Герман Власов

Свой дом

* * *

 

Когда припомню у окна

нежаркий вечер мая,

в ком настоялась тишина –

подвижная, живая;

 

закат не думал пламенеть –

вместо него обновой

сирени вызвались гореть

цветы ярко-лиловы;

 

и я на воздух говорю,

что все ещё припомню

тебя и ночь, тебя, зарю

и беспорядок комнат,

 

высокий дом, вокруг – дома,

кусты, машину, зданья

(есть ожидания тюрьма

и сахар ожиданья)

 

и – запоздалый твой приход,

на улице высокой

часов остановивший ход

твой золотистый локон;

 

летел окурок на газон,

и – ни о чем не думать;

твой выключенный телефон –

спасение от шума, –

 

как вспомню – и неважно где,

и кто мы, и откуда, –

есть тот настой на тишине

и это в жизни чудо.

 

 

ЮЖНЫЙ ТРИПТИХ

 

1.

Когда железо ржавое на Юг

качнулось с лязганьем, когда сердилось, глохло, –

отцы моих растерянных подруг,

прилипли к стеклам.

 

Но вышли – кто с лопатой, с кулаком,

с решимостью, как с поднятым плакатом, –

весь Юг – Джанкой, Очаков, Конотоп –

встал образом распятым.

 

Оно – железо – движимо извне

чужой сторонней волей,

несло раздел обширной стороне.

Бронею диким полем,

 

земле кромсая гусеницей грудь

по полю стрекотали танки.

Как от немецкой Зингер точный путь –

стежок от вышиванки.

 

2.

И всадники и тот кто подавал

тупым концом копья сегодня губку

Не видели меж тёмных туч овал –

нырнувшую на дно голубку.

 

От копоти покрышек небеса

покрыты были горькой власяницей

Такой что небо превратилась в сад,

где не гнездиться птицам.

 

Но выше, чуть поодаль, в стороне,

престольного стола, наверно, слева,

где речь была о хлебе и вине,

теперь скорбела Дева

 

о том, что разделенье велико,

что нить вольфрама вспыхнула меж братьев

и, все же, распростерла свой платок

и стала помогать им.

 

3.

Земные и недолгие цари,

купцы, чиновники, менялы,

из глины созданы их алтари,

из сна их зазывалы.

 

Учителя рассеяния и зла

(поскольку уменьшает разделение) –

движение без крыльев и вёсла,

со ртом зашитым пенье.

 

Все верлибристы рукотворных роз

и вратари привязанности мнимой,

кто мимо детских или женских слез

всегда проходят мимо –

 

за копотью не видят высоты

а красоты за едким потом, –

и оттого не смогут как цветы

язык вместить полёта,

 

который есть первейший из начал

(безоблачной он, голубей Веданты),

привязаны к обидным мелочам,

их тени – персонажи Данте.

 

 

* * *

 

Милая, мне ясно,

как летает стриж,

как смеётся ястреб

и робеет мышь.

 

Как березы плачут,

всю рассыпав медь.

Принялось на даче

лето бронзоветь.

 

Ждет туман в осоке,

поздно расцвело

и птенцы сороки

встали на крыло.

 

Сосны гладит ветер,

бьет в тугую жесть.

Хорошо, что дети

и лисички есть.

 

Знаю я, где косят

зайцы трын-траву.

Ты приедешь в восемь

посмотреть луну.

 

 

* * *

 

Москва до запахов подмышек

знакома, до самих глубин,

которую пресветлый Мышкин,

понюхал, но не полюбил.

 

До трещины на тротуаре

и лип Садового кольца,

где об одной идущей паре

писать мелодию с лица.

 

До в банке с крышечкой сметаны,

смолистых тополиных стрел,

до Николая-из-титана

и Юры-русский-полетел.

 

До павильона Пиво-воды

и желтого бочонка Квас.

Гематогена, Польской моды

и здравицы гудящих масс.

 

До детского (качели) хора,

кривлянья маленьких утят,

До Здесь был Вася, Беломора

(крылатые – не улетят),

 

До синих елей, мавзолея

(пока там не был – полежит),

БФ и эпоксидки-клея,

до По веревочке бежит

 

дразнилки (не был там не разу!),

подземки с красной буквой М,

до фантастических рассказов

в подшивке Кванта и ТМ.

 

Арбатов стали и лепнины,

походов массово в кино

и (грузчиков веселых спины)

фоно и мутного трюмо.

 

До третьих дедовских обоев,

латунных ручек (память – ртуть)

до бабки (не вернуть обоих).

Прошу – таблички – повернуть.

 

До лужиц (васильками небо

расколото шумишь о ком),

до пахнет бородинским хлебом

с натертой в корку чесноком;

 

Руки под скатертью сжима-

сжимаемой, до – боже мой –

тех вечеров, где звезды мая

и мать, зовущая домой.

 

 

ВСЯ РЫБА У ДАВИДА

 

Как въедешь в Завидово:

терпуг, форель, лещ, муксун.

Вся рыба у Давида.

Давид – широкоскул.

Будет мост, колокольня.

Солнце, больно глазам.

Глазам, повторяю, больно.

Давид – казах,

чеченец? Не видывал

у палатки его,

но все рыбы – давидовы,

все они у него.

А кто сам он – не колется.

у Давида рыбий ковчег.

Узнаем, остановимся.

Рыбак он? Человек?

 

 

* * *

               Андрею Таврову

 

Счастья полдень яркий,

густая прохлада в ком, –

собирать, как марки,

потом потерять альбом.

Или, зреньем тускнея,

вдумчиво, не спеша, –

разговаривать с нею

скрипом карандаша.

В день такой-то, месяц

(дальше прописью год)

быть встревоженным вестью,

вместе встречать восход.

И, вернув себе зрение,

как в свои двадцать пять,

трепетом озаренья

утро это назвать.

Город где-то на Волге,

ласточка, дом с трубой.

Мы живем где-то возле

Волги рядом с собой.

В прятки дети играют,

змея тянут за нить.

Мы глаза закрываем:

важно не объяснить,

не спугнуть, не озвучить,

выплеснув в шум пустой,

удивительный случай

в вещи самой простой.

Замечать то, что стоит,

тех, удивленье в ком,

и внутри себя строить

у кромки реки свой дом.

 

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера