Геннадий Васильев

Робинзон. Стихотворения


* * *

    Юле Гориной

Умерла. Отмучилась. Отпела.
Соловьиной песней улетела.
Отгорев, погасла навсегда.
Сколько нас ещё осталось, Юля?
Сколько нас уйдёт ещё в июле?
В августе? И далее… и да…

Мы живём, не разбирая века.
Век толкает в спину человека,
говорит: «Беги — и будь таков!»
Мы бежим — и некогда беречься —
мимо пересохшей Чёрной речки,
мимо пятигорских облаков.

Кто мы есть? Мы внуки подземелья,
дети побеждённого безмолвья,
вестники грядущих перемен.
Мы-то знаем: всё ещё прольётся
родниковой влагой из колодца,
горькою слезою на размен.

Сколько нас ещё на свете, братья?
У?же круг, тесней его объятья,
ближе даль — но глуше голоса.

…Не закашляться б. Не поперхнуться.
На плюгавой кочке не споткнуться.
Из последней жилы дотянуться —
до венца. До самого. До са…


Памяти Сергея Гандкина
Ну вот и попрощались.
Не плакать не могли.
Протяжно и печально
кричали журавли
и к югу улетали,
вколачивая клин
в берёзовое небо.

Стоял сентябрь, и ветер
хозяйничал вокруг.
И было странно верить,
что это ты, мой друг.
И странно было видеть,
как на краю могил
стояли мы, глазами
растерянно водя.
И мир так странно замер.
И не было дождя,
что собирался утром.

И стало странно жить.


Мария
1.
Простишь ли, Мария, мне звук опрометчивый тот,
который, два имени накрепко соединивши,
смятенного духа и плоти уродливый плод,
свободу однажды обрёл,— о Мария, простишь ли?

Простишь ли заплёванный пеной морскою причал,
куда я тебя провожать выходил на рассвете,
где после с восходом луны осторожно встречал,
где мокрый песок да рыбацкие дряхлые сети
висели на белых от высохшей соли столбах?..
Ты каждую ночь приплывала на узенькой лодке.
И весело было — избавить тебя от рубах,
себя — от тоски и от страха!..
Звериной походкой,

точнее — побежкой неслась за окошком луна.
В рыбацкой лачуге шарахались тени под лавки.
Простишь ли, Мария?.. Бокал азиатский вина
сильнее пьянил, чем теперешний спирт без разбавки.

Коптила свеча или лампа с плохим фитилём.
Под грязным стеклом рыжеватое морщилось пламя.
Лачуга казалась не то чтоб совсем кораблём —
скорлупкой рыбачьей, замученной в море штормами.

А море и правда штормило. Мы слышали, как
ломаются волны о берег, просоленный, крепкий,
как ветер кряхтит, отрывая от гор облака,
швыряя с размаху их в белые хищные гребни.

И не было в мире греха, что считался б грехом,
поскольку хозяйничал дьявол от тверди до тверди.
И весело, весело было — единым глотком
бокал осушить, ожидая рассвета, как смерти!

Простишь ли, Мария?.. Рассвет был изящен и сух.
Уже не штормило, и берег блестел от ракушек.
И было расстаться легко.
Только, названный вслух,
тот звук опрометчивый крепче вязал наши души,

чем узел морской.
Щекотнула губами висок,
толкнулась легко, заскользила — всё дальше… всё ближе…
Причал опустевший, заплёванный пеной песок,
да волны ленивые берег просоленный лижут.

Мария! Мария! Бывает, шумит за окном,—
то ливень шумит, то следы заметающий ветер, —
покажется вдруг: это море царапает дно,
совсем не фонарь, а луна одуревшая светит.

И я в подоконник упрусь, припадая к окну,
и вижу: на белых столбах — полусгнившие сети.
И узкая лодка плывёт, попирая волну.
Всё дальше от берега, всё — вдалеке — неприметней.

2.
Шьёт Мария рубаху себе из холста.
Над Марией ночная висит темнота,
неподвижна. Лишь пламени чуткая тень
чуть качнётся порой — и поскачут со стен
тень Марии, холста, тень иголки в руке,
тень свечи, тень печи, тень кольца в потолке,
на которой качается тень колыбели.
Спит младенец. Ах, как ему все надоели!

Как вы, Господи, все надоели ему!
Он проснётся, уставится в тёплую тьму,
что висит над Марией, над хижиной, над
колыбелью, над миром, который не рад
ни Марии, ни новой рубахе её,
ни младенцу, над миром, что весь — забытьё.
Что ему этот сморщенный отпрыск недельный?
И заплачет в своей колыбели младенец.

И Мария, склонившись, отложит шитьё,
и качнёт колыбель, и на чадо своё
поглядит, как на чудо, увидеть стремясь
эту лёгкую нить, эту дивную связь
меж младенцем, что страхом полночным влеком, —
и холодного берега чёрным песком,
и заплёванным пеной прилива причалом,
у которого лодку волною качало…
А когда за окном задрожит темнота,
и Мария рубаху дошьёт из холста,
и послушные тени отпляшут своё, —
на мгновенье Марию возьмёт забытьё.
И она в небесах не увидит звезду
и волхвам не откроет. А те подойдут
и, тихонечко стукнув доскою дверною,
не услышав ответа, пройдут стороною…


* * *

    Насте Зубаревой

Ну куда же ты, куда же ты, куда же ты?
Эта местность не изучена пока.
Под весеннее прозрачное адажио
входит девочка. Легка её рука.

Без труда цветным помахивает пёрышком,
выводя косые строчки на лету.
По жемчужине, по бусине, по зёрнышку,
по словечку заполняет пустоту.

Мир беспечен. Люди суетны до судорог.
Донимают то болезнь, то мошкара.
Не до бисера в такое время судное,
не до книжечек — дожить бы до утра.

Только пёрышко — неведенье счастливое —
нижет строчки, мир по-своему деля.
И потряхивают пепельными гривами,
и склоняются пред ним учителя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время смутное. Для песенок не та пора.
Голос есть — так не сдавать его внаём!
И чуть-чуть правдоподобней, чем метафора,
эта книжица — сокровище твоё.


Робинзон

    Памяти Юрия Бендюкова

Робинзон от Пятницы ушёл.
Утешают Пятницу туземцы:
«Ты не плачь, ты ляг на эту землю,
Полежи. Всё будет хорошо.

Помолчи. Всё выйдет, как должнo.
Он вернётся, плыть ему недолго.
Океан — не Мана и не Волга.
Он увидит, как далёко дно.

Он поймёт, что парус и весло
не сумеют совладать с волною.
Над дельфиньей влажною спиною —
только чайки белое крыло.

Он поймёт, что нет такой беды,
от которой можно уберечься
вдалеке от верного словечка,
вдалеке от разной ерунды.

Он следы оставил на песке,
ровной строчкой свой уход отметив.
Океан лизнёт — и не заметит,
как учитель — тряпкой по доске.

Он уронит голову на грудь:
всё прошло бесследно и уныло…
Но волна следы ещё не смыла,
и ещё не поздно повернуть!

Он вздохнёт — и парус закрепит,
и весло поднимет рулевое.
Слышишь — ветер в парусине воет
и весло уключиной скрипит?

Он придёт, теперь наверняка!
Вот уже на горизонте точка.
Вот уж точка вырастает в строчку,
вот уже не строчка, а строка!»

…Горизонт — воды и неба шов.
Ни строки, ни точки не осталось.
Робинзон настраивает парус.
Он ушёл от Пятницы.
Ушёл.


* * *
Перьевая ручка пишет плохо:
ей бумага хода не даёт.
Ну и что, что кончилась эпоха?
Что-нибудь ещё произойдёт.

Не беда, что время скоро мчится.
Не беда, что кончится полёт.
Что-то обязательно случится.
Что-то будет.
Кто-нибудь придёт.


* * *

    М.Т.

Что б я делал без тебя? Что бы делал?
Без сомнений без твоих, без сарказма.
От моих несостоявшихся сделок
ни казна не пострадает, ни касса.

Что б я делал без тебя, кем бы убыл?
Белым снегом за окном, круговертью.
Ну а так я — биссектрисою в угол,
той, что делит мир: до жизни — до смерти.

Ну а так я — воробьём на ладошке.
Ну а так я — головой на подушке.
И холодное рассветное небо
осеняет нас подобием нимба.

Что б я значил без тебя? Как бы спасся
от бессонницы своей, от озноба?
Серебро твоё на тонких запястьях —
талисман мой от свиданья до гроба.

…Свежим ветром от реки потянуло.
Потянуло свежим сном от постели.
Эта ночь — она ничем не блеснула.
Разве только новой вспышкой потери.

Что б я делал без тебя? Где бы ни был —
я люблю тебя, и нет мне покоя.
Облаков плывут лохматые глыбы.
Спишь. И жалко прикоснуться рукою.


* * *

    Андрею Антоненко

Я вновь вспоминаю родные места:
но эти — не эти, и эта — не та…
И сам я — из странной какой-то страны,
и брюки — не брюки на мне, а штаны,
и коротки здесь, там — длинны…

Меняется всё. И меняемся мы.
И валенки прежде нам были — пимы.
И мама жила, и, воюя с отцом,
ладони вздымала над мокрым лицом,
ругая отца — подлецом.

Теперь — ни отца и ни мамы. Увы.
Теперь к моим детям уж кто-то — на «вы»,
и дедушка я иль не дедушка я,
не знаю я вовсе о том ничего.
Не знаю о том ничего.

И вновь вспоминаю родные места:
закуска всё та же — да водка не та.
И кажется — вкусно, а всё же — держись! —
как выпил — как будто бы прожил всю жизнь
(прожил? или прожил? как правильно-то?
Уже не узнает об этом никто…
Язык — для «язысканных». Так ли, мой друг?
Всё меньше таких. И всё уже их круг.
Зато — и изысканней круг.)

А я вспоминаю родные места.
И эти — не эти. А эта — не та.
«Но есть ведь другие!»
Да, есть. Но — увы:
другие — иные, и эти — не вы.
И всем не сносить головы.


Июньский снег
Ерунда! Как-нибудь проживём.
Всё наладится, сложится, смелется.
Перепутав июнь с февралём,
за окном вяжет петли метелица.

На крылечко сугроб намела.
Снег и ветер, деревья качаются.
Скоро сходят снега от тепла,
а июньский никак не кончается.

И в пурге растворяемся мы,
наши тени плывут и раскачиваются.
Этот снег — только призрак зимы.
Отболит. Отпоётся. Откашляется.

Этот снег — только вздох тополей,
только росчерк упавшего семени.
Дорогая, ты нас не жалей:
ничего не случится до времени.

До зимы не наступит зима,
хоть возможна в день каждый и в час любой.
Дорогая, ты видишь сама:
мы вдвоём, не оставила нас любовь!

Дорогая! Не плачь, позабудь.
Что июнь? Всё когда-то случается…
Ничего. Проживём. Как-нибудь.
Всё пройдёт.
И не стоит отчаиваться.


* * *
Не гаси свечу, Марина,
подожди чуть-чуть.
С этой свечкой стеаринной
мой светлее путь.

То ли я шепчу молитву,
то ли я кричу:
не гаси свечу, Марина!
Подожди чуть-чуть.

Капает с подвальных сводов
не вода — печаль.
Заблудился в переходах.
Где твоя свеча?

Подожди чуть-чуть, Марина.
К этому лучу
приковав — приговорила.
Не гаси свечу!

Серым облаком слетятся
мотыльки на свет.
От себя обороняться
сил уж больше нет.

И на пламя, заворожен,
мотыльком лечу.
Пощади меня! И всё же —
не гаси свечу.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера