Марк Шехтман

Мишка

(окончание. Начало в № 11/2016 и сл.)

 

Воробей

Многое можно было услышать вечером в саду. Полузабытые семейные предания сменялись смешными детскими приключениями, утратившие смысл секреты чередовались с рассказами о деревенских колдунах. Вот и сегодня раскрылась очередная тайна… Выпавший из гнезда под крышей желторотый воробушек еще не летал. Его посадили в коробку с ватой, кормили мухами и червяками, наколов на спичку – иначе не брал пищу. Думал, наверное, что это мамин клюв. Жрал он жадно и неутомимо, но Мишке нравилось кормить птенца.

– Как в нем столько помещается? – удивлялся Мишка. Едва проснувшись, он начинал ублажать эту ненасытную глотку.

В то утро, когда Мишка еще спал, мама увидела кота и сердце у нее упало. Кот, мерзкий, серый, как крыса, гнусно протрусил к плетню, прижимаясь к земле, и лысые почти лопатки так и ходили, так и ходили над острым, как у старой клячи, хребтом. Он подло оглядывался, а к морде его прилипли нежные серые перышки. Мама заглянула под кровать: коробка пуста, сожрал воробья, сволочь. Мама убрала с пола перья и только потом разбудила Мишку.

– Знаешь, сынок, пока ты спал, на подоконнике уселись воробей с воробьихой и начали громко-громко чирикать – звали своего птенчика. Он выпрыгнул из коробки, взмахнул крылышками и – фуррр! – взлетел на окно. Несколько раз он пытался полететь, но боялся спрыгнуть с окна, но только я подошла, решился и улетел со своими папой и мамой.

Тогда, три года назад, Мишка был счастлив и всем рассказывал эту историю, а правду узнал сегодня вечером под общий смех.

 

Пруд

Тихая речка Гнилуша вливалась в небольшой пруд, который закан-чивался плотиной. Старая, заброшенная мельница примыкала к ней сбоку. Покосившееся колесо обросло коричневыми косматыми водо-рослями, и на лотках его днем грелись окаменевшие, заколдованные лягушки. Дребезжащие серебряные стрекозы рыскали над водой, хватая рыжих мохнатых комаров. Вечером из черного окошка мельницы беззвучными призраками вылетали летучие мыши и растворялись в сгущающихся сумерках. Вода сливалась с плотины стеклянным занавесом с желтопенными, загнутыми внутрь краями, и монотонный шум ее слышен был в доме днем и ночью. У плотины стояла старая лодка без уключин и весел. На дне всегда по щиколотку воды, и там водились жирные, черные пиявки.

Однажды Мишка с Геней забрались в лодку, оттолкнулись от берега и, подгребая ладошками, выплыли на середину. Чтобы пофасонить, Мишка стал на скамейку и принялся храбро раскачивать лодку ногами. Увлеченный, он не сразу услышал крик: мама с белым, как мел, лицом стояла на берегу.

– Ты с ума сошел! – кричала она. – Вернитесь сейчас же!

На берегу мама крепко схватила Мишку за руку и повела к дому. От волнения она не могла говорить. Геня в недоумении смотрела на эту сцену. Она плавала, как рыба, часами не вылезая из воды. Все Штейны выросли здесь на воде, но вот его, Мишку, никто плавать не научил – он злился на них за это и все равно убегал на пруд купаться.

Сверкая незагорелыми, снежнобелыми задницами, совершенно голые мальчишки кувыркались в пруду, визжа и переругиваясь. Володька в широких черных трусах нырнул с плотины и поплыл саженками к берегу. Мокрый и блестящий, он наклонился над одеждой, взял что-то, лениво вошел в воду и вдруг молниеносно ухватил Степку за ту маленькую штучку, которая бывает только у мальчиков. Ухватил под корень, у самого живота. В другой руке у Володьки блеснул нож. Синий от страха Степка завыл так, что разлегшиеся на берегу коровы перестали жевать и поднялись на ноги, недоуменно уставившись на пруд. Клохчущие куры в панике бросились к плетню под негодующее кудахтанье большого радужно-рыжего петуха, а лохматый Серко залился лаем, испуганно пятясь и поджимая хвост.

– Ой, Володичка, видпусты! – орал Степка.

– От зараз одрижу, и будэш ты обрэзанэць, як жыд! Ты чого до нашого саду лазыв, га? – и Володька коснулся лезвием Степкиного живота.

– Ой, Володичка, видпусты – бильш нэ буду! – орал Степка, извиваясь, как куница в капкане. Перепуганные мальчишки медленно пятились к берегу.

– Як ще раз спиймаю – одрижу, поняв? А зараз иды, паскуда собача, – неожиданно смилостивился Володька, разжал кулак и, треснув Степку по голому заду ногой, отвернулся. Схватив мокрыми руками одежду, Степка голый побежал через плотину. Только на другом берегу он молниеносно оделся и во весь дух помчался в деревню.

– Эх, бей, винтовка, метко-ловко, без пощады по врагу! – заорал Володька и, разбежавшись, тяжело ухнул в воду.

"Обрэзанэць" – это слово Мишка слышал каждый раз, когда приезжал в Сосняки, а у картавого Адама получалось: "обрлэзанэць". Что оно означало – Мишка не знал, а спрашивать у взрослых стеснялся. Правда, когда мальчишки купались, он видел, что отличало его от них. "Но они-то откуда знают? – удивлялся Мишка. – Я ведь всегда в трусах купаюсь". Он никак не мог связать отсутствие у себя крайней плоти с вмешательством извне, а суть узнал намного позже, годам к четырнадцати, и устроил маме скандал за то, что позволила сделать это. Но и тогда не знал он, что бывают другие причины, что так велел сделать врач, и не на восьмой день, а на три месяца позже… Исполнить предписание врача все равно было некому, и хочешь не хочешь, а пришлось маме обратиться в синагогу. Приготовив традиционное угощение и оставив Мишку на попечение теток (отец тогда был в Одессе), мама ушла из дому и, сгорая от стыда, бродила по улицам, пока экзекуция не закончилась. И потом долго еще, пока печальный эпизод не забылся начисто, не могла смотреть в лицо просвещенным соседям-атеистам. Но все это он узнает потом… А сейчас Мишка только начинал догадываться, что означает "обрезанец" и что с ним когда-то произошло…

Володька нырял, фыркал, адски гоготал в воду, и гогот этот далеко разносился над прудом.

– Сволочь! – задохнулся от негодования Мишка. – Чтоб ты не выплыл отсюда!

Стыд и ненависть жгли ему сердце. Он повернулся и медленно пошел к дому. 

Ласточки

В деревне оставалось только три еврейских двора. Шойхета давно уже не было, и петухов носили резать к Марье. Дом ее напротив, старый и покосившийся, терялся на фоне огромной клуни. Жила она без мужа, и где он – не знал никто. В старом мужском пиджаке, в тяжелых, чугунных сапогах, в наглухо замотанном лохматом платке на голове Марья всегда возилась во дворе – там она стирала, колола дрова, кормила скотину. Угрюмая, молчаливая, с мрачным, насупленным взглядом, она никогда не улыбалась. В деревне ее боялись и обходили стороной.

Марья молча прятала монету куда-то под юбку, брала топор и шла за дом, стиснув черными корявыми пальцами несчастного петуха. Иногда обезглавленный петух выбегал из-за угла и падал, наткнувшись на плетень. Из обрубленной шеи бил тонкий фонтанчик крови. Марья молча отдавала трепещущую птицу, и мама осторожно брала ее за ноги. "И вам не страшно?" – не выдержала однажды мама. "А я й чоловика зарижу, абы нэ крычало, – серьезно ответила Марья. – Мэни всэ одно – чи пивэнь, чи людына – тильки гроши платить".

Можно было купить курицу и у одинокой бабы Хрысти, но не всегда та соглашалась продать. А выбрав курочку, добрая старушка долго ласкала ее.

– Ох, ты ж нэнька моя… ох, ты ж сонэчко мое, – говорила она обреченной и целовала куриную головку, но кончалось все под таким же топором, на такой же колоде…

Старшие сыновья ушли в город, младший – картавый Адам всегда при Марье, а средний, Володька, не делал ничего – гулял, осенью ему в армию. Девки Ксанка и Нюрка работали в колхозе. Адам мастерил рогатки, продавал их мальчишкам по 25 копеек за штуку, а деньги отдавал матери. Платили ему исправно. Такого Мишка в мальчишеских отношениях не видел никогда: ни чтобы платили, ни чтобы брали. Но здесь не уплатить было просто опасно. Один только Петька осмелился раз попробовать, и Мишка видел, чем это кончилось: Марья сразу поймала Петьку и, наверное, убила бы, если бы не отняли соседи. С серым, землистым лицом ковылял он, согнувшись от боли и тихонько подвывая, а Марья сыпала вслед хриплые проклятия.

Единственное, что было хорошего у нее во дворе, – это ласточки, прилепившие свои гнезда под низко нависшей крышей клуни. Взрослый мог свободно дотянуться рукой до гнезда. Мишка любил наблюдать, как ласточки сновали к гнездам с добычей в клювах, и часто подходил к Марьиному плетню посмотреть, как подросшие птенцы вылетали из гнезд и сразу садились на бельевую веревку, а ласточки хлопотливо носились вокруг.

…Из дому вышел Володька в наброшенном на плечи новом сером пиджаке в полоску. Он уже хлебнул, и его распирало – красная рожа светилась довольством. Щелкнув железным, с черной каймой ногтем по макушке подвернувшегося под руку соседского Ваську, он важно продефилировал к воротам. Но Васька заревел так, что Володька вернулся и потрепал его по шее, отчего тот заревел еще громче. Не помогла и папироса, которую дал потянуть Володька. Потянуть-то Васька потянул, даже закашлялся, но реветь не перестал. Вот тогда Володька увидел птенцов и медленно направился к ним. Он протянул руку, и ласточки с тревожным щебетанием закружились прямо у его лица. Лениво отгоняя их левой рукой, Володька взял первого птенца, скрутил ему голову и бросил щенку. Затем второго, третьего… Толстолапый щенок подбежал, схватил птенца и захрустел, потом бросил и принялся за другого. С деланной свирепостью он мотал головой, рычал, потом носился по двору с птенцом в зубах, припадая мордой к передним лапам и заливаясь веселым лаем. Ласточки неистовствовали, хохотали мальчишки, щенок радостно визжал, и Васька совсем забыл о своих слезах. Володька снова дал Ваське затянуться и величественно удалился, шаркая по пыли новыми, блестящими галошами. Мальчишки глядели на него во все глаза.

– Нэма чого робыть. Здоровый та дурный, – засмеялась красивая Ксанка, мельком взглянув на растерзанных птенцов, и вошла в дом с полными ведрами. А Мишка думал, что хоть она добрая в этой семье.

Марья появилась в дверях, молча оглядела двор, и мальчишки сразу притихли. Ничего подозрительного не заметив, она уже повернулась, но глаза ее остановились на Мишке. Тяжелый, волчий взгляд уперся в него, и он отвел глаза, а когда вновь поднял, Марьи уже не было. 

Волки

Вокруг простирались леса. Они тянулись на север, в Белоруссию, и не было им конца. Ближний лес начинался сразу за садом. Там царила торжественная тишина. Мишка всегда поначалу терялся, подавленный величественным безмолвием старых замшелых сосен и косматых елей. Огромный, такой, что ветки прогибались под ним, черный ворон раскачивался на верхушке ели, балансируя крыльями и вздымая тучи желтой пыльцы. Сердито цокая, сновали вверх-вниз по стволам непоседы-белки. Прямо из-под ног сигали перепуганные зайцы. Желтая иволга выкрикивала на весь лес свое имя: "иволга, иволга".Черно-белый дятел долбил сосну пулеметными очередями, и только умолкнет – слышно других, как будто перестрелка в лесу. С треском пробирались в кустах богатыри-лоси. Ноги тонули в изумрудном бархате мха, а к осени из него высовывались коричневые макушки грибов. Лес смотрел на Мишку тысячью глаз, и он чувствовал себя там маленьким и беззащитным. С возрастом боязнь прошла. Мишка полюбил лес, но на всю жизнь осталось чувство, будто он один в огромном зеленом храме, среди пронизанных косыми лучами солнца стволов-колонн. И до сих пор он никогда не повышает здесь голос.

В лесу водились волки, и однажды Мишке довелось их увидеть. В деревне стали пропадать овцы. Дальше – больше: волки задрали теленка прямо на глазах у мальчишки-пастуха. Пришлось устроить облаву. Лес завесили веревками с красными флажками – умный вроде бы зверь волк, а вот через такую дурацкую преграду не пойдет. "Ну, что в ней страшного, в этой веревке? Что страшного в этих флажках? Беги – никого же за ними нет. Олень пронесется, спокойно перешагнет лось, заяц, еж пробегут, не останавливаясь – дуракам легче жить на свете. А волка что-то удерживает. Видно, не всегда ум выручает. "Как узнали, что волк боится каких-то несчастных флажков?" – удивлялся Мишка. К полудню волков подняли, убили всю семью и привезли показать в Сосняки. Мишка тоже привстал на колесо и заглянул в телегу. Его словно толкнули в грудь: на соломе, оскалив окровавленные морды, лежали волк и волчица. Светло-серая, в желтых подпалинах шерсть запятнана буро-свекольной кровью. Синие мухи гудели над телегой. Лошадь нервно вздрагивала и прядала ушами. Сбоку лежали три темных с рыжинкой лобастых волчонка – совсем как обыкновенные щенки, беспомощные и жалкие. Крови не было – их убили прикладом… "Но мальчика-то, мальчика зачем? Что он такого успел натворить!" – вспомнил вдруг Мишка слова Марьи Даниловны.

Простофиля-волк, как ему достается в сказках! Он отрывает вмерзший в лед хвост, падает в котел с кипятком, в костер, с него сдирают шкуру, из распоротого живота достают живых Красную Шапочку, бабушку, Козу и семерых козлят… А ведь волк – храбрый воин, гордый одиночка. Мишка полюбил волков в самом нежном возрасте, но за что – сам не знал. Слушая однажды торжественный финал "Красной Шапочки", он вдруг горько заплакал. " Что с тобой?" – удивилась мама. "Мне волка жалко", – всхлипнул Мишка и разревелся. 

Конница

Так бывает в конце лета: сквозь махровую, отяжелевшую августовскую пышность – как первые седые нити в волосах, как едва заметные морщинки в уголках глаз зрелой красавицы – вдруг пробиваются прохладные струйки осеннего увядания. Лучи солнца не проникают сквозь листву, и по утрам под деревьями уже холодно. Отягощенные плодами ветви яблонь чуть не касаются травы, и под них ставят подпорки. Груши, янтарные, прозрачные, облепленные полосатыми и злыми, как тигры, осами, светятся в траве даже вечером, и никто их не подбирает. Мишка нечаянно наступил на грушу – оса больно ужалила в пятку, и он хромал несколько дней. Вечером по земле стелется туман, и черные верхушки яблонь выступают из него. К утру туман выпадает обильной росой: трава и листья истекают прозрачными каплями. В низких лучах утреннего солнца они сверкают и искрятся. Вот растет на яблоке переливающаяся, как бриллиант, капля, скользит вниз, останавливается, набухает, отрывается, падает, и, когда разбивается на земле, Мишка слышит серебряный звоночек. Солнце поднимается все выше, роса высыхает, и к полудню Мишка забывает о приближающейся осени.

Но почему так трудно стало продираться через густо разросшийся кустарник? – Ах, да, ведь кончается август.

Почему так тяжело вязнут ноги в цепкой, сочной, высокой до колен траве? – Август… кончается август.

Почему ночью небо прочерчивают огненные следы падающих звезд? Загадай желание, пока полоса не угасла – оно исполнится. Почему молодые ласточки собираются в стаи? – Август… Кончается август…

Возить яблоки на рынок давно стало некому, да и убирать их обычно не успевали. Пропали бы яблоки и на этот раз, но…

Облако пыли повисло над дорогой, и скоро деревню заполнила конница. Восторженные мальчишки облепили заборы.

– Эй, хозяйка, продайте яблок! – крикнул, свесившись с коня, загорелый лейтенант. В синих петлицах у него были серебряные подковы со скрещенными саблями.

– Так все же на деревьях, неубранные, – ответила тетя Хана.

– Не беда, сами натрусим, пока кони напьются.

И через минуту веселые красноармейцы уже трясли деревья и таскали в ведрах яблоки к неизвестно откуда взявшимся ржавым весам.

Два года назад Мишка кавалерию уже видел. Он читал в комнате и вдруг услышал с улицы странный, похожий на плеск льющейся воды шум. Выглянул из окна и обомлел: мостовая заполнена кавалерией – войска округа возвращались с маневров. Мишка бросился в коридор и срывающимся на дискант голосом закричал: "Мама, мама! Скорее! Конница едет, пушки везут!"– и побежал на балкон, где Лина уже повисла на перилах. "Позвать не могла", – буркнул он, устроившись рядом. Знаменосцы только проехали, за ними показался ослепительный, сверкающий оркестр. Гремящий бунчук с белыми конскими хвостами ритмично подпрыгивал над ним. Звенели серебряные трубы, выводя мелодию песни "То не тучи – грозовые облака". А конница все прибывала, и вот уже сплошной поток зеленых фуражек и лоснящихся лошадиных крупов катился от рынка к центру города. Стучали колеса пушек и зарядных ящиков. Запахло кожей, конским навозом, потом. "Ну, разве может быть где-нибудь еще такая удивительная, прекрасная жизнь?" – думал Мишка. Одна мысль о том, что он мог появиться на свет в другой стране, приводила в ужас. Ему хотелось прыгнуть с балкона и воспарить над улицей, городом, всем миром – так велика была радость. И только то, что так глупо пропустил начало этого восхитительного зрелища, омрачало ее…

Но сегодня все иначе. Тогда Мишка был восторженным, но всего лишь зрителем. А сейчас он оказался в самой солдатской гуще, окруженный лошадьми, среди звона шпор, ржания, конского топота. Ко-манды раздавались вперемежку с веселыми шутками и смехом. Деревья вздрагивали и раскачивались в крепких солдатских руках, и яблоки с глухим стуком сыпались на землю. Было от чего обалдеть – у весов стояла очередь кавалеристов! Армия – любимая, мечта его и гордость, сама пришла к нему в дом! Мишка носился среди солдат, а один дал подержать тяжелую острую саблю, потом посадил на коня. Он сидел гордый и счастливый, сунул коню грушу и тот, опустив морду, осторожно взял ее замшевыми губами и благодарно фыркнул, обдав теплым дыханием Мишкину руку. Но до стремян Мишка не дотянулся: ноги коротки. Потом он бегал по саду, подбирал плоды и раздавал их солдатам. Уже село за лесом солнце, уже давно ускакал со своим эскадроном лейтенант, уже звали Мишку ужинать, но торговля не прекращалась: все новые части вливались в деревню. Солдаты поили в пруду коней и шли за яблоками. Чахлые соседские сады опустели моментально, но в саду Штейнов до позднего вечера было шумно. Яблоки кончились как раз, когда все войска прошли… Будет теперь на ремонт дома и на зимнюю одежду.

Домой

Вот и пришла пора уезжать. Упакованы чемоданы, набиты сушеными фруктами мешки. И уже не сидится в последний день на месте. Снова тоска в глазах у тети Ханы. До следующего лета. Будет ли оно?

Солнце только скрылось за лесом, и теплый, пронизанный светом уходящего дня воздух стал наполняться вечерней синевой. Белые дымки потянулись из труб. С топотом и мычанием возвращалось в деревню стадо. Глухо позвякивали коровьи колокольчики, запыленный хромой пастух кричал резким, пронзительным голосом и громко хлопал волочившимся за ним длинным веревочным кнутом. Мотая тяжелыми библейскими головами, коровы проходили по одной мимо сада и сворачивали каждая к своему дому. Запах теплого вечернего молока нес покой и умиротворение. Вот и белая в черных пятнах Бегейма свернула в калитку и уверенно прошла в хлев. Розовое набухшее вымя ее тяжело колыхалось. Тетя Хана уже сидела с ведром. Дрейфус, задрав хвост, поскакал за Бегеймой на трех своих лапах и уселся перед консервной банкой. Он никогда не клянчил и спокойно ждал. Мишка любил смотреть, как тетя Хана доит корову. Сейчас тонкие, упругие струйки зазвенят, разбиваясь в ведре, и он в последний раз напьется теплого парного молока из маленькой, с отбитым краем крынки. Клохчущие куры прямо над головой взлетали на сеновал. Вечер…

Грузовик подъехал к дому, и загорелый шофер просигналил несколько раз. Все вышли и стали торопливо, словно стыдясь чего-то, прощаться. Лаиш, поскуливая, вертелся под ногами и все норовил лизнуть Мишку в лицо. Тетя Хана прижала Мишку к себе и поцеловала в макушку. Вот чего он не любил – прощаться, не любил уже давно… С тех пор, как отец уехал в Москву. И сейчас, неловко вырвавшись, Мишка взглянул на Хану: слезы стояли в ее покрасневших глазах. Геня смущенно чмокнула его в щеку и, вспыхнув, отвернулась.

Он любил их всех, но что-то мешало ему, мешало всегда, как только наступала минута прощания, просто обнять, сказать ласковое слово. В такие минуты Мишка уходил в себя, старался спрятать чувства и в то же время стыдился своей замкнутости. Он понимал, что близкие ждут от него ответной ласки, но ничего не мог с собой поделать. Насколько ласков был Мишка при встрече, настолько, прощаясь, становился замкнутым и черствым.

Отец и дядя Наум тем временем уже забросили в кузов вещи, помогли подняться сестрам и устроились за кабиной, накрывшись толстым выгоревшим брезентом. Деревенские мальчишки молча ждали. Машина тронулась, и они побежали за ней, не решаясь, однако, прицепиться, быстро отстали и скрылись в пыли. Мама и Мишка сидели в кабине. Там вкусно пахло бензином и кожей. Мишка хотел высунуть в окно локоть, но становилось прохладно и шофер прикрыл стекло, оставив только щель со своей стороны. Быстро стемнело, и только сзади, на западе, светилась розовая полоса. Дорога шла лесом. Он тянулся сплошной черной стеной. Кочки чернели на низких, затянутых белым паром полянах. Кое-где одинокие облачка цеплялись за ветки. Грузовик с грохотом проносился мимо притихших, замерших деревень, и снова лес, лес… Редкие ночные бабочки звонко ударялись о стекло и падали на капот. Справа у обочины горел костер, у огня сидели какие-то люди, выпряженная лошадь и жеребенок паслись в стороне. В телеге копошились ребятишки. "Цыгане, – кивнул в сторону костра шофер. – Непонятная нация. Все им нипочем. Ни армии не знают, ни работы. Куда захотел – поехал, где стал – там и дом. Вольные птицы. В поле рождаются, в поле умирают". Мама не ответила, и опять Мишка почувствовал ее внутреннюю напряженность. Он давно уже заметил: стоит только кому-нибудь заговорить о национальностях – все равно каких, – мама сразу настораживалась и никогда не поддерживала разговор. Почему она так не любит говорить об этом? Мишка оглянулся на маму, но в вечернем сумраке лицо ее было непроницаемо. Не слыша ответа, оглянулся на нее и шофер и, как будто поняв что-то, снова уставился на дорогу.

Цыган Мишка полюбил после того, как у них гостили артисты Коля и Рая из Москвы. "Интересно, они тоже так путешествовали, пока их не приняли в театр?" – подумал Мишка. А огонь уже скрылся, и опять черные стены елей по сторонам и освещенная фарами булыжная дорога перед глазами. Серый заяц выскочил на дорогу и долго скакал перед самым радиатором, смешно выбрасывая длинные задние лапки. Шофер притормозил, выключил фары, а когда они вспыхнули вновь, зайца на дороге не было. Но через несколько минут появился новый и все повторилось. Ослепленные фарами, они, казалось, передают друг другу эстафету. "Жалею я их, – сказал шофер. – Можно на воротники набрать и на шапки, да еще бесплатное жаркое на обед. Другие так и делают, а я, дурак, жалею. Потом жена ругается: у людей все, говорит, есть, а у нас из-за тебя пусто… Ну, куда тебя несет, черт косой!" – резко затормозив, крикнул он. Впереди вспыхнули фары, за ними еще, еще – много! Мишка встрепенулся: колонна военных машин шла навстречу. Затянутые темным брезентом, с мерным рокотом один за другим проносились мимо тяжелые грузовики с таинственным своим грузом. Мишка насчитал 24 и, когда колонна проехала, оглянулся: цепочка рубиновых огоньков светилась сзади. Поворот – все исчезло, и снова лес. Вдруг далеко на обочине, как зеленые алмазы, засветились чьи-то глаза. "Кошка охотится, – снова заговорил шофер, – деревня близко". И действительно, лес поредел, машина покатилась по дощатому мосту, миновала несколько домов и остановилась у колодца. Все сошли на землю. Застучала цепь, гулко ударило ведро, послышался скрип ворота и плеск воды: отец поставил полное ведро на скамейку у колодца. Ни звука не доносилось из деревни и ни один огонек не светился в окнах. Все было мрачным, безмолвным. И Мишке вдруг до смерти захотелось домой, в город. Большая лохматая собака неслышно подбежала к машине и, быстро обнюхав каждого, спокойно улеглась в пыли. Но ее уши вдруг насторожились – приближался кто-то еще. Из темноты появился старик.

– Добрый вечер, – поздоровался он. – Все у нашего колодца останавливаются. У нас вода самая вкусная. Кто выпьет – до ста лет доживет. Хороша водичка, парень?

Вода действительно была необычно вкусной. Но много ее не выпьешь – от холода ломило не только зубы, но даже лоб. А старик, не дожидаясь ответа, продолжал:

– А ты в каком это классе, что не спишь, по ночам ездишь?

– В четвертый перешел.

– Отгуляли, значит, лето, теперь домой: учиться, трудиться – кому что. Только ночью зачем? Спешат все куда-то, спешат… В старое время по ночам спали, а ежели в дороге – к вечеру станут в селе, если близко. А если далеко – лошадей распрягут и ночь у костра коротают…

И снова у сонного уже Мишки цыганы перед глазами.

– А сейчас все несутся, несутся… – говорил старик, – не стало времени у людей. Раньше все успевали днем, и человек добрее был.

– Что поделаешь, папаша, – ответил дядя Наум, – такие теперь времена. Вот у вас еще спокойно, а скоро, кто знает, может, и здесь машин будет, как в городе.

– Это точно, – поддержал шофер и добавил: – а нам пора дальше.

Вставив заводную рукоятку, он резко крутнул ее. Мотор заскрежетал, чихнул несколько раз, мелко задрожал, машину тряхнуло, и раздалось ровное гудение. Теперь дорога тянулась нестерпимо долго. Очень хотелось спать. Мишка начал считать телеграфные столбы, но надолго его не хватило…

Проснулся он уже в городе. Шел третий час ночи. Безлюдные улицы в ярком свете фонарей казались новыми и незнакомыми, и сонный еще Мишка с трудом узнавал их. Впереди Большая Житомирская. На мостовой люди. Ярко-голубые искры слепят глаза. Это ночная бригада меняет трамвайные рельсы.

– Ну, скорее, скорее! – Мишка готов выскочить и побежать – так медленно, казалось, едет грузовик. Но вот и знакомый подъезд. Сонные, серые кариатиды встречают Мишку. Неподвижно стоят они, поддерживая эркер, и лица их вдруг освещаются вспышками электросварки. Приехали…

И хотя до школы оставалось еще три дня, Мишка понял – кончилось лето. Кончилось вместе с ним что-то еще большое, важное… Кончилось навсегда. И ему стало грустно.

Двор

С легкой досадой, что проснулся так поздно, Мишка умылся, надел новую рубашку и, не дотронувшись до завтрака, выскочил из дверей как ужаленный. Перепрыгивая через две ступеньки, с грохотом скатился по лестнице, выбежал во двор и остановился. На первый взгляд, двор тот же, что и три месяца назад: сараи, старая вишня, каштан, заборы. Но все это привычное и знакомое как-то неуловимо изменилось. Как будто меньше стал двор, забор пониже, крышу сарая можно рукой достать. Листья на старой вишне потемнели и свернулись, на узловатом стволе застыли темные, с золотистыми прожилками капли клея. В глубокой трещине тускло поблескивает пуля. Это он, Мишка, загнал ее сюда из мелкокалиберки Нюмки Гольдмана. А Нюмка в тот раз не попал. Тоже мне стрелок! Еще хвастался, что подбил крест на Андреевской церкви…

Полосатый и совсем плоский кот Бенька лениво развалился на траве, провожая единственным глазом шустрых воробьев. Когда воробей пролетал близко, челюсть у Беньки отвисала и он сипло, прерывисто скрипел. Старая Панилиза (обращения "пани" мальчишки не знали и думали, что старуху так зовут), вцепившись подагрическими пальцами в палку, сидела на своей скамеечке, как будто и не вставала с нее никогда. Глубоко запавшие маленькие сорочьи глазки скользнули в сторону Мишки и снова спрятались в заросших серым пухом складках. У ног Панилизы на желтом островке пшена копошились голуби и воробьи. Ее черную палку мальчишки знали хорошо – им не раз доставалось за рогатки.

Из помойки выскочила и вбежала в сарай огромная рыжая крыса Шурка. Ее розовый хвост свешивался из-под дверей. "Надо бы наступить", – подумал Мишка, но поленился. Дефективная Лялька с детским совком в руке рылась в песочнике, будто с весны не вылезала из него. Ляльке уже исполнилось шестнадцать, но она не говорила. Увидев Мишку, она радостно заверещала, изо рта у нее потекла слюна. Мишка улыбнулся Ляльке и оглянулся, услыхав, как скрипнула дверь черного хода. Огромный черный Рекс выбежал во двор, за ним с поводком в руке вышла Нора Войковская. Мишка поглядел на Нору и отвернулся. Высокая, белолицая, чуть полная, с толстой желтой косой и синими глазами, она никогда не играла во дворе и ни с кем не здоровалась. Двор для нее не существовал. Вот и сейчас красивое лицо ее было холодно и непроницаемо. Мальчики давно не обращали на нее внимания, но девчонки ненавидели Нору острой, ревнивой ненавистью. На выгнувшего спину Беньку Рекс не взглянул – он, как и Нора, не опускался до дворового плебса. Столбы и деревья Рекс, правда, обнюхивал и метки свои ставил, но ни собак, ни кошек не замечал. Спина у Беньки медленно, как спущенная шина, опала, он разочарованно зевнул и снова разлегся.

На балконе третьего этажа колыхались белые простыни. Вдова развешивала белье. Ее муж-летчик погиб зимой в Финляндии. "Разве можно, потеряв такого мужа, жить как ни в чем не бывало, смеяться, каждый вечер менять платья, принимать гостей, ходить в театры?" – удивлялись мальчишки. Мишка вспомнил 1-е Мая: возвращаясь с парада, по улице проходила Пролетарская дивизия, с развернутыми знаменами и оглушительным оркестром. Седобородый командир шагал впереди. Мишка побежал навстречу, но, увидев вдруг вдову, замедлил шаг и пошел следом: на нее тоже стоило посмотреть. А она внимательно разглядывала витрины, останавливалась у афиш, но даже не оглянулась на шагающих красноармейцев. Руку ей оттягивала тяжелая авоська с овощами. Еще больше был поражен Мишка, когда на Троицу она, как деревенская баба, несла с рынка охапку ивовых ветвей и осоки. И это вдова героя? Но все-таки он и другие мальчишки были тайно в нее влюблены. Пользуясь тем, что двор пуст, Мишка долго глядел на вдову, пока из полуподвала его не окликнул сапожник дядя Коля.

– Эй, малой, иди сюда! – крикнул он. – Смотри, как вырос!

– Здравствуйте! – сказал Мишка и остановился у открытого окна.

Обычно, когда работы не было, дядя Коля делал скалки, молотки и ложки, которые продавала на рынке его толстая и молчаливая жена Даша.

– Где был все лето?

– У тети, в деревне.

– Далеко?

– В Сосняках возле Вырубок.

– Ишь ты! На вот, держи!– и дядя Коля протянул уже готовую тяжелую скалку. В ней выпал сучок, и на продажу она не годилась.

– Это мне? – удивился Мишка.

– Тебе, тебе – маме отнесешь.

Мишка взял скалку, вышел на середину двора и уже оттуда за-кричал:

– Спасибо, дядя Коля!

По воскресеньям дядя Коля садился за фисгармонию, пятеро детей и Даша собирались вокруг и все вместе пели. По радио таких песен не передавали, и раньше их никто не слыхал. Одевались дядиколины дети чисто, но пионерские галстуки не носили, держались обычно в стороне, с другими ребятами играли редко и, что особенно странно, никогда не ругались. Говорили, что дядя Коля баптист. Хорошо это или плохо?

Двор потихоньку просыпался. Слесарь со странной фамилией Тюрьменко вышел на балкон над вдовой, подвинул табурет, уселся лицом к стене и заиграл на маленькой изодранной гармошке что-то отдаленно напоминающее не то "Во саду ли, в огороде", не то "Светит месяц". Так, глядя в стену, он всегда играл часами, монотонно повторяя одно и то же, и доводил до истерики слабонервных соседок. Трезвым его не видели ни разу.

Вот и Яшка Кац. Загорелый, свежеподстриженный, в белой рубашке, он что-то жевал на ходу. На локтях и коленках у него красовались ссадины и синяки. Он тоже только вчера вернулся. Мишка с удивлением заметил, что стал одного роста с Яшкой – самым высоким во дворе. Его так и называли: "Длинный" или еще –"Здоровый". И вот теперь Мишка его догнал. Яшка провел лето в Одессе, видел корабли и даже линкор "Марат". Но и Мишке было что рассказать. И только он начал, как маленький, круглый камешек больно щелкнул по зубам. Мишка удивленно поднял глаза: Васька Мартыненко ухмылялся, держа в руке рогатку.

– Привет! – сказал он. Мишка почувствовал солоноватый вкус крови на лопнувшей губе, и вдруг глаза застлала мутная, серая волна, а когда схлынула, увидел: побледневший Васька держится за плечо.

– Ты что, давно не получал? – Васька грозно двинулся вперед, но скалка больно ткнула его в плечо и еще раз в бок. И тогда случилось невероятное: Васька, грозный, беспощадный Васька, которого боялись во дворе все, позорно бросился бежать. Он громко и бесстыдно орал, то ли от страха, то ли провоцируя общественное мнение, но орал! орал! орал! и по лицу его текли грязные слезы. Мишка гнался за ним и уже без разбора колотил тяжелой скалкой куда попало. Васька стал на колени и закрыл голову руками. Теперь он жалко скулил. На балконах повисли любопытные. Первым раздался голос интеллигентной Васькиной бабушки:

– Что ты делаешь, сволочь такая? Это тебя в школе так учат?!

– В каком ты классе, в каком? – громко поддержала Васькину бабушку учительница с третьего этажа Дора Борисовна. Под ее окном, как всегда, колыхалась гирлянда вывернутых наизнанку разноцветных байковых трико. – Еще пионэр, наверное, – продолжала она. – Подумать только, у такой приличной мамы растет настоящий бандит и выродок, – закончила она, как бы снимая ответственность со школы.

– Ну, что ты казакуешь? – укоризненно (как будто Мишка только тем всегда и занимался, что избивал Ваську) сказал с балкона Нюмка Гольдман, Нюмка, не раз видавший, как доставалось раньше Мишке.

– Вы только посмотрите, что они делают с ребенком! – продолжала кричать Васькина бабушка. "Почему "они"? – удивился Мишка. – Я же один с ним дрался". Появившиеся мальчишки молча наблюдали за происходящим. Красавица вдова закончила развешивать белье и равнодушно закрыла за собой дверь. Дядя Коля продолжал невозмутимо строгать. Он чуть улыбался. Мишка ничего не понимал. Он все еще гордился победой и думал: теперь, когда сумел себя отстоять, окружающие поймут и даже одобрят его. И вместо этого все набросились на него. А как же "Дети должны сами разбираться в своих делах и отношениях"? Ведь именно так ответила маме Васькина бабушка весной после очередной драки. "Значит, когда меня бьют, надо разбираться самим, а когда я – так весь дом на меня?" – подумал он, и его маленькое сердце наполнилось грустью и недоумением. "Почему вы все молчали раньше? Почему мне нельзя драться, а Ваське можно? А где вы были, когда я попал камнем в голову Сюньке и сбросил Береле с лестницы? Тогда никто не сказал ни слова, кроме его мамы. Сюньку бить можно, а Ваську – нет?"

И, опустив голову, Мишка медленно пошел к черному ходу. У своего окна на первом этаже стоял дворник Колпашников. За спиной у него хрипел патефон – он был культурный дворник, этот Колпашников. "Не оглядывайся. Не оглядывайся", – шептал себе Мишка, но все-таки не выдержал – оглянулся: Колпашников глядел вслед, и в холодных, светлых глазах его бесновалась дьявольская усмешка…

Прошло несколько дней, и однажды утром Мишка увидел в полуподвале совсем других жильцов. Куда исчезли дядя Коля и вся его семья – никто особенно не интересовался.

Сон

Вечер. Гаснут в окнах огни, затихают улицы, и выползает из-за крыш поздняя сентябрьская луна. Спит мама, и давно уже тихо в квартире. Но почему сегодня Мишка не может уснуть? Он устал лежать, устал ворочаться, а сон все не идет. На стене напротив картина. Перед знакомым домом, среди подсолнухов и деревьев стоит группа людей. Это семья отца. Вот дедушка Евзель. Он держит белый флажок с непонятной надписью. Мама сказала, что она означает "Сосняки". Рядом еще один дедушка – тоже Евзель. Почему их двое, а бабушка только одна? Папа говорил, что так нужно для композиции. Он на картине одиннадцатый, уже взрослый и сидит полуобернувшись перед мольбертом. Все смотрят на Мишку. Тени колеблются на лицах, и кажется, что они улыбаются ему… Кто-то медленно поднимается по лестнице за стеной. Шаги все ближе. К нам? Нет, в стенку не стучат. Теперь шаги затихли. Остановился. Прямо возле моей стенки… Стоит, прислушивается… И папы нет. Жил бы он дома, тогда ничего не страшно. Мама говорит – мы скоро уедем к нему в Москву. Когда же?

Прошумит редкий автомобиль, свет фар пробьется сквозь ветви, и тени от них мелькнут на потолке. На потолке много интересного. Прямо у Мишки над головой живет паук. Его не трогают. Мама говорит: когда он спускается, в почтовом ящике письмо из Москвы. Спускается паук редко, еще реже приходят письма, но каждое утро, просыпаясь, Мишка смотрит вверх. В углу возле окна слабо проступают желтые с коричневым подтеки. Если подолгу всматриваться, проявляются человеческие фигуры, головы великанов, животных. Они неуловимо меняются смотря как падает свет автомобильных фар. Если автомобиль едет к рынку, видна задумчиво склоненная голова девушки. Лицо кажется знакомым, но на кого она похожа – Мишка не может вспомнить. А в свете встречных машин появляется страшная, размытая рожа…

Под потолком лепной бордюр. Прямые линии бегут, изгибаются, скрещиваются, расходятся, снова скрещиваются, и кажется, что множество свастик, цепляясь друг за друга, окаймляют потолок. Что такое свастика – Мишка знает давно, с того дня, когда его еще маленького мама повела на карнавал.

…Первый сентябрьский вечер. Тепло, как летом, но порыжевшие по краям листья каштанов тихонько шепчут: уже осень, осень… Сегодня праздник – Международный юношеский день, или просто МЮД. На карнавале веселятся, однако что это такое – Мишка еще толком не знает. Но точно известно, что мама купит ему мороженое и "микадо" – большую треугольную вафлю с фруктовой начинкой.

На Крещатике необычная, удивительная тишина. Ни машин, ни трамваев на ярко освещенной мостовой. Молча ждет на тротуарах толпа. Пытаясь что-то увидеть, с нетерпением вытягивает шею и Мишка. И вот со стороны Дворца пионеров появляется самолет. Самый настоящий кукурузник У-2 едет прямо по улице! Но какой огромный! Его, придерживая за крылья, катят одетые в синие комбинезоны летчики. Летчики сидят и в самолете. В кожаных шлемах и больших защитных очках они похожи на стрекоз. За самолетом шагают физкультурники, разноцветные флаги трепещут над колонной. Вслед за ними в грузовике с надписью вдоль бортов "Граница на замке" пограничники в зеленых фуражках и овчарка. И полосатый столб с гербом. Один пограничник смотрит в бинокль. Другой ждет своей очереди: ему тоже хочется посмотреть. Овчарка, поводя ушами, натягивает ремень и вертит головой: в грузовике ей не очень нравится. Цепляясь за трамвайные провода, идут на гигантских ходулях капиталисты, акулы Уолл-стрита. Первый, длинный, как деревенский журавль, тащит на спине туго набитый мешок с надписью "100000000". У второго в зубах дымит, как паровоз, огромная сигара, а живот такой, что Мишка не понимает, как выдерживают ходули. Время от времени они останавливаются и, сняв метровые лакированные цилиндры, смешно раскланиваются во все стороны. Музыканты, надувая щеки, весело шагают перед колонной девушек-спортсменок. Звенят трубы, громко ухает тяжелый барабан, шипят медные, сверкающие тарелки. Сквозь марш прорываются резкие хлопки. Выстрелы? – насторожился Мишка. Приближается новый грузовик. В кузове стоят трое. Один в белой рубашке, руки связаны за спиной, грудь залита красным. Двое других в светло-коричневых рубашках, фашистские знаки – свастики чернеют в белых кругах нарукавных повязок.

– Мама, кто это? – затеребил Мишка мамину руку.

– Штурмовики расстреливают немецкого комсомольца.

Штурмовики-фашисты добросовестно палили из своих пистолетов, но комсомолец не падал и гордо глядел на своих палачей. Грузовик поминутно останавливался. Бац, бац! – трещали выстрелы, и останавливалось каждый раз Мишкино сердце, но комсомолец не падал. Странно было видеть штурмовиков – обыкновенные парни, нет в их лицах ни злобы, ни жестокости, скорее, смущение, как будто неловко им в блестящих крагах, стыдно за весь этот нелепый маскарад. "Вот в фильме "Карл Бруннер" штурмовики совсем другие", – вспоминает Мишка. И песенку, которую насвистывал этот храбрый мальчик Карл Бруннер, он помнит. Ее теперь все насвистывают. А еще был фильм "Рваные башмаки". И "Профессор Мамлок". Посмотришь такие фильмы – и ясно, что фашистам долго не продержаться.

Да, Мишка многое уже знает.

"Внимание, внимание: на нас идет Германия. А мы тут ни при чем. По пузу кирпичом!" Почему ни при чем, если там фашисты? Все равно смешно, топая в такт ногами, выкрикивать этот куплет, а потом как шарахнуть кирпичом, правда, не по пузу, а в лужу. И все таки странно это – "ни при чем".

А свастики бегут под потолком одна за другой, одна за другой… Почему у нас дома фашистские знаки? Папа говорил, что это греческий орнамент. Неужели нельзя было придумать другой?.. Но что это? Одна свастика чуть двинулась. Нет, наверное, показалось… Снова шевельнулась. Осторожно… Медленно… Она и висит теперь косо. Мишка глаз с нее не сводит… Теперь свастика отделяется от остальных, все быстрее бежит по стене, как огромный белый паук из угла наискосок вниз и, на ходу чернея, останавливается прямо у Мишки над головой. Начинает шевелиться новая, еще две кружатся, и остальные за ними. Все быстрее, быстрее в дьявольском хороводе несутся они и… останавливаются…

В ужасе холодея, Мишка оглядывается. Он стоит на мокром асфальте, тяжелое, черное небо повисло над головой. Прохожие толкают его со всех сторон. Они спешат, слышно только шарканье подошв, гудки автомобилей да какое-то металлическое щелканье. И везде свастики. Они на рукавах, значках, стеклах витрин, автомобилей, на плакатах,  флагах, на стенах, на огромных светящихся рекламных щитах. А Берлин – Мишка уже знает, где он – Берлин спешит. Спешат люди, машины, спешат бегущие над крышами огненные буквы реклам. Вот еще свастики: из шоколада в окне кондитерской, из колбас и сосисок за стеклом зеркальной витрины, из сапог в магазине обуви. Флажки со свастиками держат элегантные манекены. Длинный, как жердь, штурмовик несет толстую пачку газет – свастика над готическими буквами заголовка "Der Sturmer". Он проходит мимо, не обращая на Мишку внимания. Даже на куклах свастики. "Гитлерпуппе! Гитлерпуппе!" – орут мальчишки, пробираясь с тяжелыми, набитыми куклами корзинами сквозь толпу. Куклы изображают Гитлера. У них все на месте: усы, знаменитая прядь, оловянные рыбьи глаза, портупея, краги, коричневая рубашка и повязка со свастикой на рукаве. Корзины пустеют мгновенно. Монументальные шуцманы в высоких блестящих шлемах возвышаются на перекрестках. Они регулируют уличное движение, и то, что происходит на тротуарах, их не касается. Мишка начинает осторожно выбираться из центра, туда, где меньше света, шума, людей. Почтенные пожилые господа неподвижно замерли на перекрестках. Лица – воплощенная бюргерская добропорядочность. Закрученные а la Вильгельм II усы. В руках толстые оловянные кружки. На кружках колючими готическими буквами надпись: "Пожертвования на выселение евреев из Германии". Такие же надписи на околышах их серых фуражек. Некоторые господа стоят не одни: чистенькие, скромные бюргерши держат такие же кружки, и такие же фуражки красуются на их аккуратно причесанных седеющих головах. Молчаливые пешеходы не останавливаются, они спешат, как все в Берлине, но непрестанно щелкают пфенниги в кружках. Щелк-щелк, щелк-щелк… Так вот, что щелкает. Потные, бледные от возбуждения и коммерческого азарта мальчишки с горящими глазами бегут за новыми партиями кукол. "Проснись, Германия!" – несется истерический призыв из репродукторов. Мишка знает чей это голос. А прохожие спешат. Им некогда. Мимо, мимо, скорее. Почтенные пожилые господа с достоинством кивают. Щелк-щелк… Гитлерпуппе! Щелк-щелк… Гитлерпуппе! И опять двое мальчишек тащат очередную корзину с куклами. Лицо одного из них кажется знакомым. Неужели Васька? Васька Мартыненко! Но как он попал сюда? И все-таки это он. Даже ссадина на подбородке. Васька вглядывается, улыбаясь говорит что-то напарнику, и оба смеются. Теперь они насмешливо смотрят на Мишку. Он отступает в тень, но Васькины глаза держат цепко, словно капкан. Прохожие натыкаются на него справа и слева. И тогда Васька вытягивает руку и, присев на карточки, кричит на всю улицу: "Еврей! Смотрите – еврей! Вот он! Держите его! Держите! Он украл Гитлерпуппе!" Мишка глядит на свои руки и с ужасом видит эту страшную куклу. Он швыряет ее на асфальт… И тогда один за другим останавливаются и медленно приближаются к нему прохожие. Вот уже край тротуара, дальше пятиться некуда. Он поворачивается и бежит прямо к рослому шуцману на круглой тумбе посреди улицы. Капли дождя стекают со шлема, скатываются по блестящей пелерине плаща, а полосатый жезл так и летает в руках, так и летает, как у жонглера в цирке. Огромный грузовик с визгом тормозит и, сотрясая мостовую, останавливается совсем рядом, дохнув на Мишку бензиновым жаром. Стуча тяжелыми подкованными башмаками, спрыгивают штурмовики – и за Мишкой. Мгновенье шуцман глядит светлыми насмешливыми глазами и отворачивается, но Мишке достаточно: дворник Колпашников вытягивает руку, движение останавливается и толпа с воем бросается через улицу за Мишкой. Они уже совсем рядом, вот сейчас схватят, еще секунда. Он бежит к единственному своему спасению – ведущим во двор воротам, хотя знает заранее, что они заперты. Ну, конечно, заперты! Теперь все… Мишка беспомощно оборачивается, прижимается спиной к холодному железу ворот и видит, как множество рук тянется к нему. И еще он видит, как шуцман Колпашников опустил жезл и поток машин вновь покатился по улице… И вдруг спасительная мысль пронзает все его оцепеневшее от страха существо: "Да ведь это же сон! Ну, конечно, сон! Сон! Сон! Сон!" Мишка просыпается Теплая мамина рука гладит его по лицу.

– Что с тобой, сынок? Ты так кричал…

Мишка оглядывается. С картины смотрят на него два деда, бабушка, отец, его сестры, братья. Мама склоняется над Мишкой, и от нее веет теплом, покоем, лаской.

– Спи, сынок, спи… Спокойной ночи. 

Изобретатель

Мишкины книги потихоньку заполняли отведенную ему полку бамбуковой этажерки. Сначала появилась тоненькая стопка серии "Книга за книгой", потом "Остров сокровищ", "Гаргантюа и Пантагрюэль", "Том Сойер". Над "Гулливером" и "Робинзоном" возвышался альбом в сером коленкоровом переплете: "Губерт в стране чудес". Губерт – немецкий пионер, которого вывезли из фашистской Германии. Он побывал в знаменитом пионерлагере "Артек", на заводах, стройках, в московском планетарии, посетил Всесоюзную сельскохозяйственную выставку и "чудо света" – московское метро, и везде его снимали корреспонденты. В конце альбома – сюрприз карикатуриста Бориса Ефимова: на чистой странице разбросаны пронумерованные точки. Мишка соединил их карандашной линией по возрастающим номерам и увидел курносый профиль улыбающегося Губерта с веселым хохолком на макушке. Губерт не прожил долго в "стране чудес" – всеми забытый умер в советской больнице.

Были у Мишки и другие книги, но самую любимую – "Рассказы о первой мировой войне" – он прочел несколько раз, знал, где Верден и что такое "Длинная Берта", когда впервые появились танки и почему их так назвали, как парижские такси спасли фронт на Марне от немецкого прорыва, и многое другое. Рассказ о почтовом голубе Арно, посмертно награжденном медалью "За храбрость", вообще запомнил наизусть. Но на полку книгу не ставил: все читал ее, перечитывал, подолгу рассматривая иллюстрации художника Тамби.

Жизнь шла, и со временем даже такой крупный военный специалист, как Мишка, начал понимать, что из любимой книги узнать можно далеко не все. На столе у него появился журнал "Техника молодежи". Иллюстрации в разделах "За рубежом" и особенно "Новости военной техники" (тоже зарубежные) смотрел внимательно и, хоть понимал не все, запоминал. Он сразу полюбил новый журнал, но всегда удивлялся: зачем американцы публикуют свои военные новости? Про советскую технику ничего не печатают, и правильно: нечего раскрывать наши секреты.

Все, что публиковалось об авиации, Мишка вырезал и вклеивал в специальную тетрадку. Была там фотография смешного самолета "Крокодил", носовая часть которого выполнена в виде оскаленной крокодильей морды. Его построили на деньги, собранные подписчиками одноименного журнала. "Крокодил" пролетал над большими городами, разбрасывая листовки. Листовку Мишка поймал и тоже вклеил в тетрадку. Были в тетрадке знаменитый чкаловский АНТ-25 и фотографии летчиков. И самый большой самолет в мире – гигантский семимоторный "Максим Горький". 18 мая 1935 года трагически закончился его показательный полет. От избытка чувств летчик сопровождающего истребителя неожиданно выполнил несколько фигур высшего пилотажа и, потеряв управление, столкнулся с гигантом. Погибли все: 72 высокопоставленных пассажира, 8 человек экипажа и виновник катастрофы – летчик истребителя. На первой странице "Правды" некрологи не поместились – заняли еще и разворот. Больше такие монстры не строили.

