Валерий Сухарев

Лёгкий шлепок пустоты

ПЕСНЯ ДЛЯ ТЕБЯ

 

Когда бы не покров твоей души надо мной – как знать, смог

бы я отыскать себя в змеином клубке чепухи; направленья дорог

поначалу вели меня от, а не к тебе, но обоим помог Бог.

 

Об этом странно стихом говорить, это тайна, которой не

спеть, даже соло, в молитвенной или летаргической тишине,

где высоки сосны, как свечи храма, в закатном своём окне-огне.

 

И страшны безадресностью звёзды в раме, вовне

сознания, прошедшего Канта, как плуг в глубине

неподатливого чернозёма тоски – сухие листья одне…

 

Собирай их хоть в короба, хоть в гербарий, чтобы

пальцами  перелепётывать, как, целуя, снимаю с губы

твой утренний сон, а он – ерунда девичья, но не лишён судьбы,

 

что, как в моих, с уст не снятых тобою, всё же, как знак

переводной картинки, но проступила – не знаю как;

обними и не позабудь меня… Я стану затёртый пятак,

 

с прибавлением нолика, я не сделаюсь лучше других,

кто эти дни вечности вброд переходя, по дороге затих,

и бессильно хихикал… Слишком мало осталось у меня дорогих

 

лиц; а ты вообще из иных матерьялов, из-за другой

кулисы выскочила, мелко семеня и радуясь мне… Как изгой

из собственной жизни, – я принял тебя, не пошевелив ни рукой.

 

Теперь я – заслуженный деятель твоей переполненной души…

Если вздумаешь умерщвить – хотя бы во сне не души:

я подарю тебе карандаши к радуге, гранат и себя, только разреши.

 

 

***

 

Ближе к утру – сойки в листве каштана, как вши в шевелюре бомжа,

в расслоившихся на цвета небесах поскрипывают гуси, держа пути

на липкие от людей лиманы, скворцы шелестят и радуются, и не жаль

своих пятидесяти, прожитых кое-как, и кому их нести? Некому, и не по пути.

 

Такая пти жё* возраста и опыта (это слово сжимают губами, словно изжогу),

а возраст – шагомер предприимчивого инвалида странствий по разным углам

и местам жизни, окрест и далее; в далёком детстве, ныряя, я показывал …

всем, належавшим пляж, как тюлени льдину, мне и теперь было бы пополам.

 

Я закруглился до формы юбилейной медали, где статусы, достижения, прочие,

вписанные от каллиграфического запястья, не нужные ни мне, ни городу и ни миру,

коленца слов и буквиц нелепые позы, дурное барокко… Вчера я видел воочию,

как, бреясь, из зеркала выскользнул, пролистав больными глазами свою квартиру.

 

Скоро меня здесь не будет, и пыль простынет, и ванна в каллу свернётся,

а унитаз – в бутон розана, а книги вприпляску пойдут, под гармонику радиатора;

совсем уже послезавтра ни крови сердечной, ни грязи ног не останется; и забьётся

кошкино сердце у меня подмышкой, горестное, как закат – вот и нам пришла пора.

 

Неважно, что первая была на этом диване, всё равно, что здесь, нефтяными ночами

семейственности, проливался компот разлук и кофе сбегал по сигналу «Ложись!»,

и гидрой шипел на плите; и вообще и подавно, что здесь умерла мама, молча. Так, у причала

качаются не ушедшие в море баркасы, и веют парэо дев над ними – не мои мечты, но жизнь,

 

с её кропотливым личиком то бабульки с тюлькой в беззубье, а то с жёлтым бикини над

бессмысленной головой шатенки на яхте (вихляют бёдра, колбасит музыка меж ног);

многое здесь, на бывшем паркете, можно припомнить, хоть нежное: пролитый бабушкой лимонад,

папа пришёл подшофе и лёг на полу, я, юношеский мизантроп, деву прогнавши, как мог…

 

Эта квартира – копилка любви и страхов, весёлых собак и раздумчивых кошек, меня…

И меня – уже в качестве ходиков на стене и эмигранта в чужие просторы, но куда – мне не

приходится даже в тесных от образов снах, в прохладных предположениях; никуда не маня,

они создают лишь мнемонические накаты волн, а в остальном душа остаётся в своей тишине.

 

Ты, да и кто угодно, могли бы сказать мне тёплое, как оренбургский платок, и утешное,

как литр виски, слово, – я выслушал бы, головою кивая, внял бы резонам… В конце концов,

умереть и в палатке, на Памире ли иль в Привокзальном сквере можно, – только здешнее,

переходя в ранг нездешнего, всюду накроет… Сфотографируй на память моё лицо.

_ __ __

* Пти жё ( фр.) – игра по маленькой, шутка.

 

 

***

 

Не услыхать теперь её загадочной воркотни, и возни

вечером и поутру не увидать – твой будильник, твой

соглядатай следов не оставил в трёхмерности; ты возьми

и убери её миску с подстилкой куда-нибудь, с глаз долой.

