Михаил Юдовский

Отчаянный тебялюбец

* * *

Три яблока, один стакан с вишневой

наливкою. Мне хочется по новой,

разбрасывая точки и тире,

прислушаться к осеннему сигналу,

сворачивая время, как сигару

катает негритянка на бедре.

 

Холстом украшен жертвенный треножник.

Твой рыжий и бессовестный художник,

лишенный окончаний и корней,

я ничего, наверное, не значу.

Но посмотри, с какой самоотдачей

я высекаю звезды из камней

 

и поджигаю спичкою, как порох.

Прости мои полотна, на которых

катаются во всей своей красе

спокойно и уверенно, как Будда,

ветра на крыльях мельницы, как будто

на чертовом вращаясь колесе.

 

Тебе, должно быть, тесно в этой раме?

Обманутая здешними дарами,

ты губ приподнимаешь уголки,

спеша улыбку на лицо напялить,

и дергаешь за ниточки на память

завязанные мною узелки.

 

* * *

Мое сердце прошлось, как осенний странник,

по густым полям, по пустым задворкам,

по поверхности лужи, в свой многогранник

заключившей небо, по черствым коркам

прокаженных листьев, по рваным звеньям

мимолетностей, возданных мне сторицей.

Я хотел, чтобы время рычало зверем,

откликаясь во мне перелетной птицей.

Я хотел быть раздет до последней нитки,

ощущать опасность, предвидеть гибель

и подсчитывать гордо свои убытки,

как ненужный хлам расточая прибыль.

Я хотел желтоглазой луны лампаду

зажигать под вечер в безлюдном сквере

и под ней пророчествовать до упаду,

ни на грош предсказаньям своим не веря.

Наблюдая, как мир надо мною меркнет,

и готовый верить, что он несметен,

я себя ощущал до смешного смертным –

потому что, наверное, был бессмертен.

 

* * *

Посиневшими от алкоголя ночами,

она видела смерть у меня за плечами

и у смерти из рук вырывала косу,

осыпая такою сердечною бранью,

что, укрывшись под облака шкуру баранью,

зимний месяц тощал и дрожал на весу.

 

И плескалась смущенная жидкость в стакане,

и осколками льдинок звенела о грани,

и невнятным осадком ложилась на дно.

И светлело окно, и, прямая, как шпала,

неприятно оскалившись, смерть отступала,

на бесцветных обоях оставив пятно.

Но однажды, когда ничего не осталось –

только наша зима, только наша усталость –

растворившись в одной на двоих темноте,

мы шагнули совпавшими стрелками в полночь.

И напуганной птицей, зовущей на помощь,

выкипающий чайник свистел на плите.

 

* * *

Октябрь еще на грани беспредела,

еще на придыхании тоски,

когда готово собственное тело

упасть и разлететься на куски.

 

Когда деревья выгибают скрипки

с чернеющими прорезями эф,

и фонари, плывущие, как рыбки,

над головой зажгутся буквой «Ф».

 

Когда невольно спящих и неспящих

бросает от безвыходности в дрожь,

и за окном созвучием шипящих

бормочет заикающийся дождь

 

о том, что жизнь давным-давно разлита,

как из лампады выплеснутый свет.

И речь его настолько посполита,

что ты шипишь невнятицу в ответ.

 

* * *

Не всё коту матрица – есть и периферия.

В сердце моем сумятица – сколько себе ни ври я,

к дьяволу в зубы катится московская джамахирия.

 

Верю или не верю я, барственно или смердно –

пух полетит и перья от глядевшегося несметно.

Так умирает империя – все империи смертны.

Падают камнем соколы, бьются о землю символы.

Быстро века процокали, взлетевшие хиросимою.

Останется лишь на цоколе трехбуквие негасимое.

 

Кузня грохочет молотом, в чане играет сера.

Я говорю: «Ну, скоро там?» Дышит темно и серо

осень в моем расколотом сердце легионера.