журнале «Портрет». Хозяйку журнала звали Джоанна. Это была богатая, образованная, взбалмошная, практичная англичанка из газеты «Джерусалем Пост», которая, изучив маркет, поняла, что нужно Израилю. Израилю был нужен женский русский журнал. «Никакой ностальгии по первой родине! Мы у себя в стране, у нас новая жизнь!» – говорила Джоанна. Моей непосредственной начальницей и редактором была журналистка Эмма Сотникова. Фраза о ностальгии относилась, в первую очередь, к ней. Эмма любила всё безысходное, русское, под которым она, конечно, понимала питерское. Побывав в Израиле замужем за сионистом и родив от него троих детей, она в следующий раз вышла замуж за питерского писателя Мишу Федотова. Миша тоже работал у нас в журнале, он отвечал за сектор горячих материалов. О нём-то и пойдёт речь.

Миша позвонил мне в пол-одиннадцатого.

– Слушай, Джоанка совсем взбесилась!

– Что такое?

– У тебя есть время? Приходи минут на семнадцать-восемнадцать – надо посоветоваться.

Я уже лежала в постели, по телевизору вот-вот должны были начать транслировать из Ливана фильм Бергмана «Фанни и Александр». Я давно мечтала его посмотреть.

– К черту Бергмана, – бесстрастно отвечает он, – я тебе перескажу!

Я поднялась и вышла из дому.

Миша жил неподалеку. Ничем не примечательный снаружи каменный дом, в котором он жил, внутренним устройством напоминал конструкцию, описанную писателем Короленко в повести «Дети подземелья». Помёт, как Миша называл своё потомство, состоял из какого-то количества детей от разных браков. Я говорю «какого-то», потому что точного количества детей никто точно не знал, даже сам Миша. У евреев вообще не принято считать детей – Бог дал, надо радоваться. Он и радовался, не пересчитывая, а дети всё подтягивались из разных стран под отеческий кров, чтобы счастливо зажить в короленковском подвале. Скажем, на тот момент времени их было штук одиннадцать, и к ним примыкали трое Эмминых.

Миша был в кухне один:

– Днём совершенно невозможно работать! Вот мы сейчас... – говорит он, наливая нам по чашке чифиря. Из чего я заключаю, что семнадцатью-восемнадцатью минутами не обойдётся.

– Что происходит? – спрашиваю, оглядываясь.

Кухонный стол завален порнографическими журналами. Какие-то голые бабы. Поверх всего пишущая машинка с заправленным в неё листом бумаги.

– Садись. Вот смотри – шесть способов обновить сексуальную жизнь. Что ты думаешь про это?

Миша произносит «что» по-питерски.

– После десятичасового рабочего дня ничего не думаю, – честно отвечаю я.

– Не умничай, – отвечает он и кладёт передо мной журнал «Elle» с соответствующей статьей о сексе. – Джоанка хочет, чтоб я перевел эту похабщину для наших. Завтра отдаём номер в тираж. Над нами будет хохотать весь Израиль!

– Над нами и так хохочет весь Израиль. Ты же писатель-юморист!

Он смеривает меня выразительным взглядом. Очки у него старомодные, с большой чёрной оправой. В них он похож на филина. То-то, думаю, ему по ночам, не спится.

– Опять умничаешь? Умничать будешь, когда этот вшивый бабский журнал закроется, – ворчливо говорит Миша. – Ну представь себе типичную русскую семью. Скажем, из Винницы. При чём здесь водяные матрасы?

Действительно, думаю при чём, и начинаю читать.

– Ну что? – спрашивает он через какое-то время.

Я молчу. Действительно, похабщина, иначе не назовёшь.

Он показывает мне на текст:

– Что мы делаем? Мы даём это под рубрикой «журнал “Elle” рекомендует» и параллельно на широких полях печатаем соображения нашего отечественного сексопатолога. Тонкие, продуманные, с учётом мироощущения русской семьи из Винницы.

Я спросила, где в одиннадцать часов вечера он собирается искать отечественного сексопатолога.

– Идиотка, – отвечает он, – отечественный сексопатолог – это мы. Ты и я. Фамилию я уже придумал – доктор Ганцмахер.

 

Должна оговориться, Мише я была многим обязана. Работу в журнале устроил мне Миша. Если бы не он, я бы долго ещё мыла полы за девять шекелей в час. В журнале мне положили нормальную (по уценённым русским стандартам) зарплату младшего редактора. Впрочем, в первые два месяца работы полы я тоже мыла. Я приходила на час раньше остальных, надевала большой оранжевый передник, жёлтые резиновые перчатки и брала в руки розовое пластиковое ведро. В таком костюме до прихода коллег я убирала помещение. Потом переодевалась и садилась редактировать. Скажем, историю про зарождающуюся смешанную семью: он – коренной сабра, футболист из команды «Маккаби», 28 лет, рубашка с пальмами и летающими попугаями, она – бледное, голубоглазое детище Иркутска. На вид ей лет пятнадцать, на еврейку не похожа.

Прочитав, звонила Мише, автору этого горячего материала. Ему в виду многодетности разрешалось работать из дому. Я не решалась спросить Мишу в лоб, еврейка ли невеста. Я начала издалека:

– Кто бы мог предположить, что в Иркутске есть евреи...

– Они везде есть. Как плесень. Триста шестьдесят семь тысяч.

Я не сразу поняла, что эти шизофренически точные цифры Миша просто брал из головы.

– Ты уверен, что она это... Джоанна обязательно спросит.

– Еврейка? Чистопородная. Сто сорок восемь процентов. Я проверял.

Мишу редактировать было просто. Там двоеточие, здесь запятая...

Гораздо сложнее обстояло дело с другими авторами. На мой адрес приходили материалы толщиной с роман. Писали все и писали много. Писал бывший экономист с кондитерской фабрики в Киеве и парикмахерша из Львова. Писали доктор сельскохозяйственных наук из Минска и бывший преподаватель народного танца из Баку. Евреи – народ книги. «Уважаемый Господин Капович, – читала я, открыв очередной толстый пакет, доставленный с уведомлением мальчиком-арабом, – Посылаю Вам мои раздумья о жизни еврейского народа в Старо Урюпинске...» Иногда в журнал приходили стихи про Израиль. «Маленький такой клочок земли. Пусть сухой, но всё-таки шели». «Шели» означает моей. На это тоже надо было отвечать в письменной форме. Таковы были требования Джоанны, которая хотела, чтобы у журнала была обратная связь с читательницами и читателями.

Часам к одиннадцати прибегала Эмма. Мы с Эммой запирались в нашем «отдельном» кабинете и обсуждали текущие дела. Начальство – хозяйка журнала Джоанна и бухгалтер Джим – появлялось в полдень. Когда к начальству приходили какие-нибудь важные гости, меня посылали на кухню делать кофе. Я научилась спрашивать: «вы предпочитаете кофе с сахаром или без сахара». Не скрою, что церемония меня удручала. Однажды, по рассеянности, я сыпанула в кофе три ложки соли. То, что директор банка «Леуми» ушёл, не дав журналу рекламы, скорей всего, не имело ко мне отношения, но я, на всякий случай, уже обдумывала, куда идти. Снова мыть полы или устраиваться няней в многодетную семью? Я знала одну, жили в соседнем доме, очень религиозные. Джоанна весь день хмурилась, мытьё полов и подача кофе были переданы смышлёной двадцатипятилетней корректорше Дине. А со мной поступили так. Меня повысили. Джоанна вызвала меня в кабинет и сказала, что отныне я буду зам редактора по литературной части. На зарплате это, впрочем, не сказалось.

Но вернёмся к Мише.

 

Короче, пока я читаю «шесть способов», Миша уже что-то быстро выстукивает двумя пальцами, иногда взглядывая на меня запотевшими стеклами. Читаю я, значит, и воображение моё начинает разгораться. Ну, во-первых, по поводу спонтанного секса в гостиной. Это был способ первый. При свечах, на ковре, с лёгкой музыкой в радио колонках.

– Говори, что сразу приходит в голову. Это и есть самое верное! Только не умничай, – предупреждает Миша.

Он сходу придаёт моим соображениям художественную форму. «Доктор Ганцмахер в целом согласен, что такое может оживить чувства супругов, но, к сожалению, такой оживляж небезопасен. Брачующиеся могут случайно разбудить бабушку, спящую на раскладушке в углу гостиной. Племянников, ночующих на кухне. Доктор Ганцмахер считает, что к первому способу не стоит прибегать, но если уж приспичит, то лучше тогда без свечей. Музыка тоже отменяется. Даже приглушённая. Никакой музыки. Бабушке с вечера двойную порцию снотворного. Племенникам – по рюмке вина».

На втором способе мы оба тормознулись. Секс в ночной парадной после питерского «парадняка» звучал как несообразный детский лепет. Как стрельба в тире для тех, кто ходил на медведей. Доктор Ганцмахер порекомендовал заменить парадную газоном. Израильтяне очень ухаживают за своими газонами. Газон и в других отношениях интересней – ближе к природе. Проверить часы работы оросительной системы и – вперёд.

Насчёт третьего способа с водяными матрасами поправка целиком принадлежала Мише. Про пластиковые мешки на сохнутовских матрасах. Такие матрасы нам выдавались в пользование до прихода наших контейнеров с мебелью. Их, в принципе, можно было накачать водой.

Я лично горжусь комментарием к способу с эротическим фильмом.

– Скажи что-нибудь афористичное! – потребовал Миша, застыв надо мной с третьей чашкой чая в руке.

– Панасоник убивает либидо!

Миша сел за машинку и застучал.

– Можешь ведь, когда не умничаешь!

 

К шести утра статья готова. Мы с Мишей устало откидываемся на шатких стульях, принесённых детьми с помойки, и Миша говорит:

– Если Джоанка спросит, что тут написано, скажи что-нибудь умное. Что материал был прокомментирован серьезным аналитиком...

 

В среду вечером вышел номер с нашей статьей. Уже в девять утра телефон звонил, не переставая. Мы с Эммой только успевали перехватывать трубки, чтобы наши бабоньки не пробились к начальству. Где-то мы всё же упустили пару звонков. Джоанна ворвалась в наш кабинет. В ярости Джоанна напоминает снежного барса.

– Я хочу дословно знать, что написал этот Ганцмейстер! – говорит она с каким-то шипящим холодом в голосе

– Ганцмахер, – машинально поправляю я.

Она скашивает на меня разъярённые глаза, и я понимаю, что никакие объяснения тут не помогут. Пойду няней, подумала я. Эта мать семерых детей опять ходит беременная. Это очень своевременно.

Я посмотрела на Эмму: она, как ни в чём не бывало, правит заметку о театре. Оторвать её могло только сообщение о новой войне в Персидском заливе. Война, кстати, только закончилась.

– Я хочу с ним увидеться! Где он живёт? – продолжает шипеть Джоанна, хватая с моего стола и бросая в воздух страницы для набора.

Больше всего мне хочется провалиться сквозь землю и очнуться где-нибудь в Иркутске.

– Вот это, к сожалению, устроить невозможно, – отвечает ей Эмма.

Далее мне предлагается выйти из кабинета, что я с благодарной трусостью и делаю.

 

Я потопталась в коридоре. Не то чтобы я подслушивала – этого не требовалось. Сначала из-за двери доносились два накалённых голоса, но постепенно второй, Джоаннин, стал затихать. Захожу в комнату к художницам. Вид занятых делом людей всегда меня успокаивает. А сабры вообще спокойны, от природы и ввиду места жительства. В первый день войны в Персидском заливе я полюбопытствовала у соседки, коренной израильтянки, спускалась ли она в бомбоубежище или, как мы, сидела дома в противогазе. «А я, деточка, даже не просыпалась», – ответила она. Или взять хоть моего друга Мишу Генделева. Он, хотя и не сабра, но прожив в Израиле много лет и побывав на трёх войнах, тоже стал спокоен. Когда война только ожидалась, я спросила у него, что теперь с нами будет, если они всё-таки начнут забрасывать нас ракетами. «С нами всё будет прекрасно, – ответил он беззаботно. – А вот с ними будет херово». И пояснил. «Ты пойми, с кем мы имеем дело. У этих мудаков корявые не только головы, но и руки. Если они даже сумеют вставить ракету, куда нужно, то всё равно ёбнут её себе на голову».

Художницы продолжают работать, а я сажусь на угол стола – лишних стульев у художниц нет – и закуриваю.

– Разнос? – спрашивает Шломит.

Я киваю.

– Аколь ие беседер. Всё будет хорошо, – говорит вторая художница Шошана.

Через пятнадцать минут мы слышим колебание воздуха. Джоанна вошла в дверь, широкая улыбка светилась на лице. Далее слушайте (клянусь, так оно и было), происходит следующее. Подходя ко мне всё с той же светящейся улыбкой, Джоанна проводит ладонью по моей голени.

– Колаковот, – говорит она мне, то есть, молодец. Акцент у неё чудовищный, но это слово я понимаю..

 Я вообще не люблю похвалы начальства. Мне всегда кажется, что начальство, если и хвалит меня, то по ошибке. Потом, когда разъяснится, будет ещё хуже. Но Джоанна продолжает улыбаться и рассматривать мои ноги. Потом она поворачивается к Эмме и что-то говорит на иврите, чего я уже не понимаю.

 

На моём столе пепельница была переполнены окровавленными окурками. Я подождала, пока Эмма закроет дверь, и поинтересовалась положением:

– Мы с Федотовым не уволены?

Эмма удивилась.

– С чего бы вдруг вас увольняли?

– Как с чего? А статья?

– Вот, – продолжает Эмма какой-то монолог в своей голове, – я ей говорю: ты что психуешь? Скандал – лучшая реклама!

– А она?

– А что она? Номер-то раскуплен!

Эмма достает из сумочки два обтянутых пластиковой плёнкой бутерброда, один протягивает мне. Я беру, но еда не лезет мне в горло. Что-то продолжает меня мучить. Наконец я понимаю:

– А при чём здесь мои ноги?

– Пришли два филлипсовских эпилятора, – отвечает Эмма, жуя. – Джоанна даёт тебе один в качестве премиальных.

– На хрена мне филлипсовский эпилятор? – изумляюсь я.

Вопрос резонный, Эмма задумывается.

– Всё равно бери, – говорит она наконец. Филлипсовский эпилятор – лучший подарок для наших баб. Отдашь Генделеву, он будет счастлив. Вокруг него вьётся много знойных девушек!

 

 

ЗУБ МУДРОСТИ

 

Практикант внимательно посмотрел на рентген и перевёл взгляд на Ларика. Его замшевые туфли нетерпеливо постучали по линолеумному полу:

– Ну так как? – спросил он, приглушая в радио классическую музыку.

Рука, державшая снимок, была худой, с мальчишески удлинёнными фалангами, но на безымянном пальце уже сияло обручальное кольцо. Он хотел знать, готов ли был Ларик удалить зуб сейчас или предпочитал прийти повторно. Ларик не был готов, но и приходить ещё раз ему не хотелось. Он спросил у практиканта стакан воды и, пока пил, прокручивал в голове расписание. Дел было много, и вот уж никак он не ожидал, что ещё и зуб нужно удалять.

– А это очень больно? – осторожно поинтересовался он.

– Он у вас дефектный, корни неглубокие!

– У моей мудрости корни неглубокие? Зачем я жил? – спросил Ларик.

Практикант вежливо улыбнулся, снова постучал туфлями по полу:

– Так как, будете удалять?

 

Объявление о бесплатном дантисте Ларик нашёл в интеренете и сначала решил, что кто-то развлекается. Имя звучало неправдоподобно: Джон Пэйн. Сейчас он сидел у Джона Пэйна в кресле и ждал, чтобы практикант избавил его от ещё одной ненужной заботы. В ожидании, пока наркоз подействует, Ларик снова прокрутил в голове сегодняшний день. В двенадцать у него было свидание с сыном, потом он должен был ехать в ремонтную мастерскую, в пять из Филадельфии приезжала Мелисса, и они с ней бежали на концерт. Два с трудом добытые билета лежали в кармане брюк, идти не хотелось. «Как я устал, как я устал! – думал Ларик. – И зачем только я всё время суечусь? Вот возьму и отдам этому симпатичному парню билеты? Он слушает классическую музыку, и Мелисса только обрадуется, что можно провести вечер спокойно!»

Практикант у него за спиной позвякивал инструментами, и Ларик прикрыл глаза. Он мог бы заснуть прямо сейчас, и даже белое солнце рефлектора ему не мешало. Ларик не отсыпался уже давно. Не отсыпался из-за зуба, который его беспокоил ночами, и не отсыпался из-за сына. Из-за того, что его единственный двадцативосьмилетний отпрыск, плод его раннего брака, уже третий месяц находился в предварительном заключении, и Ларик не знал, что делать – нанять частного адвоката или не нанять. «Нанять! И пусть у него болит голова, а не у тебя!» – увещевала Мелисса по телефону. Ларик и сам понимал, что с платным адвокатом будет надёжней, но сопротивлялся искушению. Нанять адвоката означало покориться обстоятельствам. Не нанять означало мучиться, что он чего-то для сына не сделал. Но он и так уже мучился. Не нанимать адвоката будет правильней, рассуждал Ларик. Пусть сын осознает, что так продолжаться не может. Нанять адвоката... Мысль Ларика, возвращаясь к началу, кусала себя за собственный хвост, и получался какой-то бесконечный круг вины.

Он очнулся от того, что практикант касался его лица холодной резиновой рукой:

– Откройте рот пошире! – сказал тот, и Ларик послушно открыл.

«Сейчас будет больно, – подумал он, – и это даже хорошо – пусть будет больно! Физическая боль заглушает моральные страдания!»

Может быть, Мелисса была права, говоря, что он был чуточку мазохистом. Взять хоть зубы, они болели всегда, а он ими не занимался. Началось всё давно, когда он в пятом классе сломал передний. Подрался с соседским парнем. Тот обозвал его «жидком».

– А ты разве еврей? – удивилась ещё Мелисса, когда он ей об этом рассказал.

– А что, разве не похож?

– Не очень, – ответила она и посмотрела не на нос, как это делали его подруги в России, а гораздо ниже. Он ещё подумал тогда, что в Америке это нормально, встречаться с женщиной и не уведомлять её о своём происхождении. В России он перед первым же свиданием предупреждал: «Фамилия у меня обманчивая».

Он отвлёкся и не сразу понял, когда практикант спросил, не хочет ли он взглянуть.

– На что? – спросил Ларик.

Он нерешительно приоткрыл сначала один, потом другой глаз. Его зуб мудрости... Он походил на маленькое разорённое гнездо. «Вот молодец практикант! – подумал он и вспомнил про билеты. Про себя он подумал: «Ну, конечно, Мелисса только обрадуется!»

Практикант снова прибавил звук в радио и стал убирать со стола. Липкая прядь волос выбилась у него из-под врачебной шапки. «Он себе вряд ли позволяет тратиться на концерты!» – жалостливо подумал Ларик. Он попросил у практиканта листок бумаги. «У меня два лишних билета на Прокофьева! Вы хотите?» – написал он и, положив сверху два билета, протянул всё это практиканту. Тот прочитал послание и поднял на Ларика удивлённые глаза. Две тонкие брови слетелись на переносице, как чайки на мосту.

Какое-то время они смотрели друг на друга. Потом Ларик сообразил, что практикант мог его неправильно понять:

– С женой сходите! – промычал Ларик здоровым углом рта и показал на кольцо.

Практикант бросился его благодарить, попытался отдать билеты обратно. Ларик и слушать не хотел. Он сдернул с вешалки плащ и быстро направился к выходу. Практикант провожал его удивлённым взглядом. Про себя он думал: «Вот бываю же чудаки! И что я буду теперь делать с этими двумя билетами, я и не женат, да и времени у меня нет!»

 

Рядом с Меллисой прозвучал мужской голос:

– А что у тебя за мужчина говорит? – спросил Ларик ревниво.

Мелисса доотвечала кому-то и вернулась к нему:

– Что ты спросил?

– Ничего умного, – ответил Ларик. – Ты где?

– Я заправлялась. Что у тебя с дикцией?

Ларик потрогал щёку:

– Я только что удалил зуб. Ты едешь?

– Еду.

– Хотел тебя предупредить, что концерт сегодня отменяется, дома посидим! Ты рада? Тем более что Прокофьев!

Мелисса помолчала.

– Ты, по-моему, Прокофьева не любишь! – неуверенно спросил Ларик.

– Прокофьев – мой любимый композитор! – сказала Мелисса обиженно.

После этого она стала говорить своё обычное. Она устала от постоянной дерготни, ей нужен нормальный мужчина. Ларик слушал, не перебивая: женщине надо дать выговориться. Пока она говорила, он искал свою машину. Её нигде не было. Он проверил знаки и, к ужасу своему, убедился, что запарковал её не там. Был уборочный день, он же в спешке поставил машину не с той стороны дороги.

– Можно я тебе перезвоню через десять минут? – спросил он во время небольшой паузы.

В ответ раздалось «ну, перезвони», и трубка опустела. Надо было срочно выбираться отсюда. Поездка обойдётся в полсотни, потом нужно будет ехать за машиной – ещё сто пятьдесят долларов. «Это – ничего! – подумал он, – Я ведь на зубе сэкономил!»

Ветер гнал по лужам мелкую рябь, но уже было теплее, чем когда он выходил утром из дома.

Подъехало такси. Ларик сел и сказал адрес. Таксист был местный, он это сразу понял по акценту и обрадовался. Пожилые бостонские водители были спокойные, неразговорчивые люди – Ларик мог отдохнуть.

– Вы знаете, как ехать? – спросил он.

– Вторая дорога из Бостона, – ответил таксист, и Ларик довольно кивнул.

 

Когда машина тронулась, он снова набрал Мелиссин номер. У неё было занято, потом её голос прозвучал издалека:

– Алле, это я, – сказал Ларик. – Ты где?

– Я возвращаюсь... Поняла, что тебе сегодня не до меня!

Ларик сказал, что это не так:

– Мне всегда до тебя. Особенно, когда у меня плохая дикция и я не могу склеить других баб.

– Ха-ха, – ответила Мелисса и обиделась ещё сильней. – Ну что ты хочешь, чтобы я делала? Мне мало нужно, я могу обойтись без развлечений, без концертов, и вообще... Но я не могу жить в постоянной неопределённости. Мне тридцать семь лет, мне нужно устраивать личную жизнь... Я хочу иметь близкого человека рядом с собой в постели, а не в телефоне.

– Я не могу прямо сейчас лечь с тобой в постель, потому что я еду в тюрьму.

– Вот ты опять!

– Ты приезжай, а? – взмолился Ларик. – Я буду с тобой чувствительным и не очень остроумным.

В ответ было молчание, потом она решила уточнить:

– Где ты это взял, что мне нужен чувствительный?

Ларик ответил, что прочитал это в женском журнале: из шестидесяти опрошенных женщин сорок восемь мечтали именно о таком чувствительном мужике.

– Ерунда, – ответила Мелисса, – мне нужен не чувствительный, а умный, который бы меня понимал!

– А я что, не умный? У меня почти докторская степень...

– Ладно, ты знаешь, о чём я говорю. Я приеду в другой раз! – сказала Мелисса, но уже без обиды.

 

– Ну вот, хотел, как лучше, а получилось, как всегда! – вздохнул Ларик.

– Ох уж эти женщины! Жена или так? – услышал он голос таксиста.

– Или так.

– Сам в разводе?

Ларик ответил, что уже давно в разводе.

Таксист кивнул:

– Что так? Не поладили?

– Жизнь разлучила! – ответил Ларик сдержанно.

Он лишил таксиста рассказа о том, как именно его разлучила жизнь с Мариной. У него был ранний брак. После того, как родился сын, Марина сделалась домоседкой. С мальчиком могли посидеть и Ларикины родители и её, но она устало валилась в кресло, в дверь просачивалась вертлявая, с прыщиками на впалых щеках девушка-соседка, и он уходил один. Сыпал дождь, блестела мостовая. Друзья ещё жили свободной студенческой жизнью. На одной из вечеринок он познакомился с Леной. Потом с Ирой.

Таксист снова заговорил:

– А у меня, тьфу-тьфу, полный набор! Жена, три дочери и тёща.

– Угу! – сказал Ларик, закрывая глаза.

– Слыхал про этих двоих, которые застрелили диспетчера... – не отставал таксист.

Он покрутил пульт, настраивая радио на местный канал новостей.

 – Диспетчера я хорошо знал, он когда-то у нас работал. Разве не ужас?

– Ужас! – согласился Ларик и подумал: какое количество ненужной информации люди выплескивают друг на друга.

Таксист перекрестился:

– В общем, не дай Бог такое! У тебя кто в тюрьме?

Ларик ответил.

– Наркотики?

– Да.

– Я так и понял, глядя на тебя.

– Да? – спросил Ларик. – У меня такая внешность?

Таксист не улыбнулся:

– Это часто, когда родители в разводе... – объяснил он. – Я, слышь, подожду тебя у тюрьмы!

– Спасибо, не надо, – сказал Ларик сквозь дрёму. – Это долго…

– Мне всё равно в обратный конец пассажира не найти. А за то время, что ты будешь там, я денег не возьму. Бывшая жена как? Наверное, убивается?

Ларик пожал плечами. С бывшей женой он не виделся уже двадцать лет. В один из дней он внезапно нашёл элегантное разрешение жилищной проблеме. Марина осталась жить в его квартире, он поехал один, потом она прислала к нему сына. Ларик был вечно занят: работа, подруги.

Солнце било в заднее стекло, нагревая шею. Они выезжали на вторую дорогу, которую Ларик помнил наизусть. Скоро слева появится заколоченный пакгауз, ещё через семь минут Мормонский храм, оттуда до тюрьмы десять-пятнадцать минут... Вокруг дороги плотно стоял лес, приходила весна. Семь лет назад, когда они ездили с сыном покупать тому велосипед, здесь всё было точно так же. Сын собирался поступать в колледж, потом с ним стало происходить что-то странное... Какие-то непонятные люди. Видно, Ларик что-то упустил…

Новости закончились, и стали передавать трансляцию того самого концерта Прокофьева, на который Ларик отдал билеты. Практикант был возраста его сына. «А уже наладил свою жизнь, выучился, работает!» – подумал Ларик с завистью. Он распрямился на сиденье и вытянул затекшие ноги. Таксист всё рассказывал про убитого диспетчера. Трое детей, младшему три года, среднему пять с половиной...

– Да, да! – Ларик кивнул ему в зеркале и прикрыл тяжёлые веки.

«Нет, всё-таки возьму сыну частного адвоката. В последний раз, но возьму!» – подумал он.

 

 

ПАМЯТИ ШАНХАЯ

 

Когда мне исполнилось шесть лет, мои родители переехали из Донецка в Кишинёв и поселились в белом одноэтажном домике, где с послевоенных времён жили мамины родители. Я ещё не видела бабушки и дедушки и удивилась, когда мне сказали, что я уже когда-то гостила у них. Район назывался Шанхай, и домик уцелел благодаря тому, что спрятался во дворе огромного нового универмага, выдавая себя за какую-то универмаговскую подсобку. Дед Наум знал директора магазина, который по приезде городского начальства прибегал к нам, живущим, по сути, у него во владеньях, и умолял об одном – спрятать куда-нибудь козу. Да, соглашался дед, и волок козу в дом. Сюда же приносилось несколько незаконных петухов с курами, и постепенно наша кухня начинала напоминать хлев. Пахло помётом, шерстью, свежей травой и соломой.

– Ироды, – громко кричал дед, выглядывая в окне начальничков, вылуплявшихся из машины «Волга». Они выходили на берегу большой шанхайской лужи и сразу же устремляли взгляды в наши тусклые окна. Соседи предсказывали, что скоро и нас снесут, потому что мы антисанитарные. Дедушка не любил этих разговоров: «Скорей мой петух снесёт яйцо!» – отвечал он, погрозив кулаком в небеса. Его лысина, плавно накатывающая на большой упрямый лоб, покрывалась потом, и он утирал её белым батистовым платком с вышитыми в углу загадочными буквами.

Вообще дедушка сразу вызвал у меня восхищение. Мне нравилось, что у него такая большая гладкая голова, что он её бреет перед медным зеркалом, а потом полирует массажной щёткой, что голова блестела на солнце. Я заметила, что он никогда не даёт животным клички, а пользуется общими названиями. Мне это казалось свидетельством его особых уважительных взаимоотношений с животным миром. Так, козу он называл «Коза», слегка сбивая ударение набок, потому что русский у него был не родной. Аналогичным образом в доме имелась Кошка, не говоря уже о таинственных Собаках.

Днём дедушка был уличным фотографом и стоял рядом с памятником молдавского царя на углу улиц Пушкина и Ленина. Царь делил площадь с Лениным и звался Штефан чел Маре. Дедушка фотографировал людей на его фоне, а к Ленину не подходил, хотя там было больше желающих сфотографироваться. К Ленину приезжала свадьба с лентами на машине, и долго перед ним, склонив головы, стояли, как будто ждали благословения. А Ленин смотрел поверх жениха и невесты и показывал рукой на Арку Победы. Но дедушка предпочитал место у памятника Штефану, где не было ни «Волг» с лентами, ни пионеров с красными флажками и барабанами. Я садилась неподалеку на скамейку с булкой в руке, а дедушка в белой рубашке с закатанными рукавами и с фотоаппаратом на ремне выхаживал взад-вперёд между парком и памятником Штефану. Парк Пушкина был у меня за спиной, я слышала, как начинают шуршать по дорожкам чёрные шланги, которые рабочие тянули вдоль аллей. Я держала желтоватую булку с изюмом, который вместе с жёлтой мякотью бросала голубям, оставляя себе горьковатую глянцевую корку. Дедушка иногда оглядывался на меня, чтобы удостовериться, что меня не склевали голуби, не увели гуляющие по парку цыгане. В середине дня, когда солнце висело прямо над памятником, мы с дедушкой шли через дорогу в кафе и ели мороженое.

Я старалась не раздражать дедушку и есть культурно. Мы съедали по две порции пломбира и следом пили сок. Дедушка хорошо знал, на какие фрукты или овощи был сезон, и соответственно выбирал такой же сок. Если зрели персики, то мы пили персиковый с мякотью сок, и, когда мякоть застревала в моей пластмассовой соломинке, я выдувала её, пуская в стакане большие розоватые пузыри. «Ну-ну, девочка, – укоризненно говорил дедушка. – Ты же не в шахтерской деревне!» Потом мы возвращались на наши рабочие места: я – на скамейку, дед Наум – к памятнику.

Я никогда не спала днём. Но зато вечером я валилась с ног, что очень радовало всех домашних. А потом приходил новый длинный день, и весь он был мой, и я опять сидела на скамейке и смотрела, как дед фотографирует. Однажды рабочие прочистили фонтан, и он забил с такой силой, что утром, когда мы с дедом пришли, мы сначала подумали, что так построили ещё один памятник. Когда жара одолевала меня, я ложилась на высокий каменный борт, и постепенно мой красный в горошек сарафан, сшитый бабушкой из старой ночной рубашки, становился прозрачным и тяжёлым от воды. Моим высшим достижением, которое я тут же продемонстрировала деду, было, свесившись вниз головой, ловить ртом струю воды. Так сладко было уставать от пекущего голову солнца, от тёплой пыли, летящей вместе с белыми троллейбусными билетиками по дорожкам парка. И чем жарче становились дни, тем больше я любила вечерние возвращения в наш старый дом с кухней и комнатой, перегороженной китайской ширмой.

От выпитой фонтанной воды у меня ночами иногда болел живот. Тогда дедушка садился передо мной на стул и рассказывал свои истории. Красивый, в белой рубашке и черных подтяжках, обтягивающих сильные плечи, он всегда ночью был ласков со мной:

– Один бессарабский еврей… – загадочно начинал он и смотрел на меня своими круглыми коричневыми глазами, – хотел жить в Санкт-Петербурге, но у него не было разрешения селиться вне черты оседлости. Однажды он, набравшись храбрости, всё-таки решил поехать. У этого еврея в Санкт-Петербурге был друг-выкрест, к нему он и заявился со своим чемоданом. На следующий день они пошли гулять и вдруг слышат – полицейский свистит. «Я побегу, а ты оставайся!» – предложил друг. Полицейский, конечно, погнался за тем, который побежал. Он догнал его только через пять кварталов. А кварталы, девочка, в Санкт-Петербурге длинные предлинные! «Где твой вид на жительство?» – спрашивает полицейский. – «Вот!» – «Так почему же ты бежал?» – «Так, по инерции!»

Смеясь, дедушка утирал глаза батистовым платком:

– Поняла?

В рассказе было много слов, которых я не знала. Но мне было всё равно, вообще меня занимало другое:

– Деда, а откуда у тебя такой платок? – спрашивала я.

Дед задумывался, проводил по голове рукой:

– Подарок одного миллионера. Но ты ещё маленькая, чтоб понять.

 

Однажды я проснулась ночью и вышла из своего закутка во взрослую часть. Все, кроме дедушки, были дома и крепко спали. Кошка при виде меня соскочила с подоконника и повела меня к двери. Это была очень умная старая кошка, и я пошла за ней. Мы вышли за ворота, где происходило что-то странное. Я слышала треск, как будто кто-то стрелял из хлопушки. У самых дверей универмага стоял фургон, из которого доносился визг и лай. Возле фургона мелькали какие-то тени. По белой рубашке я узнала деда. Он достал из кармана деньги и отсчитал их по бумажке. Человек в ватнике протянул ладонь и, пересчитав бумажки, кивнул. Я ещё не ничего не успела подумать, как люди открыли заднюю дверь фургона и на мостовую стали прыгать собаки. Их было много, целая стая. «Что это дед делает?» – испугалась я, когда он залез вместо выпрыгнувших собак в фургон. Но он тут же вышел, неся что-то в руках. Я подошла ближе и увидела, что он держит маленького мохнатого пса. Потом он сказал что-то ещё, человек в ватнике снова кивнул и принёс ещё одного пса. Дед протянул к нему руку и вдруг вскрикнул и потряс ей в воздухе. Видимо, пёс его укусил за палец, поняла я. «Ах ты, хитрец!» – сказал дед и положил ему в рот кулак. Люди в мешковатых штанах засмеялись. «Что вы смеётесь, ироды?» – грозно сказал дед и со своими собаками пошёл в сторону нашего двора. Заметив меня на фоне подворотни, он нисколько не удивился. «Ты, девочка, возьми маленького?» – вежливо попросил он и сунул мне в руки мохнатого пса. Пёс был мокрый, вернее, скользкий, и я сильно прижимала его к груди, чтобы он не выпал из моих объятий. Мы пришли домой, и дед поставил кастрюлю с водой на газовую плиту. Щенок, которого я несла, был весь испачкан кровью. В крови оказалась и моя пижама. Когда вода нагрелась, дед стал мыть щенка. Я помогала держать полотенце и бинтовать ему остриженный бок. Потом дед постирал мою пижаму.

Две недели мы с дедом выхаживали большого и маленького Пса. Я очень надеялась, что они останутся у нас, но дед покачал головой:

– Лучше отвезти их в село, иначе их опять уведут «гицели».

 

Бабушка Рыся была совсем не такой, как дед, а обычной, доброй и простой. Её я не стеснялась. Когда дед повёз псов в село, я спросила, что значит «гицели». Бабушка ответила, что это люди, которые отлавливают бездомных животных. Убедившись, что бабушка много знает, я засыпала её загадками, которые загадывал дед. Бабушка отвечала избирательно, склонив овальную голову набок и помешивая деревянной ложкой жаркое. На ногах у неё всегда были тёмные чулки, даже в самую жару, и это мне казалось единственным тёмным местом в её жизни. Однажды она стянула их в моём присутствии, и я увидела у неё на ногах разноцветные вздувшиеся вены. Бабушка часто ложилась и поднимала ноги на спинку дивана – от этого, наверное, боль утихала. Но она никогда не жаловалась. Я любила свою обычную бабушку, но мне было интересней с дедом, который преображался на улице среди странных чужих людей. После работы он иногда шёл в винный погреб, и я слушала, как он говорит на разных языках с приезжими. Когда я немного подросла, он стал брать меня с собой в путешествия. Мы вместе отправлялись на автобусную станцию, покупали билеты и ехали в трескучем автобусе в какое-нибудь село к его заказчикам. Когда автобус доезжал, дед смотрел на часы и быстро устремлялся вперёд. Он шёл, не оглядываясь на меня, бегущую сзади в сарафане и стоптанных красных туфлях. На плече у него болталась холщовая торба, в которой неизменной лежал большой мешок с конфетами. Его фотоаппарат был упрятан в специальный коричневый футляр, который замечательно блестел на солнце, как и дедушкина загоревшая голова. Посреди села дед вдруг останавливался и начинал свистеть. Этот его свист здесь уже знали. К нему бежали дети, а он, постояв и почесав полированную голову, сначала подзывал совсем маленьких. «Эй, маленькая, иди сюда!» – говорил дед девочке, сидящей в одних трусах на обочине. Она смотрела на него испуганно, и дед переходил на молдавский язык. Тогда только она подходила к нему, чтобы взять конфету, с которой она уже не сводила блестящих глаз. Потом он раздавал конфеты другим. Обычно перед тем, как отдать конфеты, он загадывал загадки. Деревенские ребята слушали их внимательно, переглядывались, но отвечали. Дед, смеялся, награждал выигравших и проигравших тоже.

Все три дня, что мы были там, мы ходили по домам, где дедушка фотографировал крестьянские семьи. Для людей в деревнях дедушкин приезд был большим событием. Когда мы приходили во двор, то часто заставали семью в процессе приготовлений. На скамейках ещё стояли тазы, в них плавала пена. Сначала купали детей, потом мылись сами. Воду сливали на дорогу. Потом хозяева в нарядных костюмах, в белых, как у деда рубашках и начищенных сапогах, садились на деревянные скамьи и заранее начинали улыбаться. Дед стоял под ореховым деревом и, сложив руки на груди, терпеливо ждал. Сама съёмка занимала не так много времени, но на то, чтобы все сели правильно, от деда требовалось много терпения. Старуха должна была обязательно сесть по левую руку от старика, а старший сын – по правую. Сын с женой становились позади отца с матерью. Родственники могли расположиться рядом с родителями, но если это были не самые близкие родственники, то они вставали за спиной хозяев дома, рядом с сыном и его женой. Внуки садились на корточки у ног старших. Всему перемещению не было конца. Бывало, только все рассядутся, как вдруг во двор входит ещё одна семья и вся пирамида снова ломается, и надо начинать всё сначала. Я наблюдала всё это много раз и поняла, что в том, как люди рассаживаются на скамьях посередине двора, есть огромная закономерность, которая потом теряется, когда они встают и расходятся.

На ночь мы оставались в деревенском доме. Я почти ничего не понимала из того, о чём они говорили за столом, поставленным во дворе, под ореховым деревом. Хозяйка приносила горячую мамалыгу и, пересчитав всех, разрезали её ниткой на куски. Мамалыгу ели прямо руками, макая жёлтые кусочки в топлёное масло, а потом в раскрошенную овечью брынзу. «Если не хочешь, чтоб тебя укусил комар, потри руки листьями ореха. Комары бояться запаха орехового дерева», – учил меня дед уму разуму и снова поворачивался к хозяевам и говорил с ними по-молдавски. Разговаривая, взрослые пили красное вино и давали детям пробовать. От этого кисленького шипучего вина голова моя тяжелела, и я засыпала прямо за столом, положив голову на руки. Сквозь сон я слышала голос деда, рассказывающего истории.

Утром хозяева провожали нас на автобуса и потом долго махали вслед рукой. В котомке у деда лежали завёрнутая в марлю брынза, сотовый мёд, плетёная бутыль с вином и другие дары благодарных хозяев, которым он рассказывал свои истории, привозил собак, делал портреты.

«Девочка, хочешь есть?» – спрашивал дед, когда автобус трогался, и клал мне в подол большое жёлтое яблоко с красным боком или сиреневую сливу. Привезённые и уже окрепшие в селе псы бежали за автобусом, но недолго, они уже знали, что здесь им лучше и не стремились назад. С их стороны это был просто жест благодарности за то, что дед выкупил их у «гицелей».

Когда мне исполнилось девять лет и мы с родителями переехали в новый многоквартирный дом, дед всё равно брал меня с собой. Особенно летом, во время каникул, когда мне нечего было делать. Но наши поездки прекратились, как только у меня появились другие интересы. К тому же в одну из поездок я как-то пошла в туалет и стала жертвой деревенских гляделок. Несколько детей, прильнув глазами к дырочкам в деревянной кабинке, что-то говорили мне по-молдавски и громко смеялись. Не догадываясь, какому я подвергаюсь унижению, мой дед продолжал пить чай. К нему подсаживались крестьяне, и он, вытирая лысину платком, рассказывал им по-молдавски городские новости.

В новостройках, куда мы переехали, девочки были умными, а собаки породистыми. Иногда они рычали на пахнущего уличными псами деда. Ему это было всё равно. Он ставил на стол деревенский сыр и мёд, трепал породистую собаку по голове, и, к удивлению девочек, она начинала улыбаться. В котомке его всё так же шуршали блестящие конфеты, которыми он угощал моих подружек. Не понимая его загадок, они пожимали плечами.

«Что имеет голову, но не имеет мозгов?» – спрашивал дедушка Иру. Она молчала. «Лук, чеснок, сыр, девочка», – со смехом говорил дед и доставал конфету.

Однажды он вызвался повести весь наш шестой «В» в открытый бассейн. Учительница очень обрадовалась свободному воскресному дню, и мы поехали. В троллейбусе я досадовала. «Какое, мальчик, самое умное дерево на свете?» – спрашивал дед Вадика. «Я вам скажу, если вы скажете, какое самое глупое», – важно отвечал Вадик. Я знала ответ, он был простой, но дед не нашёлся. Он вытер лысину платком, пошарил в торбе и протянул Вадику конфету. «Спасибо, я не ем сладкого», – сказал тот. Дед опешил. Он сам съел конфету и облизал бумажку. Ехали долго, солнце било в окна. Потом вышли, поднялись по лестнице на мост. На мосту деда остановил какой-то старый человек в чёрном костюме и стал с ним говорить на чужом языке. Дети прислушивались, и я краснела за деда. Это был идиш, на котором говорили только евреи. Я верила, что в бассейне всё будет лучше: дед был сильным и загорелым. Раздевались под кустиками: девочки держали подстилки, мальчики пользовались полотенцами. Но мой дедушка не стал возиться с полотенцем, он снял брюки, снял рубашку и остался в белье. Мои подружки захихикали. Красивый ровный загар деда оказался обманом. Круглая, как глобус голова и мощная шея были красивого жёлто-коричневого цвета и того же цвета были руки до локтей, но всё остальное оказалось белым. Даже волос у него не было, как у других мужчин. Я старалась не смотреть в его сторону, куда было направлено множество глаз. Пошли купаться. Мои подруги плавали по-собачьи, а я умела кролем. Когда я вышла, они посмотрели на меня с уважением. Я откинулась на ствол дерева и стала невозмутимо смотреть на купающихся друзей. К деду я решила не подходить. Вадик сел рядом со мной: «А ты ничего плаваешь!» Сам Вадик не купался и даже не снимал верхней одежды. Он сидел рядом и комментировал события на воде. Я хохотала громко, чтобы другие не заподозрили, что мне очень стыдно. Дед томился под другим деревом, утирался платком, скучал. Он не любил купаться. В конце концов, жара его доконала. Все повернули головы, когда он ступил на белые, залитые зелёной водой ступеньки бассейна. Он покрылся гусиной кожей. Он был жалок – старый клоун в чёрных полинявших трусах. Зайдя по пояс, он стал приседать и с кудахчущим звуком подпрыгивать на месте, как делают все деревенские деды. Я не понимала, как могло такое случиться, что я столько лет боготворила этого нелепого человека, который не может разгадать простую загадку и который боится воды.

В троллейбусе на обратном пути он опять шутил, и я замирала от страха. «Один бессарабский еврей хотел жить в Санкт-Петербурге, но полиция его не пускала...» – рассказывал он детям свою притчу.

Когда мы вышли из троллейбуса, я махнула деду рукой и пошла с остальными в сторону школы. Перейдя дорогу, я всё-таки не выдержала и оглянулась. Он стоял там же и, крутя головой, высматривал автобус. На фоне новостроек он выглядел иначе, чем в старом городе. Нет, я не вернулась. Да он бы и не разрешил мне остаться с ним.

 

– Ты кто, собственно говоря, будешь по нации? – спросила меня как-то Ленкина бабушка.

Я посмотрела на Ленку, и по тому, как она отвела глаза, поняла, о чём меня спрашивают. В надежде, что это окажется неправдой, я всё-таки решила поинтересоваться у деда, которого считала виновником своего несчастья.

– Нации, девочка – глупость. Мы, конечно, евреи. Но мы и французы, и итальянцы, и русские, и украинцы, и молдаване... Мы – всё!

Этот ответ оставлял право выбора. Теперь, когда меня спрашивали, кто мы по нации, я отвечала, что мы французы, но просто долго жили в СССР и потому забыли язык.

– А почему твой дед говорил по-еврейски? Только жиды ведь говорят! – спросил Вовка Баштанарь.

– Он говорит на всех языках, и по-молдавски, и по-киргизски, и по-китайски, и на еврейском тоже умеет! – хитро отвечала я.

Это было чистой правдой. Дед знал много языков, в том числе и китайский. Его родители умерли, когда ему было четырнадцать лет, у него было тринадцать младших братьев и сестёр. Чтобы раздобыть денег, он поехал торговать в Китай мануфактурой. Там он прожил полтора года, наверное, очень интересных, но почему-то вывез оттуда только рассказ о том, как он ездил на рикшах.

Лучше бы он тогда на мосту заговорил по-китайски, думала я и старалась поменьше звать деда к нам.

 

И всё-таки при наступлении каникул мы снова встречались с ним в маленьком шанхайском домике, где блеяла Коза и на пороге чесалась старая Кошка.

– Намывает гостей, – говорил дед, когда кошка причесывала усы лапой.

В гости приходил тот самый старик с моста, которого звали Давид, полный математик Изя и дядя Шулим в пенсне и со слуховым аппаратом. Собираясь, они садились играть в покер. Бабушка возилась на кухне, оттуда изредка доносился её вежливый тихий голос. Она просила, чтобы не курили так много. Дед раздражался, шикал и иногда, прервав игру, уводил гостей из дому. Мы оставались с бабушкой вдвоём. Бабушка молчала. Дед приходил под утро и, переодев рубаху, отправлялся на свой рабочий форпост.

Однажды я спросила бабушку, любит ли она деда. Бабушка задумалась. Она стояла у окна в старом зелёном халате и теребила поясок. Когда она задумывалась, она всегда склоняла набок свою красивую овальную голову. «Когда-то я его сильно любила», – ответила они тихо.

Этот разговор настолько поразил меня, что, повзрослев, я опять вернулась к нему. Услышав от кого-то из родственников, что моя бабушка в молодости была невероятной красавицей, я потребовала, чтобы мне показали семейный альбом. Там я нашла ответы на многие вопросы, даже на те, которые не собиралась задавать. Во-первых, я увидела бабушкину девичью фотографию. Бабушка сидела на траве посреди подруг. Их там было семеро, красивых, умных девочек из хедера, но не у одной не было такого совершенного оливкового лица и таких длинных чёрных кос. В альбоме были фотографии и других женщин, о которых со мной не стремились говорить. Женщины были сфотографированы дедом в бывшем его ателье на фоне бархатных штор. Нарядные шляпки лежали на их кудрях, как кремовые розочки на пирожных. Заметив, что я часто смотрю его альбом, дед стал мне объяснять всякие тонкости съёмки. Я узнавала бесценные подробности. «Серый камень, кирпич, дерево – говорил дед, – хороши как фон для формальных фотографий. Обнаженная натура любит мягкую драпировку: бархат, велюр, шелк». Показывая фотографии своих заказчиков, он пересказывал мне их истории. Я не очень вслушивалась. Попутно он рассказал, как спас бабушку от смерти. Румынская полиция долго охотилась за молодой марксисткой и, поймав, приговорила её к восьми годам тюрьмы. Бабушку отвезли в Ясскую крепость. Дед Наум, который ещё не был ничьи дедом, а наоборот имел шёлковые кудри и нюхал табак, подкупил охранников и устроил бабушке побег.

Я оканчивала школу с безнадежным аттестатом. Озабоченный дед пообещал платить мне пять рублей за каждый экзамен. Иногда я брала деньги, а иногда и отказывалась, давая ему понять, что не в них счастье. Бабушке дед покупал много подарков, которые она безмолвно прятала в шкаф и продолжала ходить в зелёном халате. Халат давно покрылся пятнами, бабушка упрямо продолжала стирать его и латать дыры. Положив халат в эмалированный таз, она оставалась в длинной майке, и я видела, какая у неё красивая фигура. Когда она заболела, тело её приняло юношеские очертания той девочки на фотографии. Ушла полнота, хмурость, и вся бабушка стала яснее, как будто помирилась с жизнью. Даже перестала ссориться с дедушкой. Он тяжело переживал её молчание. С ним вдруг стало происходить что-то странное. Он, всегда такой непоседа, не хотел оставлять её ни на минуту. Сидел возле неё, крутя в руках поясок её халата.

Зная, как она любит книги, он принёс домой целую библиотеку. Он начал с её любимого Ремарка, потом прочел ей Хемингуэя, потом перешёл к историческим романам. Мама сказала, что бабушке наверняка понравится Томас Манн, и дед на следующий день купил на чёрном рынке роман «Иосиф и его братья», чтобы сидеть возле худеющей жены неделями, месяцами.

Он читал ей и грозил кулаком в небеса: «Ироды!» Мне он рассказал, что готовит ей подарок на золотую свадьбу. Он собирался ей подарить кольцо «Маркиз» с настоящими рубинами. Когда им было по двадцать пять лет, она увидела такое кольцо в витрине ювелирного магазина, и оно ей понравилось. Он и тогда был готов его купить, но бабушка не разрешила.

Дедушка нашёл хорошего мастера, переплатил, чтобы тот работал быстрее. Кольцо было готово через два месяца. Дед принес его домой и, пока она спала, надел ей на палец. Проснувшись, она с минуту смотрела на кольцо, потом перевела взгляд на деда.

– Что ты молчишь? – спросил дед. – Тебе нравится?

– Да.

- Так что же?

– Поздно, Наум, – сказала бабушка и, сняв кольцо, вернула ему.

Он не обиделся, он поцеловал протянутую руку. Я испуганно смотрела на них из-за ширмы, не очень понимая, что происходит. Эта зелёная ширма, отгораживала наши жизни, мою, уходящую вперёд, их, остающуюся за китайскими цветами и птицами.

После смерти бабушки дед жил ровно год. Он разлюбил выходить с фотоаппаратом в город, всё больше сидел дома, глядя на её портрет. Иногда я заставала его на кухне, где он как будто что-то искал. Он выдвигал ящики кухонного шкафа, заглядывал в тумбочку. Его солдатский загар постепенно сошёл. Он искал булавку, которой бабушка подкалывала днём ширму.

«Деда, а откуда у нас взялась эта ширма?» – спросила я его как-то.

«Один миллионер подарил на свадьбу.»

«Расскажи!» – потребовала я.

Он сказал, что старичок Давид когда-то держал главный кишинёвский магазин готового платья. Потом он его продал и отдал все деньги сыну, чтобы тот поехал за границу первым. Это было в тридцать девятом году, за год до того, как Молдавия присоединилась к Советскому союзу. Давид ждал год, потом стал потихоньку распродавать оставшиеся вещи. В эвакуации он многое сменял, но кое-что сменять было невозможно, как, например, французские батистовые платки. Когда в сорок восьмом году в Молдавии началось раскулачивание, Давид, хотя и был уже нищий, попал в списки кулаков и дед вынужден был прятать его у себя. Он объяснил, что в городе Давида все знали и его надо было спрятать, чтоб его не забрали в тюрьму. Давид прожил в шанхайском домике несколько лет. Здесь же скрывались ещё несколько человек, которые очень боялись, что из-за вольных замашек бывшего богача их всех арестуют.           

– Наш Давид любил делать «моцион» в панталонах с кружевами, – объяснил дед.

Соседи тоже боялись за деда и особенно за себя.

– Наум, нас же всех заберут! – кричали они, глядя на приседающего во дворе Давида.

– Его ведь не забрали? – волновалась я.

Дедушка оживлялся от воспоминаний, щёки его розовели:

– Твоя бабушка была единственным человеком, кто защищал Давида. «Нельзя лишать человека последней радости!» – отвечала она им.

В последний год жизни дед уже не виделся ни с кем из друзей, кроме математика Изи, тоже состарившегося до такой степени, что потемневшим ликом в дымке белых волос он стал походить на собственный негатив. С Изей дед играл в шахматы, а то и просто молчал. Вдвоём они смотрели на бабушкин портрет.

– Что ты молчишь? – теребила я деда.

– Я не молчу, – отвечал он, и я понимала, что он молчит только для меня.

– Папа, скажи что-нибудь, – просила моя мама, когда он перестал говорить даже с ней.

– Один бессарабский еврей хотел уехать в Санкт-Петербург...

– Папа?!

– Но он таки да хотел. Потому что ему всю жизнь казалось, что он живёт с женщиной, которой не годится в подметки!

Мы похоронили его в нескольких метрах от бабушки. Их отделяли только кусты жасмина. Своей тёмно-зелёной листвой кусты напоминали старую китайскую ширму, и только птицы, порхавшие над ними, были настоящими. А что касается китайской ширмы и других вещей из Шанхая, то всё куда-то расползлось: что взяли соседи, что мама просто выбросила. Через несколько недель после дедушкиной смерти приехал экскаватор, чтобы снести белый глиняный дом, и мы поразились, с какой легкостью от первого же удара дом рассыпался. Белая глиняная пыль повисла над пустырем и стала волнами опускаться вниз. Серые щепки поплыли по великой шанхайской луже среди бело-синей гуаши отражающихся в ней небес. Очистились задворки магазина. Ничего из того, что соединяло эти стены и потолок в одно целое, уже не существовало в природе. 


 


Ахра Аджинджал. «Окраина». Бумага, темпера/карандаш, 21х30 см. 2016 г.


К списку номеров журнала «ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА» | К содержанию номера