 

А из памяти – время ей дай – она и сама улизнёт, сперва

в тебе тихо пожив, – как долго, то знает Бог кошек, пока

не поманит окончательно: у них там свои позывные, слова

и сигналы; и ты отпусти налегке, но ласку будет помнить рука.

 

Мы родных нам людей отправляем, скорбя, в таинственный свет

воздушных или иных путей, и они нам оттуда снятся и шлют

что-то, чего нет средь живущих – не предостережение, не совет, –

возможно, любовь в беспримесном виде… Прощай же, кошка. Салют.

 

 

ПОРТРЕТЫ

 

Предо мною проходит жизнь, то туманится, то сквозит,

остаётся сидеть и следить этот макабрический транзит,

эти спазмы чужих желаний, отвергнутых действий или

притянутых за волоса любовей. Наблюдаю, меня не просили

 

вмешиваться, высказываться, довлеть чему-либо, влиять;

своё приватное всё равно важнее общей едрены мать,

существенней так называемых ближних, которых летучий след

простывает быстрее мокрого отпечатка стопы; пусть на нет

 

сходят сами, в силу своих талантов и темперамента, я не

помогу и не воспрепятствую, не подтолкну; в любой стороне,

где б не случалось бывать, вёл себя одинаково, не меняя,

не искажая позиции, – разве суждения, иногда и в малом; на меня и

 

глядели по-разному, не сторонясь, не косясь, но и не лобзая;

знаю точно, что посредственный вариант доброго деда Мазая

я представляю для взыскующих в горе и радости зайцев;

случалось и мне любить, и губить, и спасать – здесь пальцев

 

одной руки хватило бы перечесть, но я и так помню всех,

без узелков и загибов – поимённо, в глаза и в волосы, – тех,

кто при жизни посмертно внутри поселился; и там, у них –

отдельные апартаменты и кельи; прочтя, они поймут этот стих.

 

Но примут ли – это гадательно, это немного тревожно, и я

так чётко подчас их вижу: в метро, в авто, за столом, у ручья,

в дубровах (брови воздеты от тишины), в объятиях своих, во

всём, что случилось с нами; вижу кладбищенский сумрак, дерево,

 

кажется, клён; ранняя осень тогда чаще, чем мог вместить

календарь, накрывала туманами пути-дороги, и зыбкая нить

трассы оборвалась, как и дыхание, в секунду удара; и сталь

со стеклом не рассуждали, кого помиловать; здесь смыкаю уста.

 

Жизнь быстрей моего меняется – не хороша, не легка и не

та, чтобы так дрожать её или озабочиваться наперёд… На стене

в моём жилище нет портретов и фото их, из немногих – отец и мать,

и они как-то вне этих дней, скорее внутри. Но тут и нечего понимать.

 

 

СИРЕНЬ

 

Круглая и бесполезная, как пятьдесят копеек, дата, вместо

часов с кукушкой, висит на стене и в дом гостей не просит;

зато ежедневно кукует в кулак, либо назойливо учит тесто

времени замешивать на грядущее; наливаю себе – «prozit».

 

Если и стоит за жизнь от чего-то устать, то от себя самого,

да и то сказать – не в присутствии посторонних, чьи ласки

от слов могут в дела перейти, – так нейтральное вещество,

вода, например, становится льдом или паром; и в связке

 

дней недели нужны сутки плюс, как пятый угол или как

двадцать пятый кадр в ролике, куда, сколь ни стараться,

ничьи тело и ум не проникнут; но находится пылкий дурак

или нежная идиотка прийдет; а кошка в дому как рация

 

работает, и через неё можно с миром вовне связаться: она

отлично транслирует щебет неряшливых птиц поутру, когда

просит есть, или рокоты дня, если обидел; она миром полна,

как надеждами бывает душа и голова ерундой. Но моя вода,

 

поставленная на огонь, выкипает быстрее, чем в чашку кофе

закинешь и выкуришь сигарету, автоматически, левой ногой

баюкая тапок или в тучах мая рассмотришь кудлатый профиль

Толстого, а рядом ленивый твой, либо вообще какой-то другой.

 

Необратимость жизни как обмен веществ внутри, и в итоге

неважно, чем кончится всё – ожирением или Альцгеймером,

и то и другое прелестно – с точки зрения тупика, конца дороги;

мы небесные карты закажем, ауспиции выпишем, водку и ром

 

захватим с собой, для нескучных воздушных прогулок, среди

лесов ливня, лужаек тумана, трещин молнии на барельефах

грома; мы больше не будем терзаться тем, что у нас впереди,

подойдёт любая эмпирика с лобачевскими далями; а здесь трефа

 

креста, в кладбищенском медвежьем углу, табличка, фото, венок

из пластмассы и проволоки, на линялой ленте посмертная хрень

от ближних, которых нажил – раз, два, три; и рядом – от стройных ног

две эвклидовы тени, руки в перчатках, в руках – дрожь и сирень.