Хоть и много уже знал Мишка, увлечению переводными картинками "про войну" это ничуть не мешало. На новой переводной картинке проступают силуэты вставших на дыбы коней – кавалерийская атака. Мишка смочил картинку в блюдце с водой, приложил к чистой странице альбома, растер пальцем мокрый защитный слой, поддел с края ножиком, осторожно снял и восхищенно замер: сверкнув девственно яркими красками, картинка открылась во всем своем великолепии. Кони на переднем плане оскалились, развевались на ветру их гривы. Всадники вонзали шпоры в лоснящиеся бока коней, блестели занесенные для удара сабли. Но перед ними что-то странное: желтые, красные, оранжевые полосы сплелись, окруженные черным дымом. А в небе самолет. Он летит совсем низко, но, устремившись вверх, как будто только взлетел. Что было это разноцветное в дыму, Мишка понять не мог. Пришлось обратиться к Алеше.

– Да это же бомба, глупыш, – засмеялся Алеша. – Ты, что, не видел никогда бомбу?

– Нет, – смущенно ответил Мишка и, поскольку терять было нечего, добавил: – А как она сюда попала?

– Бомбы подвешивают под крыльями самолета и сбрасывают на врага. Видишь – самолет сбросил бомбу и взмыл вверх.

Теперь самолеты в Мишкином альбоме изображались только с бомбами. Воздушные эскадры затмевали небо, как саранча в горячий полдень. И у каждого самолета, сверкая желтым, красным, оранжевым, висели под крыльями "бомбы". Мишка развешивал их на истребителях по одной, а у бомбардировщиков – под каждым крылом по четыре. Не знал еще он, какой позор его ожидает, когда с гордостью показал Алеше альбом.

– Горят они у тебя, что ли? Что это у них под крыльями?– удивился Алеша.

– Как что? Бомбы. Ты же сам мне сказал: их подвешивают под крыльями. Помнишь, мы смотрели переводную картинку?

– Я? Давай сюда эту картинку!

Рассмешить Алешу ничего не составляло: он любил посмеяться, но таким, как сейчас, Мишка его еще не видел. Алеша всхлипывал, вытирал слезы и, успокоившись, сказал:

– Ведь на картинке взрыв, а бомба… – где карандаш? – выглядит так! – И Алеша неумело нарисовал что-то похожее на огурец с крылышками. – Только когда она упадет и стукнется, сработает взрыватель, бомба взорвется и получится то, что ты нарисовал: взрыв. Нет уже бомбы, она взорвалась! А если как у тебя – всем самолетам конец! Да что с тобой? – удивился Алеша, увидев Мишкину физиономию.

Мишка чуть не плакал. Он презирал себя: столько слышал, читал о войне и вот на тебе – не знал даже, как выглядит эта проклятая бомба! Рисунки с дурацкими бомбами он разорвал и выбросил. Только через несколько дней успокоился, и под крыльями самолетов появились настоящие бомбы: нашел, наконец, фотографию в очередном номере "Техники молодежи".

Кое-что об авиации и вообще о войне можно было узнать из кино. Не очень, правда, много, но некоторые важные сведения Мишка получил. Например, из фильма "Если завтра война". Оказалось, что раненый советский летчик может в полете сделать себе перевязку и над самой землей успеет вывести падающий самолет из штопора. Очень впечатлил и такой эпизод: в марширующей колонне фашистов солдат отстал и присел, чтобы закрепить обмотку. Увидев это, офицер долго не раздумывал и пристрелил несчастного нарушителя на месте. Вот они какие, фашисты – даже своих не жалеют! Еще один выдающийся фильм – "Глубокий рейд". Воздушная армада вылетает бомбить вражеский тыл – сердце фашистской империи. Путь предстоит неблизкий, и летящие в авангарде разведчики успевают сделать разворот, доложить в воздухе обстановку тяжелым бомбардировщикам и занять свое место в авангарде. Радио, видно, на таком расстоянии не действовало.

Неизгладимое впечатление, оставленное фильмом, положило начало оригинальной игре, которая так и называлась – "Глубокий рейд". Роль тяжелых бомбардировщиков "ТБ-3" выполняли большие синие мухи. Мишка держал их в стеклянной банке, доставал по одной и привязывал за лапку к черной нитке. На конце нитки – цветная бумажка, вымпел. Когда набиралось шесть мух – эскадрилья, Мишка отпускал их. Оказавшись в родной стихии, мухи поначалу тянули в разные стороны и чуть не падали, нитка беспорядочно кружилась то вертикально, то горизонтально, пока не определялась самая сильная – командир эскадрильи, "комэск". Тогда эскадрилья подчинялась лидеру, уверенно летела по заданному маршруту и быстро скрывалась. Только вымпел еще мелькал некоторое время в воздухе. Однажды эскадрилью схватила и унесла ворона. Может, оно и лучше умереть в бою, чем голодной смертью, привязанным к нитке.

Книгу "Ваши крылья" американского летчика-испытателя Мишка читал и перечитывал, пока не вызубрил почти наизусть. К тому времени он повзрослел и о злополучной бомбе вспоминал с улыбкой. Книга была популярна и у взрослых, и у мечтающих о полетах мальчишек. Издали ее большим тиражом, возможно, потому, что автор был членом компартии США. В одной из глав обстоятельно описано все, что происходит с летчиком при выходе машины из пике, когда ускорение меняет знак. Тело сидящего пилота вжимается в сидение с колоссальной, вдвое-втрое превосходящей его вес перегрузкой, кровь по инерции устремляется вниз, и приток кислорода в мозг на несколько секунд прекращается. Поначалу глава эта особого впечатления не произвела, но случай заставил о ней вспомнить. Однажды Мишка долго лежал на горячем пляжном песке и, разнежившись, задремал, а проснувшись, резко вскочил на ноги. Голова закружилась, в глазах поплыли черные круги, и он беспомощно опустился на колени. Снова на несколько минут прилег, не спеша поднялся, и на этот раз ничего неприятного не почувствовал. Вот тогда и понял: чем длиннее путь крови, тем опаснее для пилота перегрузка, но если подниматься медленно, все будет в порядке. Когда пилот сидит, кровь от сердца к мозгу проходит почти полметра. А если лежит? Всего 10 – 20 сантиметров. Но самолет должен подняться как можно быстрее, иначе врежется в землю или его собьют. Почему же не сделать кресло пилота раздвижным, чтобы оно раскладывалось или опрокидывалось на спинку в нижней мертвой точке пике? В тетрадке появилась схема кресла. Однако куда обратиться, Мишка не знал – летчиков среди родных и знакомых не было, а после снисходительных улыбок взрослых он вообще оставил свое изобретение в заветной тетрадке.

Американский летчик не увидел свою книгу изданной – он погиб в испытательном полете совсем молодым. Последняя глава книги называлась "Я мертв" – автор подробно и с удивительной точностью описал свою гибель. 

Бабочки

Архитектор Войковский занимал две большие комнаты в квартире напротив. Всегда изысканно одетый, вежливый, он резко отличался от прочих обитателей дома. Здоровался, любезно улыбаясь, галантно уступал женщинам дорогу, подносил тяжелые корзины, оставаясь при этом неприступным, загадочным, холодным. Собственно, все Войковские были такими, с той лишь разницей, что жена и дочь не скрывали своей надменности, и потому их поведение казалось естественным. В доме их не любили и говорили разное: Войковский – бывший польский граф, брат Феликса Дзержинского, бежал из Африки, нет, из Южной Америки, спасаясь от террора военной хунты… Да много чего говорили о Войковском, но толком никто ничего не знал.

Когда, постучавшись, вошел Войковский, мама с трудом скрыла удивление.

– Я давно хотел с вами познакомиться, – сказал он отцу, который, вытирая испачканные красками руки, вышел из-за мольберта. – Вы разрешите взглянуть на картины?

Начал он с тех, что висели. Подолгу смотрел каждую, отходил и возвращался, пристально вглядываясь в детали. Привздернув на коленях брюки, приседал на корточки перед картинами, стоящими на полу. Видно было, что он не новичок и понимает живопись. Но не сказал ни слова, как будто все заранее знал и о картинах, и о художнике. У голландской картины с лошадью взволнованный Войковский замер, но опять ничего не сказал. Только закончив осмотр, спросил:

– Почему так сильно влияние голландцев? Вы разве бывали там? Нет? Откуда же у вас этот очаровательный Воуверман?

Картину эту Мишка очень любил. Вороная лошадь. Лоснится черная холеная шкура. Чуть отливают желтизной серебряный, почти до земли хвост и длинная волнистая грива – цвет атласных юбок на картинах Терборха. Но написал картину не Герард Терборх, а Филипс Воуверман. В тот летний месяц 1920 года, когда Киев заняли поляки, отец купил ее за гроши у старьевщика на Еврейском базаре (Евбазе). Привлекла его поначалу массивная позолоченная рама – настоящий старинный багет. Черный, закопченный холст в нескольких местах разорван, большая дыра зияла в центре. Но в одном месте из грязи тускло высвечивался большой лошадиный глаз. Отец долго искал реставратора – сам прикоснуться к картине не решался, и потом очень гордился своим маленьким Воуверманом.

Войковский внимательно выслушал рассказ отца.

– Подумать только, подлинный Воуверман в лавке старьевщика на Евбазе… А теперь моя очередь: хочу пригласить вас осмотреть коллекцию бабочек. Думаю, вам будет интересно.

– Мне очень жаль, но меня ждут, – извинилась мама и вышла, а Мишка с отцом отправились в квартиру напротив.

Мадам Войковская, любезно и холодно кивнув, уплыла в соседнюю комнату. Сидевшая за низким столиком с книгой Нора вскинула на мгновенье и опустила свои ледяные синие очи. Рекс у ее ног и ухом не повел. "Лучше бы уж залаял", – подумал Мишка.

Застекленные шкафы стояли вдоль стен и в два ряда посредине, а в них сверху донизу белые коробки с бабочками. У первой же ярко-розовой, с ладонь бабочки отец от изумления протяжно, по-деревенски ахнул, втягивая воздух, дыхание у него перехватило, он захрипел. А Мишке стало неудобно – оглянувшись, он снова увидел, как ледяные очи опустились в книгу. У следующего шкафа все повторилось: отец ахнул, Мишка оглянулся, и опустились синие очи. Войковский между тем продолжал демонстрировать свои сокровища, коротко и четко сообщая о каждом экземпляре и щеголяя латинской терминологией:

"LYCAENIDAE NYMPHALIS ANTIOPA", – показал он на коричневую с желтым и синим кантом бабочку и почему-то добавил по-польски: – "Русалка-жалобник". "PAPILIO MACHAON". Такую Мишка даже поймал однажды. И такую он тоже поймал когда-то: бархатно-розовая с черным пятном на спинке, посредине белый череп – мертвая голова, "ACHERONTIA ATROPOS". Как могло возникнуть это чудо? Для чего? Разве насекомые и птицы боятся черепа? Темно-синяя "EUMAES ATALA ATALA" потрясла отца настолько, что он замер с открытым ртом и даже не ахнул, а после затянувшейся паузы тихо сказал: "Какой цвет, боже мой, какой цвет… просто сойти с ума!".

"SIDERONE NEMESIS", – продолжал Войковский и показывал новые экземпляры. Бабочки большие и маленькие, желтые, красные, оранжевые. А вот на крыльях настоящие глаза. "Смотри, – сказал отец, – даже блики по краям. Не всякий художник сумеет так написать глаза".

И каждый раз в напряженном ожидании хриплого вздоха отца Мишка спиною чувствовал холодный, как ледяное озеро, взгляд.

Ночные бабочки со сложенными крыльями – как прекрасные дамы в длинных со шлейфом платьях. Но что за платья у них были! Что за платья! Даже королевы не могли мечтать о таких! Алые с черным, отливающим благородной синевой узором. Темно-серые с серебристой велюровой выпушкой, синие с черными и желтыми прожилками, оранжевые с черными, как на леопардовой шкуре, пятнами. Да разве запомнишь все? Кружевные усики-вуали паутиной спускались с их большеглазых головок. Словно спящие красавицы, неподвижно покоились они в застекленных саркофагах, каждая ожидая своего принца, который никогда не придет…

Но как можно усыпить эфиром, а потом проткнуть холодной, острой булавкой такую хрупкую, нежную, совершенную красоту? Мишка физически ощутил, как чьи-то безжалостные руки крепко схватили и завели за спину его локти, пропитанная едкой жидкостью холодная салфетка легла на лицо и острая, длинная булавка медленно вонзилась в сердце. Он вздрогнул, и холодок пробежал по спине.

Только об одном умолчал Войковский: откуда эти сокровища. Кто он? Почему так уверен в себе? Если он действительно брат Феликса Дзержинского, если из тех, кому все можно, зачем ему жить в коммуналке, а не в особняке на Печерске? А если рядовой гражданин – откуда коллекция? – в СССР такую не соберешь. Тогда за границей? Но кто его в Африку или Бразилию пустит? А если из бывших – почему на свободе? В общем, сплошные загадки, и не Мишке их разгадать.

Где было ему знать, что за границей Войковский был всего один раз ребенком, еще до революции, в Варшаве, у бабушки, которую звали Шифра. Какой там Дзержинский! Какой граф! Графа он даже близко не видал. Просто принадлежал Войковский к тому странному, загадочному племени фанатичных и самоотверженных коллекционеров, для которых не существует ни границ, ни запретов. Но узнал это Мишка много лет спустя, а сейчас с сожалением увидел, что стоит у последнего шкафа. Он оглянулся: Норы и Рекса в комнате уже не было.

Новый год

Приближался новый, 1941-й год. По-разному встречали его. Одни шумно, за многолюдным столом, с танцами под патефон, шампанским и поцелуями. Другие тихо и скромно ждали под репродуктором новогоднего перезвона курантов, и только по белой скатерти, бутылке вина да по маленькой елке видно было, что прошел еще год. Немало было семей, где задолго до полуночи угасал в окнах свет. Но встреча 1941-го была особой: тех, кто веселился, и тех, кто грустил, кто танцевал и пел и кто не дождался близких, объединяла тревога. Народ чувствовал, что война на пороге, и тревога стискивала сердца железными щупальцами.

Мишка с мамой встречали Новый год вдвоем – отец не приедет. Мишка клеил цепи из серебряной бумаги, заворачивал в нее орехи, перевязывал мандаринки. Мама завила горячими щипцами волосы и в новом нарядном платье помогала украшать небольшую пушистую елку, когда в дверь постучали. Вошла Луиза.

– Вы не против встретить Новый год с нами? Народу немного, все свои, мне кажется – вам будет хорошо. И детям вдвоем веселее. Приходите, пожалуйста.

Не успела мама ответить, как Мишка взмолился:

– Мамочка, ну, пойдем! Пожалуйста! Я спать уйду, как только скажешь!

– Обещаешь? – улыбнулась мама.

– Честное слово!

– Спасибо, Луиза, мы придем.

Пахло елкой, мандаринами и винегретом. Левин накручивал патефон, и рука его, как у шарманщика, двигалась в ритме анемичной мелодии "Китайская серенада". Линка, раскрасневшаяся и нарядная, сразу потащила Мишку к елке зажигать маленькие разноцветные свечки. Закончив со свечами, Линка отправилась помогать на кухню, а Мишка уселся у патефона и начал перекладывать пластинки так, чтобы под рукой были хорошие, а то начнут ставить всякую ерунду вроде "Утомленноесолнценежносморемпрощалось". Как обычно, когда оставалось несколько минут уходящего года, среди женщин началась суматоха: не нарезан белый хлеб, не хватает вилок, забыли открыть консервы. Они суетились, словно хотели за эти минуты избавиться от всех забот и войти в новый год свободными. Но вот все уже за столом, и есть еще одна, последняя минута. Все готово, налиты рюмки, из радиоприемника доносится перезвон курантов. Отзвенели четыре четверти и – прогудел первый удар. Сорок первый год начался.. "С Новым годом!" – сказал Левин и поцеловал жену, потом дочь. Коротко звякнули рюмки. А удары курантов, гулкие и величавые, плыли над миром…

Планета завершила очередной виток вокруг Солнца и начала следующий. Пылинка мироздания среди мириадов таких же пылинок, кружась, как ночная бабочка у огня, просуществовала еще мгновенье. И миг этот отметили живые существа, населяющие планету. Они научились отсчитывать мгновенья, соизмеряя их с течением своей короткой жизни и построили для этого множество механизмов. И когда один миг кончался, торжественно отмечали наступление следующего. Они надеялись, что горести и несчастья останутся в прошедшем, а новое мгновенье принесет им благополучие, изобилие и радость. Населяющие планету существа обладали разумом и красотой. Они плавали по океанам, словно рыбы, и, словно птицы, летали по воздуху. Слагали стихи, сочиняли музыку, создавали величественные памятники и прекрасные картины. И убивали друг друга. Беспрестанно. Бесконечно. Беспощадно. И хотя на планете давно к этому привыкли, убивая, обитатели ее все-таки испытывали стыд. Но были среди них и те, кто положил непомерную жажду убийства в основу своей морали и законов. Жестокость их достигла таких масштабов, что соседние народы цепенели от ужаса и теряли способность себя защищать. Охваченные эпидемией жестокости люди – немцы жили в той части планеты, которая называлась Германией. Миг, за который пылинка совершала один виток, назывался годом. Разные праздники были у народов, населяющих планету-пылинку, но завершение витка вокруг Солнца было общим для всех. И даже немцы отмечали его…

Смолкли куранты. Грянул "Интернационал", а все сидели притихшие и взволнованные. Что принесет наступивший год? Увидят ли друг друга в следующем? И тогда заговорила бабушка Роза:

– Я, наверное, очень глупая старуха… Даже не знаю, с чего начать. Родные мои, любимые! Сегодня надо веселиться. Радоваться, что вы снова вместе, что дом полон. Но не идет радость в душу. Мне так не хочется… простите меня, что порчу вам праздник, – голос ее дрожал и прерывался, глаза покраснели, – но я должна сказать. Дай Бог нам дожить до следующего года. Дай Бог увидеть друг друга. Но сердце говорит: этого не будет. В последний раз мы собираемся вместе. Летом… летом придет Гитлер и заберет все, что у нас есть… Простите меня…

Тягостное молчание продолжалось недолго: первой заревела Линка – громко и бесстыдно. Она обняла Луизу и прижалась лицом к ее груди. У Луизы задрожали губы. Она, казалось, вот-вот улыбнется, но лицо жалко сморщилось, покраснело и слезы быстро-быстро закапали на Линку. Бабушка Роза закрыла ладонями мокрые от слез щеки. Левин растерянно поворачивался то к одной, то к другой. Мама неподвижно сидела и смотрела в сторону отсутствующим взглядом, вдруг поднялась и вышла. Все еще не понимая, что происходит, Мишка вбежал в комнату: мама стояла у стены, спрятав лицо в изгибе руки. Мишка обнял маму, и свободная рука ее мягко опустилась ему на макушку.

– Дай мне воды, сынок, – тихо сказала она. 

Старик

Мишка уже расстегнул штаны у забора, как Нюмка закричал:

– Отойди! Ты, что, забыл? Здесь же закопали Шкета.

– Ну, закопали, так что?

– Как что? Нельзя на могиле, а то не сойдешь с этого места, так и останешься стоять навсегда.

– Ну, да? Врешь ты все, трепло несчастное! Не сойдешь, не сойдешь, – огрызнулся Мишка, однако взглянув на едва заметный холмик, все же отошел.

Шкет, толстый, с коротким торчащим хвостиком ничейный щенок, попал под грузовик перед домом, и дворник хотел выбросить его на помойку. Но мальчишки забрали щенка и похоронили под забором.

– А знаешь, что было неделю назад на еврейском кладбище? Нет? Так молчи и слушай! – с апломбом продолжал Нюмка (он всегда все знал). – Один жлоб пришел туда вечером и говорит: "Возьму вот и насру на жидовскую могилу". Сел, снял штаны, а как кончил – не может подняться. Что-то ухватило и не пускает. Хочет крикнуть – не может, его все тянет и тянет. Он и так, он и эдак, но только рот открывает, а ни звука не слышно, и морда синяя совсем.

– Да ты откуда знаешь? Ты, что – был при этом?

– А с ним были еще двое. Они вместе выпили бутылку, а как его схватило – убежали. Сейчас весь Подол об этом говорит, – мгновенно нашелся Нюмка.

– Ну, и что же с ним, с твоим жлобом стало? – спросил Мишка.

– А ничего не стало. Утром нашли мертвым и все.

– Что же его держало?

– Как – что? Мертвец, конечно, кто же еще!

– Да врешь ты все! Не надоело врать? Ну, забожись!

– Мати-бати не видать, если вру, – зверски оскалившись, Нюмка поддел зуб ногтем большого пальца так, что послышался щелчок, затем провел по горлу указательным и продолжил:

– Хочешь, поедем в выходной на кладбище? Я и могилу покажу. Я был там с пацанами из 15-го номера, – самозабвенно врал Нюмка и глаза его вдохновенно блестели.– Там и бутылка лежит пустая…

– Конечно, он покажет, – иронично улыбаясь, сказал Фимка. – Покажет могилу, бутылку, и этого жлоба, который до сих пор сидит…

– Без штанов! – подхватил Мишка, и все захохотали, но Яшка Кац, как всегда миролюбивый и положительный, предложил:

– Пацаны! А почему не поехать? Этот трепач Нюмка, конечно же, врет, но все равно интересно съездить.

По мере приближения выходного дня спеси у Нюмки становилось все меньше, и в субботу он стал совсем шелковым. В воскресенье мальчики поехали на четвертом номере трамвая до конца, а дальше пошли пешком.

– Давайте купим цветы, а то  не пустят, – сказал Яшка, и они купили у старушки букетик фиалок, но сторож даже не взглянул на ребят.

Странное дело: злорадное предвкушение неминуемого Нюмкиного позора моментально улетучилось, едва они миновали кладбищенскую калитку. Строгие каменные надгробия с непонятными древними письменами окружили мальчиков. И никому не хотелось вспоминать из-за чего пришли. Склеп с колоннадой и круглым куполом. Внутри темно и прохладно. Пахнет землей и прошлогодней прелой листвой… Обелиск над белой мраморной плитой. На плите барельефом руки с расставленными по два пальцами. Еще на одной такие руки, и еще. Что они означают? Громко, нараспев причитала по-еврейски женщина, и голос ее далеко разносился в кладбищенской тишине. Причитания прерывались рыданиями и переходили в колыбельный напев, но лицо оставалось совершенно спокойным, глаза сухими. Увидев мальчиков, женщина умолкла и продолжала деловито поливать из детской лейки цветы на могиле. Детские грабли и лопатка лежали у ее ног.

Чем дальше шли мальчики, тем скромнее становились могилы. Изредка встречались надгробья из черного с синими искрами лабрадорита, мраморные деревья с обрубленными ветками. Больше стало простых, цементных, приподнятых в изголовье плит с надписями на русском. И все ближе выгравированные на памятниках даты. Вот и 30-ые.

… "Фрида Гутман. 1881-1938. Спи спокойно, дорогая сестра". "Врач Яков Брон. 10.5.1876-15.12.1940". "Здесь похоронен Давид Самсонович Полевой". Никто не напоминал Нюмке о злополучной могиле, и напряженное, испуганное лицо его стало постепенно проясняться. На совсем свежем холмике памятника еще не было, только увядшие цветы и дощечка с надписью: "Даня Гликман. 12.3.1929 – 6.6.1941". И фото: большеглазый мальчик с короткой светлой челкой. "Такой, как мы, – подумал Мишка.. – Как это случилось? Не старик, не взрослый – совсем мальчик! Почему он умер? Значит умереть может каждый? И я?.. Вот я стою, а он уже два дня лежит прямо у меня под ногами. Как в это поверить?" Мишка глянул на ребят: тот же вопрос застыл в глазах и у них. Яшка шагнул вперед и положил фиалки на горку увядших цветов.

– Пошли, – сказал он, – посмотрим, что там дальше, за кладбищем.

И они пошли под шепот листьев, птичье пение, сквозь тот торжественный покой, который бывает только на кладбище, и вскоре вышли на открытое место. Густая, до пояса трава цеплялась за ноги, мешая идти. У крутого обрыва мальчики остановились и замерли, пораженные необыкновенной панорамой. Слева, до горизонта тянулась темная зубчатая полоса лесов. Прямо поднималась гора, на которой белела окруженная домиками церковь – Вышгород. Гора круто обрывалась к востоку – к Днепру, светлой лентой перерезающему обширную, окаймленную темно-синими лесами равнину. Сказочно прозрачный воздух приближал горизонт, отчего домики Вышгорода, прибрежные ивы и далекие леса видны были с ясностью необыкновенной. Ближе, справа, утопали в садах улицы Куреневки. А глубоко внизу светился белый песок развороченного тележными колесами карьера. Но как это место называется – не знал никто, даже Нюмка.

– Должно быть у него какое-нибудь название, – сказал один.

– Так ведь здесь уже не город! – отозвался другой.

– Имя есть – Бабий Яр, – раздался вдруг позади старческий голос. Старый еврей, с белой бородкой, в картузе и с палкой в руке стоял перед ними. Никто не видел, как он появился. – Красиво здесь, правда? – продолжал он. Мальчики переглянулись.

– Поехали? – сказал кто-то.

– Вы уже хотите уйти? И правильно, на вашем месте я бы тоже ушел. Я знаю, вы думаете: зачем он нам нужен, этот старик? Но иногда и старик может рассказать что-то интересное. Я отпущу вас скоро, не бойтесь. Давайте посидим здесь немного, ладно? А теперь послушайте, что я скажу…

Они присели в густой траве. Мишка лег на живот и смотрел на старика.

– После кладбища я всегда прихожу к обрыву, – начал он. – Тишина, мир и покой наполняют мне сердце. А там… – он протянул руку в сторону кладбища, – лежат мои родители. С ними я приходил на могилу деда. Приходил на их могилы, когда жила моя жена. И всегда заставал тишину, мир и покой. Теперь мне уже немного осталось, и когда я лягу в землю, все будет, как раньше. Сейчас вам смешно. Но пройдут годы, и кто-нибудь из вас придет сюда, вспомнит, что я говорил, и подумает обо мне… Перед кладбищем, – он оглянулся, – больница. Ее построила еврейская община, лечили в ней только евреев, и хоронили умерших здесь, в роще. Так началось кладбище. Кто знает, сколько оно просуществует, но здесь можно похоронить весь Киев (не дай, конечно, Бог!) – лучше места не найти…

"Чего он разошелся? – подумал Мишка. – Наверное, с приветом этот дед…" Но уходить не хотелось. Было что-то подкупающее в негромкой речи старика. Говорил он не спеша, вдруг останавливался в середине фразы и удивленно оглядывался. Когда умолкал, левая рука с желтыми от никотина пальцами слегка дрожала.

– За свою жизнь я повидал многое, – продолжал старик. – Помню погромы при царе Александре III и в 905-ом. Я жил в Киеве, когда судили Бейлиса, а через несколько лет стоял под пулями гайдамаков и деникинцев. Моих родных вырезали григорьевцы. Теперь над нами нависла рука Гитлера, и тень от нее уже падает на ваши головы. Тысячи лет льется наша кровь, но скажите: кто разбогател на ней? Кому она принесла счастье?.. Где Петлюра? Может быть, вы мне скажете, где Петлюра? Нет? Так я вам скажу: его нашел в Париже одесский часовщик Шварцбарт и застрелил прямо под этой их башней. Пуля в живот – вот что заработал на евреях Петлюра. Вы думаете, атаман Григорьев заработал больше? Или Струк, Тютюнник, "Добрывэчир", "Панибудьласка"? Все они получили свое: кто пулю, кто "белую горячку".

Старик умолк. Вдалеке просвистел невидимый паровоз. Божья коровка раскачивалась на травинке перед глазами у Мишки, распуская и вновь складывая прозрачные, шелковистые крылышки. А снизу волнами налетал зной – песок накалялся на солнце.

– Да… Все они получили свое: кто в Киеве, кто в Балте, а Петлюра в Париже. Сейчас в Париже Гитлер, – старик понизил голос. – Он теперь наш друг. Нашли себе друга. Но, поверьте мне, это ненадолго. Не уйдет от своей судьбы и он.

Говорить никому не хотелось, да и что мальчишки могли сказать старику?

– А сейчас признайтесь – на кладбище обманывать нельзя – зачем вы пришли? У вас здесь кто-то похоронен? Или просто поиграть? Ведь я вижу – хорошие еврейские мальчики вдруг пришли на кладбище. Что вам тут делать одним?

И тогда Мишка, сам не понимая, как это вышло, заикаясь от волнения и чувствуя себя последним предателем, рассказал, что привело их сюда. Старик слушал внимательно, не перебивая. Краска пятнами шла по Нюмкиной физиономии, и он с ненавистью глядел на Мишку. Не выражали особого одобрения и лица остальных. Когда Мишка кончил, старик внимательно оглядел ребят:

– Я знаю, – сказал он Нюмке, – это ты привел их на кладбище.

– Да, – ответил Нюмка, – я.

Наступило молчание. Все смотрели на старика. Он выпрямился и как будто стал выше ростом. Скорбное, еврейское лицо его, каких в Киеве тысячи, вдруг преобразилось. Морщины разгладились, блеснули глаза, брови тяжело опустились и сомкнулись на переносице, губы сжались в четкую, суровую линию. Перед мальчиками стоял совсем другой человек. Он шагнул к Нюмке и положил руку ему на плечо.

– Ты хороший мальчик, – сказал он, – и, конечно, это правда. Бог карает тех, кто оскверняет могилы. Так было. Так есть… И так будет. 

Прощание

Позади последний экзамен – математика. Мишка вышел из школы, вложил в боковой карман свой "Parker" и пересчитал на ощупь мелочь – на пару папирос наберется. Завтра он уедет в Москву – к отцу. А к осени приедет мама. Билет купили на 15-ое июня, воскресенье. О том, что произойдет через неделю, совершенно открыто говорили все…

Он оглянулся на школу и уже направился к перекрестку, но задержался и посмотрел направо: у памятника Хмельницкому толпа окружила трамвай и грузовик. Вблизи народу оказалось не так уж много, и Мишка легко пробрался к грузовику. Два милиционера что-то записывали. Любопытные, привстав на колесо, заглядывали в кузов и быстро соскакивали, опустив глаза. Лица у них становились странные, непроницаемые. Друг на друга они не глядели. Молодая женщина – водитель трамвая, с белым, как мел, лицом смотрела в сторону собора отрешенным, остановившимся взглядом. "Как тогда в Сосняках с волками", – вспомнил Мишка, тоже ухватился за борт и привстал на колесо. Но то, что он увидел, было пострашнее убитых волков: спокойно и чуть удивленно глядел прямо ему в глаза светловолосый парень. Широкую, стройную шею окаймлял бледносиреневый воротник… Но дальше… дальше все истерзано так, что лучше не смотреть. Мишка закрыл глаза и быстро соскочил на мостовую.

– Такой молодой, красивый парень и – на тебе – бросается вдруг под трамвай. Ему бы еще жить и жить, – говорили в толпе, и кто-то отвечал: – Видно было с чего, так просто с собой не кончают… – Погоди, папаша, скоро и не такое увидим, – ворчал третий.

Мишка прошел к дальнему, напротив почтамта киоску и там, не таясь, нервно выкурил одну за другой две купленные папиросы. Только под вечер он начал приходить в себя, а когда в коридоре увидел Лину, так обрадовался, что чуть не обнял ее. Еще бы немножко и обнял… Обнять девочку, конечно, проще простого, ну, а потом что с ней делать? Хорошо, что удержался: "Мужчина должен владеть своими чувствами", – говорил отец.

– Ты завтра уезжаешь? – спросила Лина. – Теперь уже никогда-никогда не вернешься.

– Почему?

– Скоро начнется война, – она вздохнула.

– Ну, да! Много ты знаешь, – скорее из чувства противоречия возразил Мишка: удержаться и не спорить с девчонкой было свыше его сил, хотя он не раз уже слышал о том, что война на пороге. Только вчера то же самое, слово в слово, говорила Муся. А на вокзале, когда покупали билет, пожилой, рабочего вида человек говорил кому-то в очереди: "Да вы не беспокойтесь: в Москву сейчас билетов сколько угодно. А вот обратно ни за какие деньги не достать: бегут, бегут дипломаты из Москвы, видно, знают, что скоро… Над всей Москвой пепел летает, столько бумаги жгут. А от чемоданов на вокзалах не протолкнуться – все проходы позаставляли. Я только позавчера оттуда". Он разводил руками, грустно и смущенно улыбаясь, как будто стыдился, что он, простой рабочий, знает об этом, а там, наверху, кто-то важный не знает или не хочет знать. И еще удивляло Мишку то, что люди перестали бояться говорить о войне. Народ чувствовал: надвигалась беда. И это затмевало все, что творилось раньше…

– Увидишь, – сказала Лина, – Все говорят, что вот-вот начнется.

– И твой папа?

Наступила пауза. Лина долго смотрела на него и вместо ответа сказала:

– Миша, мне папа дал два рубля – пойдем вечером в кино.

– Подумаешь, у меня три есть, – занудливо начал он, но осекся и услышал собственный голос: – пойдем на Горку, да?

– Вас же не пустят на вечерний сеанс, – сказала мама.

– Пустят, я давно хожу на вечерние. – Он и вправду ходил.

– Ну, хорошо, по правде говоря, ты мне сейчас мешаешь собрать чемодан. Только возвращайтесь не поздно.

В первом своем костюме (опять польский) и в желтой трикотажной тенниске Мишка поначалу чувствовал себя неловко. "Да ты же сам не стоишь таких денег", – сказала феноменально скупая тетка его Феня, когда на выигранные по займу 200 рублей (небывалый и единственный за всю жизнь случай!) мама купила костюм. Светлый, в мельчайшую клеточку пиджак, конечно, можно было и не надевать, но мама настаивала – куда денешься?

– Вот и я! – приоткрыла дверь Лина. На ней была белая матроска с синим галстуком и большим, украшенным золотыми якорями воротником, в косах синие ленты. Соседки любовались ее косами, но Мишка подчеркнуто их не замечал и презрительно отворачивался, хотя и ему ужасно хотелось потрогать. Мама притянула Линку, обернула косы короной вокруг ее головы, потом взвесила на руке и протянула Мишке:

– Нет, ты только посмотри, какая тяжесть – попробуй, подержи. Ну, возьми же, чего боишься?

Девочка, улыбаясь, смотрела прямо ему в глаза. Он смущенно взял косы – они оказались тугие, прохладные и действительно тяжелые – подержал, осторожно отпустил, и тогда Линка, засмеявшись, схватила Мишку за руку и потащила к двери.

– Ну, идите, идите, а то не успеете, – сказала мама им вслед.

Они любили этот увитый плющом летний кинотеатр на Владимирской горке. Билеты были всегда, перед сеансом играла музыка, разносили мороженое. В последних рядах можно и покурить тихонько с ребятами. Но сегодня, с Линой, и так хорошо. Мерцающие серебром ночные бабочки метались в клубящемся папиросным дымом луче. Бесшумно и мягко проносились летучие мыши. Ветки акаций тихо колыхались над головой, и звезды просвечивали сквозь них. Городской шум, звонки и скрежет трамваев сюда не доносились, только свистнет иногда буксир с реки.

Фильм назывался "Мужество", и теперь сошел бы за своего рода наглядное пособие для начинающих воздушных пиратов. Пилот истребителя взялся доставить в город больного узбека, а на самом деле – басмача, который притворялся. Как взлетели, басмач вынул маузер: "А ну, поворачивай в Афганистан!" – и маузер летчику в затылок. Но не на такого напал! Храбрый сокол начал выделывать в воздухе такое, что басмач в изнеможении откидывался на спинку сиденья. У Мишки даже голова закружилась. Лина сидела, затаив дыхание, изредка переглядываясь с Мишкой. Маленький, курносый истребитель И-16 по прозвищу "ишак" круто взмывал вверх, потом ввинчивался в штопор и у самой земли, лихо извернувшись, поднимался вновь, переворачивался через крыло, пока вконец забалдевший басмач не выронил маузер. Теперь летчику ничто не угрожало, и он полетел на свой аэродром. А если бы выстрелил? Интересно, на что все-таки рассчитывал басмач. Парашют, правда, он перед взлетом получил. Басмач, надо отдать ему должное, тоже был не трус – немного передохнув, очухался, размотал чалму и, накинув ее летчику на шею, стал душить. Но и чалма не помогла – еще несколько мертвых петель с переворотом через крыло – басмач скис окончательно, герой-летчик благополучно приземлился и сдал бандита пограничникам, которые (понятное дело) ждали на аэродроме.

Вспыхнули лампы, зашумела толпа, послышалась музыка из чаплинских фильмов. Они пошли вниз по аллее. В центре площади, вокруг ярко освещенной клумбы, бегал игрушечный электропоезд, и Мишка в который раз удивился, как его до сих пор не украли. В маленьких вагончиках горел свет, в дверях стояли, ну, совсем как настоящие, усатые кондукторы с сумками у пояса, под контактным проводом проскакивали голубые колючие искры. Поглядев немного на поезд, они пошли дальше. На другой стороне площади, в сквере перед музеем стоял смешной, похожий на динозавра трофейный польский танк – память о войне 20-го года. Он весь находился внутри гусениц, по бокам висели средневековые башенки с пушками. Мальчишки часто забирались на него.

Слева засветились неоновые буквы на лучшей гостинице города: "CONTINENTAL". Прошлым летом в ней жили немецкие летчики. В газетах писали, что они совершили вынужденную посадку недалеко от Сосняков. Вынужденная посадка – дело обычное, но почему они вообще летали у нас? Несколько дней окруженные сверхъестественным почетом и подобострастием немцы провели в Киеве. Весь город только об этом и говорил. Мишка видел, как они уезжали на вокзал в открытой, заваленной цветами машине – прямо как папанинцы, и навсегда запомнил странное выражение лиц в толпе: смесь любопытства, удивления, недоверия, ненависти и общей у всех растерянности. Все это было необъяснимо, дико, и, глядя на высокомерные, нагло улыбающиеся лица немцев, Мишка почувствовал жгучий стыд и унижение. А раньше, до этого – когда увидел в кинохронике, как в Москве приземлился самолет со свастикой: прилетел Риббентроп. Говорили, что он приятный, культурный человек, родился в Риге, хорошо говорит по-русски, понимает искусство. Мишке с его мальчишеской непримиримостью все было ясно с самого начала, и он прямо кипел от негодования, слушая ханжеские разговоры взрослых, путавших Риббентропа с Розенбергом. Когда в газетах появилась фотография Молотова с Гитлером, Мишка выколол глаза всем изображенным там немцам.

– Все равно они фашисты, и мы будем с ними воевать! – заявил он перепуганной маме, поспешившей разорвать злополучную газету.

Но не вспоминать же об этом сейчас, когда рядом шла Лина! "Как странно, – думал Мишка, – никогда раньше я не гулял вечером с девчонкой, а сегодня иду, и ни от кого не нужно прятаться". Ему приятно и радостно идти рядом с ней так поздно, хотя, увидев знакомых, Мишка все-таки немного смущался. Линка же спокойно и непринужденно вылизывала мороженое, переходя улицу, хватала его, как маленького, за руку, и Мишке хотелось, чтобы мостовая тянулась подольше. На них оглядывались, а какой-то матрос весело подмигнул. Они шли под фонарями, и тени кружились вокруг. Теплый южный вечер распростер над городом свои ласковые крылья. Слабый ветерок шевелил листья каштанов. Под деревьями замерли гипсовые пионеры и смутно белеющие парочки. Женский смех доносился из сквера. Вспыхивали огоньки папирос. Мирно позвякивали ярко освещенные трамваи, рассыпая синие искры на мостовой. Неподвижные пассажиры, казалось, разыгрывают странную пантомиму. На тротуарах только окончившие училище лейтенанты с кубиками в петлицах торжественно вели под руки своих веселых подружек. Лейтенанты были ослепительно новенькие. В сверкающих портупеях с пустыми еще кобурами отражались звезды и фонари. Так, с пустыми кобурами и пойдут они через неделю на войну. Важно прохаживались моряки со штыками в ножнах у пояса, внимательно осматривая встречных военных. На рукавах красные повязки с надписью "комендантский патруль". Автомобили вкрадчиво шуршали шинами, оставляя волнующий бензиновый аромат. Девчонки в подворотне, смешно подпрыгивая на одной ножке, гоняли пустую коробку от гуталина по нарисованным на асфальте классам. Разноцветные абажуры мягко светились в окнах. На балконах, негромко переговариваясь, сидели люди. Завтра выходной…

Уже начался обратный отсчет времени. Город, страна, мир неслись в неизвестность, к катастрофе. И хотя предчувствовали беду, жизнь пока еще текла в привычном, давно установившемся русле в те последние, убывающие с каждым ударом сердца мирные дни. Семь, – сказано сегодня бесстрастным и неумолимым голосом истории, а завтра – шесть, и пять – послезавтра… И через неделю, на рассвете, бронированная лавина хлынет на Мишкины детство… город… страну…

Но сейчас они весело шагали, ни о чем таком не думая. И город в последний раз ласкал их. Они свернули и стали подниматься к школе по тенистой, слабоосвещенной Софиевской улице. Когда-то маленький еще Мишка с мамой поздним вечером возвращались по Софиевской. Редкие прохожие проходили мимо. Этих он увидел еще издали: по середине мостовой медленно, слегка склонившись друг к другу, шли двое. Шли они как-то странно, словно не касаясь земли, отрешенные, никого не замечая. Девушка подняла голову, и глаза ее, огромные, темные, бездонные, остановились на лице спутника. Мишке стало не по себе, и, затаив дыхание, он проводил их взглядом.

– Мама, кто это?

– Влюбленные, сынок, – улыбнулась она.

Что такое влюбленные – Мишка не совсем понимал, но спрашивать не хотелось. Ясно, что такое слово связано с чем-то необыкновенным, возвышенным. Так он навсегда и запомнил двух парящих над мостовой в бледном свете фонарей.

Подъем кончился, и они вышли на площадь. Впереди возвышался Собор, слева в глубине темнела мрачная громада бетонного здания, которое называлось "Палац праці" (Дворец труда).

Теперь они шли мимо темного здания школы. Тусклая лампочка горела в вестибюле. Здесь, под кирпичной стеной, каждый год перед каникулами фотографировали класс. В центре, между директором и завучем – Евгения Петровна, классный руководитель. Вокруг дети: первый ряд – на корточках, во втором – сидят, в третьем – стоят, в четвертом – тоже стоят, но на скамейках. Сейчас там темно и пусто… Мишка, Мишка! Больше ты никогда не войдешь в школьный двор…

На углу, напротив школы толстая тетя Броня стояла у тележки с газированной водой. Левка, ее сын, учился в одном с Мишкой классе.

– Добрый вечер, тетя Броня, – сказал Мишка и положил в мокрую тарелку с мелочью нагретые в кармане медяки. Рубиновый столбик в стеклянном баллоне медленно пополз вниз, миновал одно деление и остановился, чуть не дойдя до следующего – Броня всегда наливала ему двойной сироп. Зашипела струя, и стакан покрылся шапкой бело-розовой пены, от которой вкусно покалывало в носу. Мишка поднес стакан к губам, но остановился, протянул его Лине, и они улыбнулись. Улыбнулась и Броня, наливая двойной сироп во второй стакан.

Вот и дом с кариатидами над парадным входом. Заходить в подъезд не хотелось, домой – тем более. Они остановились в нерешительности.

– Ты знаешь, я ни разу не была в Москве. Напиши мне оттуда, – тихо, почти шепнула Лина.

– Напишу… – ответил он еще тише. И опять, как тогда, глаза ее близко, совсем близко. Мишка робко, почти не касаясь, провел кончиками пальцев по ее лицу, а когда почувствовал голову девочки у себя на плече, по спине побежали мурашки. Теперь Мишка боялся шевельнуться. Протяжно, низко загудел пароход на реке – они вздрогнули, и тогда, сам не понимая, что делает, Мишка обнял Лину, неловко ткнулся губами в ее щеку и замер.

– Дурак, – шепнула она, увлекая Мишку под лестницу. Прохладные ладони мягко легли ему на шею, а губы ее все ближе, совсем, как тогда, еще ближе, и все поплыло у Мишки в глазах. "Оказывается, она действительно умеет, – шевельнулась на мгновенье мысль, но тут же забыл об этом. – Вот это как", – думал он теперь, ощущая ее сладостные губы.

– Поздно уже, пошли домой, – прошептала она, отстраняясь. – Пусти… пусти, сумасшедший! Я сейчас закричу, дурак!

Щелкнул замок наверху, грохнула дверь. Отпрянув друг от друга, они в смятении выскочили на улицу.

– Пора домой, Миша, – уже спокойно сказала она и медленно пошла к двери. Они поднимались по лестнице. Лина тащила его за руку, и с каждым шагом Мишка все больше ощущал себя ребенком. То, что она давно уже умела целоваться, трогало не очень. Он понимал, что больше ничего между ними не будет. Лина просто решила с ним попрощаться и подарила то, чего он до сих пор не знал. Подарила как игрушку ребенку. Но Мишка не обижался. Он ощущал теперь тепло, благодарность и уважение к девочке, с которой прожил в одной квартире двенадцать лет, принимал ее превосходство, и ему совсем не было стыдно. Он потянулся к звонку, но Лина бесшумно открыла дверь своим ключом.

– А теперь, спокойной ночи… прощай, дурачок ты мой, дурачок, – и ласково провела ладонью по Мишкиной круглой и такой еще глупой, такой глупой голове, а потом легко и быстро чмокнула Мишку в щеку, и опять он почувствовал себя ребенком.

– Пока, – только и выдавил Мишка, а ведь хотелось сказать что-то совсем другое, важное.

Больше он Лину не видел никогда…

Мама еще что-то доглаживала пока Мишка укладывался. Он собирался рассказать о фильме, но едва коснулся головой подушки, ощутил себя маленьким, невесомым, бестелесным – окружающее отдалилось в бесконечность, завертелось, потеряв контуры, и когда мама протянула руку к выключателю, он уже спал. В последний раз Мишка спал в комнате, где вырос. Больше никогда не будет он в этом доме.

…"Тик-так, тик-так, тик-так…", – спотыкаясь, стучали на стене старенькие ходики. Слабый ветерок шевелил кружевную штору, тени бежали по потолку, шелестела листва, редкие шаги доносились снизу… Но Мишка уже ничего этого не видел и не слышал. Он спал. В последний раз спал в городе своего детства.

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Спит за стеной Левин. Скоро получит он повестку, уйдет на фронт и не вернется. Спит Лина. Она и Луиза вернутся в город после войны.

…Спит Наталья Рудольфовна. Вместе с оставшимися в городе евреями уйдет она в Бабий Яр, так до последней минуты и не поняв, что же произошло с высококультурной немецкой нацией – народом Шиллера, Гете и Бетховена…

Дефективная Лялька тоже спит. Ей повезет: будет жить, и когда через много лет взрослый Мишка войдет в свой двор, узнает его и радостно заверещит из песочника, точно, как тогда, в детстве…

И Алеша спит. Без ноги вернется он в Киев с войны.

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Спит мама. Она найдет Мишку осенью, далеко на Урале – там и проведут они годы войны…

Спит Муся. 29-го сентября проводит ее очередной друг до Львовской улицы, отдаст чемодан, поцелует на прощанье, и пойдет она в Бабий Яр одна…

И Феня с Иркой уснули давно. Они успеют оставить Киев…

Таня и Рома спят. Они проведут годы войны в Средней Азии и вернутся. И будет Таня по-прежнему называть Мишку "тигренком", даже когда доживет он до полувека и станет совсем седым..

Ночь в Москве. Спят отец и дядя Наум. Они не вернутся с войны: отец из Подмосковья, Наум с Центрального фронта. Ни весточки, ни могилы – ничего не останется… Только память…

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Тихо в Сосняках, только шумит вода на плотине. Спят тетя Хана с Геней. Пройдет месяц, и, привязанные к телеге, двинутся они в последний путь под ударами палок односельчан… Спит старый сад. Его вырубят, выкорчуют, выжгут сразу после убийства хозяев – слишком намозолил соседям глаза… Спит Марья. Она первая с древком от цепа побежит к дому Штейнов. Да и кому, как не ей – ведь это напротив. Соседи же…А вот баба Хрыстя останется в хате. "Нэ людськэ цэ дило", – скажет она.

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Спит дедушка Герш со своим диббуком. Найдут и его односельчане: "А ну, выходь, диду, з хаты!"

И он выйдет спокойный, молчаливый, уже зная зачем, и только успеет подумать: "Хорошо, что Голда не дожила до этого дня…"

И застанут немцы Сосняки уже "judenrein" (очищено от евреев), о чем и сделают соответствующую пометку.

Спит Володька. Скоро наденет он полицейскую повязку, получит трофейную советскую винтовку и станет вылавливать евреев и окруженцев по окрестным деревням. Отсидев 25 лет, полицай будет торговать овощами на рынке в Дольниках, где и сейчас можно увидеть его.

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Спит веселый лейтенант – тот, что покупал яблоки у тети Ханы. Ему осталось жить всего неделю: он погибнет сразу, в первые часы войны, вместе со всем своим эскадроном. И долго еще будут бродить одинокие кони в испоганенных войной пограничных лесах, пока не выловят их окрестные крестьяне.

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Темно в окне у Марьи Даниловны. Дом немцы не вернут, и придется ей с Лидочкой перебраться в Ялту, где у них оставалась еще кое-какая недвижимость, а оттуда в Германию и дальше на Запад, на Запад, где и затеряется их след навсегда.

Спит ассириец Жора. Он перетащит свой ларек на Красноармейскую и будет поближе к Бессарабке, где полно немцев, жонглировать щетками: немцы, ох, как любят высокие, зеркальные сапоги!

Спит Мишкина школа. Немцы не закроют ее, и старая Евгения Петровна будет учить детей уже по новой программе. А директора – Петра Ивановича Маслова немцы расстреляют: он останется в подполье, и провокатор выдаст его.

"Тик-так, тик-так, тик-так…" Тихо в Бабьем Яру. Ни один листик не шевельнется. Вскрикнет иногда филин в роще у Кирилловской церкви. Так тихо, что слышно, как струйками осыпается в заброшенный карьер песок с обрыва, и кажется – сама земля дышит. Еще не легли на бумагу проекты новых районов, телевизионной башни, спортивного комплекса, но в секретных каннцеляриях отдела IY-А Имперского управления безопасности на плане города уже отмечен буквой "А" (action) Бабий Яр. Скоро мир узнает об этом месте.

Взошла луна над старым еврейским кладбищем. Скоро пойдут через него в Бабий Яр киевские евреи. Заброшенное, заросшее пролежит оно потом четверть века, пока не встанут там здания партархива, санэпидстанции и не потянутся к нему дорожки нового городского парка.

"Тик-так, тик-так, тик-так…"

Семь дней оставалось до войны.

К списку номеров журнала «Семь искусств» | К содержанию номера