 

 

***

 

Я дал ей когда-то пощёчину за жестокосердие, но

она не от тяжёлой, скорей – от тоски слетела; давно

это стряслось, но правдой осталось… В окне веретено

 

каштана под ветром шуршит с нарастанием, звук

вертящейся по низу торса юбки танцовщицы, чьих рук

в круженьи уже не разглядеть даже в стоп-кадре вдруг

 

свалившейся сверху молнии – то ангел-фотолюбитель

выплыл на сессию, за спиною турбина сипит, глушитель

отсутствует, как у всего реактивного; сей пространства гнобитель

 

любит снимать рапидом… Так ты тогда, после удара

ладонью, меня отщёлкала взглядом, волною угара

гнева обдав, но не спалив; я был прав, но извинился – даром.

 

Тот день был с нынешним схож, как брат: каштан, гроза,

сухие от ненависти слёзы в побелевших, как небо, глазах;

лишь ближе к вечеру дня проявилась испуганная бирюза.

 

Сквозь не самые лучшие годы я это пронёс и помню, а ты,

как знать, позабыла – по свойству памяти; но, сдаётся, средь маеты

и повторяемости календарей, едва ли утратила лёгкий шлепок пустоты

 

по щеке… Комната не стала ромбом, и не пустился вприсядку

орнамент обоев, и кошка не взмыла ввысь, угодив, как в десятку,

в люстру, и я не поседел, как в круге Хома; жизнь сделала пересадку

 

времени: новая пластика от морщин мнемонических, рот

не улыбается, но и не скорбит полумесяцем, очи вперёд

устремлены, но там – то же небо в громах и каштан, уже наоборот

 

вертящийся – точно буравит газон, правило правой и левой руки;

ударившая тебя была правой, без левого умысла. Мне не горьки

эти раздумья, но и не в радость; всё далеко, как исток и устье реки.

 

 

БУДУЩНОСТЬ

 

Это – пространство места и приметы времени. Взгляд

обходит и облетает близи и даль, обещая вернуться назад:

амбразурные окна крепости, и оброс кривой крапивою ров,

заполненный трупом воды; и птица-абориген вам «Будь здоров»

 

выкрикивает и заходится в кашле, выю вытянув, как кран

стрелу, и сухую траву то кузнечит, а то цикадит; новый баран

марки «гелендваген» на замшелое старьё ворот тупо глядит

глазами былого бандита, но теперь никому не интересен бандит.

 

Пространство и время здесь похоронены замертво, былых руин

глазу не отыскать, не учуять носу; какие когда-то тевтон или литвин

здесь упивались и баб собою пронзали на пиршественных столах,

сминая латы и кубки, – историк знает, историку давно неведом страх

 

диахронических наползаний и несоответствий; от артефактов судьбы

воинов ему не жарко, как в подземельях, не холодно, как на башне; гробы

землею укутаны, спят в молекулярной сукровице, и руины крестов

нависают тенями повсюду, куда ни ступи, да ты и ступать не готов.

 

А теперь представим некое время с пространством, что после нас,

спустя жуть исторических промежутков, останется, тот день и час,

когда очень грядущий кто-то, как нынче досужие мы, придёт посмотреть,

как не должна, но будет выглядеть адаптированная к времени смерть.

 

Никаких косых крестов, слипшихся склепов, лент и венков, никаких

прощально – посмертных глупостей на гранитах, чтобы как-то о них

(о нас) всплакнуть или хотя бы представить лица, вместо этого код

над электронным разъёмом – фото увидеть: там ли тлеют та или тот.

 

Но никто там не тлеет, не взывает к живущим, мол, помни меня, дурак;

длинные балюстрады урн кеглеватых, и прах там слежался, как

плохой растворимый кофе; можно с собой забрать, прежде послав на

центральный компьютер запрос; будут уже эконом-класса времена.

 

Нет, лучше гнить в песках и глинах, чем в амфорке горевать,

со всем, причитающимся литерному анониму – праху исполать;

церковь нейтрализуют как попрошайку, и оголодавшие вконец отцы

пойдут в перехожие калики, гусляры, акыны – во все концы.

 

Но и Вести, чтоб им нести, чтобы смысл хождений остался, – не

будет, её отцифруют и разошлют по персональным гаджетам; мне

слышится, как люд будет так говорить – «Ну и гад же ты» – «Сам айфон»;

монастыри переведут в 3D для удобства зрителя; Метеоры же и Афон

 

останутся как места паломничества туристов и альпинистов; Стена

Плача падёт, как Берлинская – за ненадобностью; и если случится война,

она будет краткой и никому не страшна, потому что смерть как тайна уйдёт

из электронного мозга с коллайдерным членом; и последний, как идиот,

 

останется и будет рыдать над нами Боже, в небесной психушке своей,

никем не слышим и никому не в утешение… Как-то так. А теперь налей

себе и мне – за долгую и беспричинную жизнь здесь выпьем до тла,

пока глотка не сузилась до фистулы и последняя слеза не стекла.

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера