Эстер Кей

Орлик

Тихий снег падал на живую волну прохожих, на афиши и ларьки Крещатика, на утолщенные пушистой белизной контуры деревьев. В отражении витринного стекла Орлик увидела свое лицо, измененное и уточненное гримом и, в результате этого умелого изменения, будто чужое, чрезмерно красивое. Больно было видеть его таким красивым и никому не нужным. Она пошла дальше, осознав свою одинокость и не желая в нее углубляться.

Существует ли на свете один человек, который бы это лицо узнал и полюбил, даже совсем не приукрашенное — и даже не именно лицо, а внутреннее содержание, им выражаемое, душу, сущность, натуру ее?? Или... такого человека просто нет?

Орлик зашла в универмаг, четыре этажа которого неспешно выдали ей некую унылую закономерность: те же самые товары, чередуясь и меняя расположение, заполняли излишне большое, ненужное пространство магазина. Товаров первой человеческой необходимости, простых и добротных, не было... зато всевозможные сувениры, экстравагантные одеяния, цыганские блестки и обилие мистических знаков на предметах любого назначения, а также бурно представленная книжная продукция, по большей части бульварная — все это наводило на мысль, что помещение заполняется товаром, завозимым неталантливой мафией, не допускающей притока здоровой торговли в этот чертог частного предпринимательства. Сердце посетителя уставало от вида нулей, стоявших, как охранники, рядом с цифрами цен, и покупать ничего не хотелось...Шел 1993 год.

Снег на улице выдавался первоклассный и недорогой, чистенький и радующий.

В подземном переходе у метро музыканты грелись лирической своей работой — струнами, строками, трубными звуками. Романс перекрывался хриплым ревом проповедника, ратующего за что-то, аккордеон сменял студенческий перебор гитары. Продавцы газет, снадобий, гороскопов неумело пытались завлечь прохожих каким-то призраком надежды и спасения. Кафетерий, полный привозных сладостей, играл с народом все ту же глупую шутку трех ноликов — каждый шоколадный батончик стоил не меньше тысячи купонов (украинских дензнаков нового времени).

Эскалатор внес Орли внутрь котла с поездами, называемого метро. (Откроем читателю настоящее имя этой юной израильтянки, Орли, ибо попытка поставить слово «Орлик» в форму винительного падежа превратила бы его в мужское имя — в то время как оно лишь прозвище, ласково данное этой девушке киевскими детишками, которых она обучала в хабадской школе, для чего и была прислана сюда из соответствующего семинара в Израиле.)

— Обэрэжно, двэри зачыняются... Наступна станцыя — майдан Нэзалэжности... — донеслось до ее непонимающего слуха.

В школе, до которой она добралась на метро, ее сразу же обступили ребятишки, загалдели, объясняя предстоящую постановку спектакля на Пурим... Она с трудом навела порядок, дала им диктант на легком иврите, потом устроила заранее заготовленную викторину с помощью карточек, прилеплявшихся к доске. В этом, пятом, классе преподавать еще было можно, а вот в десятом — полная деградация. Ребята уже ничего не знают и не хотят знать — во всяком случае, ничего, связанного со школьной программой. Зато истории о Баал-Шем-Тове, фрагменты «Тании», а для девочек — современные израильские песни — вполне подходяще. Так она и делала: садилась, окруженная мальчишками, и рассказывала им на ломаном русском о сотворении мира и о борьбе двух душ в теле еврея, а затем, отпустив мальчиков играть в футбол, устраивала с девицами урок пения на иврите. Один рослый десятиклассник, казалось ей, был в нее влюблен... или просто очень, очень внимателен к ее объяснениям — так жадно их ловил. Потом его семья выехала в Чикаго. Ее саму удивляло, почему она так чутка к этим нюансам, почему так ждет к себе внимания. Ведь ее родители были хабадниками. Она получила прекрасное хабадское воспитание, так откуда же эти лишние мысли в голове?

Итак, она подсознательно искала любви и проявляла к этой теме больше интереса, нежели любая из ее подруг по классу, по школе, по семинару, хотя внешне казалась такой же смирной, как они, и ее  черные продолговатые глаза глядели вполне невинно. Но настоящая любовная история началась у нее не в Киеве, где она провела зиму и весну, а позднее, летом, в жаркой, грязной, наглой Одессе, куда отправилась она после телефонного запроса секретариата Ребе. Увы, у Орли не было того, что называется на языке хабадников «машпия» — то есть опытной наставницы, без предварительного обсуждения с которой, в идеале, девушки не должны принимать никаких жизненных решений. Так получилось, что прежняя наставница ее разочаровала — Орли показалось, что она неспособна хранить доверяемые ей тайны — а новой она пока не нашла...

Переезжая в Одессу, она действовала на свой страх и риск, да и до этого, в Киеве, была очень одинока — особенно после отъезда своей подруги Ривки, с которой делила малюсенькую квартирку на Оболони. К Песаху та, естественно, пожелала вернуться в Израиль — кому же охота в праздник голодать на Украине! А Орли по разным причинам предпочла домой не ехать. Во-первых, школьный год еще не закончился. Пусть и сумбурное это обучение, и мало что стоит такой учебный процесс — но зато дети видят перед собой живого носителя хабадского мышления, человека Ребе (каковым она себя считала)... А кроме того, Орли не очень любила тот семинар, в котором училась — ей казалось, что она ничего не потеряет, если вернется на свой второй курс спустя еще несколько месяцев, как и предполагалось по плану. Голодать ей все же немножко пришлось, но она отдавала себе отчет, что многие из тех киевских детишек, которых она обучала Торе и заповедям, голодали (не из-за кашрута, а из-за бедности) еще больше. Однажды она проводила до дома свою ученицу, обедавшую у нее в субботу, и зашла вместе с ней в небольшую квартиру, где во всем холодильнике имелась... лишь одна серая картофелина в кожуре, покинуто лежавшая внутри алюминиевой кастрюли. «Мама спит, — сказала девочка, — а я не буду света зажигать, пока суббота не выйдет...» Орли погладила ее по голове... Они сидели в темной квартирке, дожидаясь, пока выйдут звезды, и говорили о скрытых цадиках, о том, как те втайне творят добро людям.

И вот, завершив учебный год и обменявшись адресами со всеми ученицами, Орли внезапно получила предложение от одесского раввина поработать в женской йешиве, которую он только что организовал.

А по приезде ее тотчас согрел восхищенным мужским взглядом один из нерелигиозных друзей раввина и, пока она отказывалась есть клубнику непомытыми руками и объясняла галахическую сторону этого вопроса (причем раввин ей доказывал, что есть разные воззрения на этот счет), этот самый Славик успел разглядеть всю прелесть ее фигуры и лица, после чего с жаром ввязался в дискуссию об отношении к влажным фруктам.

Не прошло и недели, как она с удивлением отметила, что этот Славик ей очень нравится, несмотря на свой зачаточный иврит, хождение по городу в коротких штанах, отсутствие бороды и кипы, полное незнание законов Торы... Орли преподавала нескольким школьницам еврейскую традицию (этот класс носил громкое название женской йешивы) и во второй половине дня учила русский язык, захаживала в культурный центр, смущенно глядела на все происходящее там. Вот — пары, кружащиеся под еврейскую музыку самым некошерным образом, вот — сохнутовские вожатые, увлекающие детей довольно пустыми играми, вот — клуб «Что? Где? Когда?», комната, где вечно смеются, курят, вольно общаются между собой парни и девицы. Орли решила выпускать хабадскую стенгазету и увлекла своим проектом учениц: они вместе с ней сочиняли, писали красивым шрифтом, вырезали, приклеивали, вывешивали... За газету ее невзлюбила директорша центра Мира, чье мышление было абсолютно светским, а энергия — неиссякаемой. Вскоре Славику выпала роль Орлиного защитника — он уберегал ее от яростных нападок Миры, недовольной появлением в городе симпатичной представительницы ортодоксального иудаизма, и экономного Рувена, не любившего в иностранцах и иностранках проявлений барства и боявшегося опустошения вверенного его попечению продуктового склада.

Орли, плачущая и беззащитная, вызывала у Славика безумное желание самому стать бородатым хабадским мужиком, который был бы ей под стать и не дал бы ее в обиду... просто-напросто женившись на ней. Была бы она его женой — никто бы на нее и пикнуть не посмел. Так ему представлялось в радужных мечтах. Он забывал о том, что совершенно к этой роли не готов... Что вся его компашка, коллеги по «Мике» (валютной фирме), уютные матюжки, милые сердцу вечера, кассеты, балдеж, подруги, полная терминов ласкательной физиологии речь — это все не вяжется с Орли никак, никак, никак. И дочка Коринка, оставленная у вторично вышедшей замуж русской жены, так сильно знобит его сердце любовью к ней, что вряд ли он сможет когда-либо бросить Одессу и улететь в Израиль. Все это (ощущаемое как препятствие, но сознательно отодвигаемое) он отставил временно на второй план, увлекшись невозможным: дружбой с Орли.

...И начались безумные проекты, громоздимые во время кратких встреч в доме мучимого своими проблемами раввина, который не поощрял, но и не пресекал эту влюбленность, разве что высказался пару раз скептически... И вот уже Славик бормочет слова молитвы, накручивает тфиллин, стоя (по-прежнему в коротких штанах) возле стола в синагоге... В родительском доме, где проживает, он ничего более не ест.

Его бросает то в жар, то в холод от происходящих в нем изменений — он никогда не думал, что будет принимать всерьез все эти ритуалы... И прежний круг друзей распадается, и он учит иврит, и читает все доступные кошерные книги на русском, чтобы было хоть о чем поговорить с рассудительной Орли. И, в свою очередь, начинает приобщать иностранку к русской литературе, рассказав ей очень увлеченно историю о двенадцати стульях с продолжением. Он даже показал ей старый фильм, знаменитого «Золотого теленка» с Юрским, где лицо Бендера так театрально-выразительно и где он так одинок на фоне масс: вот она, еврейская избранность. А замечание насчет датчан, убивших своего принца — Гамлета? Разве это не ответ всем тем, кто упорно мстит евреям за нелюбовь к Йошке? Даже если предположить, что он был казнен по решению еврейского суда, то какое дело до этого всему миру? Славик пояснил специально для Орли, что в этой книге и в этом фильме, по его мнению, есть так много Торы, как будто... Но он увидел, что она не понимает. Она раньше вообще не видела нормальных фильмов, только учебные и с Ребе. Он умолк и грустно улыбнулся, ощутив пропасть, разделявшую их.

Так проходило лето...

И вот в один престранный эрев-шабос вдруг случается что-то, что эту пропасть резко сокращает.

В просторной, принадлежащей общине, квартире, когда его возлюбленная беседует на кухне с поварихой Светой, переспрашивая русское слово «вареники» и с улыбкой повторяя его вслух, — с плиты, поскользнувшись от неосторожно придвинутой к ней сковороды, сваливается громадная кастрюля с этими самыми варениками, в ней вскипавшими, и рухает вместе с Орли на пол, под истошные крики поварихи, едва устоявшей на ногах. В этом липком, сладком, дымящемся кипятке она скользит, пытаясь встать — и вот уже подхвачена и прижата к белому боку поварихи, уведена в ванную, усажена под струю холодной воды — и стоны ее становятся все слабее, а затем совершенно стихают. Наступает суббота, повариха, вызвав скорую и сняв белый запачканный розовым фартук, уходит домой. Орли, лежа на кровати в комнате для гостей йешивы рядом со столовой, ожидает прибытия машины скорой помощи...

Ноги горят, ноют, ломят... Входит Славик и, с легкостью преодолевая ее словесное сопротивление, припадает к изголовью ее кровати. Он быстро и невнятно объясняется в любви, но трогать ее не осмеливается, понимая, что нездоровье — не оправдание греха, и только нежными взглядами пытается облегчить ее плачевное положение... Зато когда два дюжих медбрата из скорой хотят свести Орли под руки вниз по лестнице, он яростно сопротивляется, объясняет им, что она — религиозная израильтянка, после чего относит пострадавшую на руках к машине совершенно самостоятельно. В больнице ей прокалывают пузыри на вспухших от ожога ногах, и потом в течение трех недель она медленно выздоравливает, регулярно проведываемая Славиком, в маленькой, удаленной от центра, дешево снятой практичным завхозом Рувеном квартирке. Туда же к ней приходят ученицы — трое девушек, которых она обучает хасидизму. Романтичная влюбленность в нее Славика ничуть не порочит ее в их глазах — для Одессы в этом нет ничего компрометирующего. Орли усваивает точку зрения Одессы на свой роман, не видит в этом почти ничего предосудительного. Славик считается ее женихом, и она уже подумывает о том, чтобы сообщить своим родителям интересную новость.

Папа Орли заведовал в муниципалитете отделом водоснабжения, мама работала в Организации Женщин Хабада и, в отличие от отца, была очень сильна в соблюдении заповедей Торы и держала всю семью в русле Любавича. Поэтому Орли для начала поговорила с отцом — милым, мягким, ничего ей, как правило, не запрещавшим. Рассказала, что у нее тут началась какая-то необыкновенная история... молодой человек хочет сделать тшуву, стать религиозным и жениться на ней... Попросила ничего не рассказывать матери и, облегчив душу, повесила трубку.

А потом начались странности. Славик пропал...

Вызванивать его по домам друзей, по «малинам» было крайне унизительно... Потом, когда он снова объявился, Орли почувствовала, что уже не может, не опасаясь охладить отношения, расспрашивать его так свободно — где он бывает, что у него с кашрутом и другими заповедями, как движутся его уроки по изучению иудаизма... Все это как-то утратило внутренний смысл. Она поняла, что он сдал позиции, в душе уже отказался от нее и только для видимости, чтобы не обидеть больную, еще приходит общаться.

Она не выдала своих догадок — только поставила его в известность о своем скором отбытии в Израиль.

Он снова преисполнился нежности, предложил по телефону запросить у Ребе благословения на их будущую совместную жизнь (Орли побоялась это делать), потом очень трогательно проводил ее в путь, пытался было подарить на прощанье колечко с аметистом — но она, зная, что кольцо — слишком обязывающий подарок, не взяла его. Так и объяснила. Они расстались с туманными авансами на будущее и чувством какого-то общего недоразумения, вызванного этим самым кольцом. Кольцо – это уже обручение, это серьезно. Она это знала.

Когда же она вновь оказалась в своем родном городе, Иерусалиме, среди подруг, пышно и респектабельно выходящих замуж за приличных молодых людей, с ощущением полного уважения и к себе, и к законам Торы — Орли вдруг стало обидно, что она так унизила свое звание девушки, свое хабадское происхождение, вообще всю свою женскую суть тем, как легкомысленно повела себя там, в Одессе... И хотя ничего у нее с ним не было, даже прикосновений, кроме вынужденно-оправданных, по пути к машине скорой помощи, — но роман все же далеко выходил за рамки кошерного официального шидуха, когда девушке предлагается встреча с человеком, равным ей в основах мировоззрения, подходящим ей по возрасту и образу жизни...

Это стало обжигающим кошмаром — вспоминать все, связанное с Одессой. Орли не могла останавливаться глазами на фотографиях Ребе, потому что, судя по его доброй улыбке и свету на его обращенном к ней лице, Ребе считал ее хорошей, а она знала о себе, что вела себя плохо, и несоответствие этих двух представлений вызывало стыд, который испытывать было неприятно, и она просто отводила глаза от портрета... Осознавала свою глупость, свою вызванную этой опрометчивостью оторванность от Ребе. Ведь кто, в сущности, гнал ее в Одессу? Не кто, а что: жажда приключений. Разве хасид поступает так, мчится за новизной ощущений неведомо куда? А все эти любовные чувства, настоящая игра с огнем... На чьей ответственности все это в итоге окажется?...Ей становилось страшно, хотелось с кем-то поговорить, принять полное решение о раскаянии. Но она все откладывала это на «попозже». Так проходило время.

Орли уже было совсем отреклась от прошлого, как вдруг... ей позвонил Славик и сообщил, что завтра прилетает в Израиль. И не просто так прилетает, а к ней.

Настаивая на каких-то своих особых правах, он вынудил ее скрыть от родителей сумасшедшую поездку в Тель-Авив, включавшую ожидание его рейса, суховатую встречу в аэропорту, бессмысленное блуждание с чемоданами у моря, опоздание на иерусалимский автобус, ночевку у знакомых Славика в Тель-Авиве и мучительное непонимание друг друга наутро. Спали они в разных комнатах, и вообще весь внешний этикет блюли безусловно — но была все же в этом приключении понятная наглость, если принять во внимание стиль жизни, к которому была приучена кошерная девушка Орли, никогда не предполагавшая, что вдруг докатится до подобной конспирации, снова пойдет так покорно за этим уже внушавшим ей кое-какие подозрения одесситом.

Кончилось все очень, очень плохо — она принимала его ухаживания в Иерусалиме, чувствовала нараставшую потребность близости, ржавые звенья в цепочке вранья становились все более хрупкими, и родители уже не раз пытались устраивать с ней воспитательные беседы... а ей хотелось лишь одного: понять, искренен ли он? Действительно ли в нем еще горит тот первый порыв тшувы, который в Одессе поначалу казался таким настоящим? Или это уже фальшивка, подделка под чужую игру, объясняемая лишь физическим его влечением к ней? Иногда ей казалось, что и в этом, втором, варианте есть своя прелесть. Пожениться в раввинате тайком от родителей, а потом постепенно приучить его ко всему... он бы все принял, ведь Тора — это прекрасно! Это только кажется, что трудно ее соблюдать... Уж она бы его убедила. Разве любящая женщина не сильнее любых привычек мужчины, разве не способна она переделать его целиком?

...Увы, лишенный какого бы то ни было контроля над происходящим, безденежный и светский Славик чувствовал себя в религиозном районе Иерусалима очень плохо. Хорошо ему бывало лишь у обыкновенных своих, нерелигиозных знакомых, к которым он то и дело срывался, чтобы расслабиться. Там он предпочитал ночевать, там смотрел телевизор, слушал разговоры о трудностях абсорбции, о безнадежных поисках престижной работы... ел то, чем его угощали и вовсе не был принципиален. И свой спектакль с Орли он так и не доиграл — на нервной почве обострились некоторые имевшиеся у него хронические болезни и он угодил в иерусалимскую больницу с весьма неприятным диагнозом в тот самый вечер, когда она ему окончательно отказала. Она ничего  не узнала о его нездоровье... А поскольку он был туристом, то оплатить три дня его пребывания в больнице пришлось одному другу, который немедленно после Славкиного отлета эти деньги востребовал с родителей Орли.

Гордая дочь, узнав об этом, не могла позволить, чтобы и в самом деле родители понесли такие расходы — и тотчас устроилась на работу, чтобы постепенно внести всю сумму платежа (благородный друг согласился на отсрочку)... А Славик, восстановивший здоровье после приступа, но подбитый, обозленный, так и не добившийся ровно ничего от своей неприступной красавицы, прибыл в Одессу и с тех пор ходил по улицам осторожно, как раненый, об Израиле отзывался с загадочным негативизмом и очень ценил свою работу в банке, потому что с особенной остротой понимал теперь, что в Земле Обетованной с работой — не фонтан. Радовался своей получке, с которой сразу же отделял деньги на подарки любимой дочери. Иногда, поговорив по телефону с какой-нибудь подругой, шел на холостяцкие вечеринки. Все стало по-прежнему в его жизни, и больно было от приземленности, и не было сил пытаться взлетать снова. А раввина к тому времени уже прислали другого — совсем официального, образцово-показательного, к которому приближаться Славику ничуточки не хотелось.

А Орли замерла, перестала жить и чувствовать, только работала и училась, работала и училась... «Я никогда не найду того, кого мне надо»,— думалось ей.

Б-г думал иначе, но до поры до времени не открывал ей Своих намерений. Чувствуя себя неадекватно среди чистых, как лебеди, хабадских подруг, Орли решилась на смелый шаг: попросилась в заведение для «баалот-тшува» в Цфате — «Махон Альту». Это, конечно, не пансионат «Небесные ласточки», но это и не колледж для совсем молоденьких, неопытных: скорее, наоборот. Там ее приняли с распростертыми объятиями и сразу предложили работать мадрихой, ответственной за работу с девушками. Она не производила впечатление человека, носящего в себе душевную рану, была общительна, спокойна, дисциплинирована. Умела и потребовать выполнения заданий, и проследить за всем, что надо, и в то же время не была сухой начальницей, вызывала симпатию.

Ее очень полюбили и учителя, и подруги. Свахи с ног сбивались, предлагая самых разных парней на шидух. После двух лет неудачных проб все поняли, что ей, очевидно, нужно что-то совершенно из ряда вон выходящее.

Той осенью в Цфате объявился Мантула — гер, да еще из русских, да еще разведенный... Он выглядел неплохо, приобрел репутацию старательного студента, и все же... По стандартной логике свах его кандидатуру нелепо, немыслимо было предложить девушке с такими прекрасными «выходными данными», как израильтянка Орли из преуспевающей хабадской семьи. Его и предложили в действительности какой-то другой студентке Махона, но та девица, встретившись с ним, почему-то решила, что вот Орли, а не ей, он бы очень подошел, и рассказала об этом своим друзьям. Тогда загоревшиеся этой идеей Элиэзер и Эстер Герцог, русскоговорящие хабадники, проживавшие в Цфате, по-свойски устроили Исроэлю встречу с Орли — и встреча не обманула ожиданий.

Мантула к тому времени возымел обыкновение вести себя до ожесточенности строго, своих мнений ни о чем вообще не высказывать, а только цитировать святые книги и с помощью цитат разрешать все жизненные вопросы. Орли это забавляло так же, как и его старательный подбор слов на иврите, особенно попытки поставить глаголы в правильную грамматическую форму — будто нельзя понять фразу, если глагол в ней употреблен слегка неверно! Да и смотреть на нее он избегал, чтобы уж точно быть уверенным, что на сей раз (ведь первый его брак кончился крахом) — женится не на красивых ногах или еще чем-нибудь внешнем.

Она без особого труда поняла, что за этой завесой суровой напряженности кроется большая душевная ранимость и нежность. Гуляя с ним на второй встрече по мокрому парку, она подняла отороченный мехом капюшон, и Мантула все же успел заметить при этом ее внимательные глаза с пушистым оперением черных ресниц, покрасневшие от холода щечки и носик, красивый изгиб губ, нежный подбородок — и тут же предложил зайти в холл какой-нибудь близко расположенной гостиницы. Так они и сделали, согрелись в креслах освещенного лобби, и ей пришло в голову открыть ему свое неплохое знание русского языка, ошарашить его вопросом:

— Может, возьмем чего-нибудь попить, а?

Услышав вольную русскую речь, Мантула обмер. Не поверил своим ушам. Как это возможно? Она же — Орли Бухник, сефардская девчонка из Иерусалима, дочка коренных израильтян!

— Я в России работала, — с неожиданной глубокой хрипотцой произнесла Орли. — На Украине, вернее.

— Что же ты сразу не сказала... — растаял он, — я-то тут мучаюсь, на иврите...

Она показалась ему безумно родной, но он подавил это ощущение и призвал себя к бдительности. Купил в баре втридорога кошерную шоколадку с орехами, гордо попросил на иврите графин с водой и два стакана, что и было выставлено немедленно на занятый им и его дамой столик в лобби.

Увидев, что общение на родном языке чрезмерно сближает его с новой знакомой, Мантула сделал усилие и все же вновь перешел на иврит. С абсолютной отстраненностью он порасспрашивал Орли об ее взглядах на брак, о родителях, о братьях и сестрах, о профессиональной ориентации и о личной биографии. Она отвечала с нежной усмешкой, покачивая сережками при наклонении головы. Как-то запросто, легко разболтала ему историю со Славиком (на которого была очень обижена), что вызвало Исроэля на ответную откровенность. Рассказал ей о своей бывшей жене и уловил в своем пересказе немалую долю сходства с чувствами, о которых говорила Орли. Оба были измучены в своем любовном прошлом одним и тем же: стремлением подогнать нравящегося человека к определенному образу жизни, и несовпадение внутренних ритмов души и интеллекта обрекло эти попытки на неудачу. Теперь Б-г их свел, бороться больше ни с кем не надо, убеждать, тянуть партнера за собой к сверкающему идеалу — не придется. Они, вероятнее всего, пойдут по жизни в ногу. Стоит попробовать.

Таков был итог второй встречи.

— А есть ли у тебя машпия? — спросил Мантула на следующей встрече. У него самого, разумеется, был наставник — Элиэзер Герцог, с которым он постоянно советовался. А Орли не знала, что и сказать. Стыдно: сама из хабадской семьи, и работает, можно сказать, на руководящей должности в хабадской школе, а машпии по-прежнему не имеет. Она объяснила ему, как это получилось, что отношения с наставницей просто не сложились. «Ну, так найди новую», — пожал плечами Мантула. «Не нахожу пока». «Значит, не ищешь как надо. Не может быть, чтобы указание Ребе было невозможно исполнить».

Мантула, к ее изумлению и даже обиде, отказался выходить с ней на следующую встречу, решил свидания вообще прекратить до тех пор, пока она не доложит ему об успехе своих поисков. «Я не могу плыть на корабле без паруса, без ветрил, без капитана — и тебе не советую...» Орли медленно вдумывалась в эти его слова и постепенно соглашалась. Да, верно. Свой собственный разум — это, конечно, прекрасно, но без машпии — нельзя.

Тогда она взвесила несколько возможностей, поговорила с женой директора Махона и нашла с ней много общего. Поначалу хотела попросить ее порекомендовать кого-то другого, а к концу беседы пришла к выводу, что сама же директорша и может стать ее машпией. Это был очень теплый, живой, открытый человек. К ней всегда можно будет прозвониться, забежать, не чувствуя натянутой официальности. И ничего, что у нее много других дел. Иной раз вопрос решается двумя-тремя словами, не надо долгих прений. А две-то минуточки, чтобы поговорить, у миссис Розенблюм всегда найдутся: пока она жарит шницели, пока распечатывает свои материалы для уроков, да мало ли когда!..

Славик же вел поначалу в Одессе прежнюю жизнь. Много читал. Перечитывал «Собачье сердце» и с холодком ужаса видел в Шарикове... себя самого. Вот он — бродяга, шалопай, ничем не выдающийся пошляк, любимый пестрыми компаниями, в которых даже и острить-то никогда не умел и только составлял симпатичный фон, на котором блистали другие. Вот — звездный час его встречи с благородной девушкой из Израиля, взявшейся вправить ему мозги. Вот — отхождение после первого шока и наркоза влюбленности, боль отвыкания от старого образа жизни и первые неумелые шаги в новом имидже: тфиллин, кашрут, кипа на голове, мучительный страх забыть благословение на тот или иной вид пищи. На двух ногах, как человек, проходил он все же недолго. Не выдержал и снова опустился на четвереньки. Потом опять залаял. Попытался еще немного походить как человек и пообщаться на уровне культурного пласта, именуемого Торой и заповедями — и опять сорвался, только теперь уже как-то страшно, позорно, заставив других страдать, попав в больницу, вынудив девушку платить за него, сжегши мосты во взаимоотношениях с той самой, высокой, прекрасной...

И вот — он снова Шарик. Спит на половичке, питается собачьей едой и мысли имеет соответствующие. «Утвердился я в этой квартире...» Доволен минимальным комфортом, покоем, привычной колеей. Оставьте меня в покое, я никому ничего не должен, я не создан для всех этих напрягов, я просто славный малый, у меня нет сил на все это возвышенное!

...Когда он узнал об Орлином замужестве, то с облегчением вздохнул. Даже почувствовал себя довольным. Все, окончательно ясно теперь, что то было — не его.

На другой неделе он бодрой походкой подошел к раввину и попросил дать ему попользоваться тфиллин. Мальчики из йешивы тут же налетели, стали всячески ему помогать — он их послал негрубо, но убедительно, и в одиночестве, по старой памяти правильно, накрутил ремешки на руку. Думал при этом о том, что — вот, впервые может сам себя уважать. Потому что этот его шаг не продиктован никаким внешним желанием понравиться кому бы то ни было. Будет ли он двигаться дальше? Может, и будет. Но только в своем собственном темпе, чтобы никто не навязывал, не дергал, не подгонял. Например, можно будет что-нибудь поучить иногда вместе со свежеобрезанным Гринбергом, любителем губерманских стишков, вечно окруженным сонмом гарикопоклонников. С гариками вприкуску и Тора пойдет. А иначе — увольте.

Славик вздохнул при мысли, что есть еще какие-то деньги, которые он должен своим знакомым в Израиле, а взять их пока неоткуда — и у него снова испортилось настроение.

Он с трудом прогнал шариковскую грусть и решил, что напишет Ребе...

А написав, получил в книге «Игрот Кодеш» с помощью переводчика следующий ответ:

«Есть человек, жизненная активность которого равняется активности растения и даже камня („цомеах о домэм“). И это очень больно, когда венец всего сотворенного, то есть человек, сотворенный руками Б-жьими, позволяет себе существовать на уровне безмолвия цветка и минерала. Следует мобилизовать все свои душевные силы (а их десять, и это — внутренний „миньян“) на то, чтобы распознать и раскрыть в себе величайший, заложенный Творцом, потенциал истинного сына Израиля».

Славик был сбит с толку этим письмом: ничуть его Ребе не похвалил, не подбодрил. Только укорил за бездействие.

Одесса-мама тоже не гладила по головке. Жить в ней стало тяжко. В родительской квартире что-то угнетало его, к дочке всякий раз не набегаешься, остается — работа и компашки. Тора, честно говоря, даже вприкуску с гариками не «пошла» — слишком живо и остро было в памяти связанное с Орли незрелое тогдашнее стремление войти в религию, и непрошеные воспоминания ранили.

Изучать Тору он не смог, но... шабат и кашрут внезапно потянули его к себе. Он записал к себе в тетрадку, уточнив у знающих людей, все, что можно и что нельзя делать, и как-то стройно, будто поезд, всеми вагонами своей души, всем составом, двинулся в направлении кошерного образа жизни.

Активисты общины были удивлены. Вот он, тот самый Славик, которого они прежде должны были снисходительно подбадривать, подхваливать... но почему-то он теперь ни в чем таком не нуждается, идет своим, совершенно самостоятельным, путем, молится независимо от миньяна (вернее, своим внутренним «миньяном», как Ребе ему написал), в своем темпе, не любит ничьих советов, не очень охотно выходит к чтению Торы и в целом как бы сделался мрачновато-целеустремлен. Знает, чего хочет, и не желает ни помощи со стороны, ни проявлений любопытного внимания. Между тем законы выполняет неукоснительно — те, которые знает. А что не знает — придет время, спросит, и только тогда будет готов воспринять. Только когда сам о них спросит.

В один прекрасный день Славик увидел приезжего шойхета за работой. Заинтересовался. Привлекло его ощущение святости ритуала — курица шла под нож, как невеста под хупу, в священном трепете, без ужаса и страха. Как будто ее ожидало поднятие, возвышение, а не гибель. По хасидуту выходило, что так оно и есть: кошерный забой приносит возвышение тем искрам, которые заключены в физическом.

Славику захотелось научиться шхите и он стал расспрашивать, что надо знать, чтобы стать шойхетом? Ему ответили, что обучиться надо практическим навыкам обращения с ножом, разновидностям захватов и зажимов птицы, обработке точильных камней, всем связанным со шхитой и бдикой(проверкой) законам. Глазомер, хладнокровие, сильные пальцы — у него имелись, и приезжий шойхет, посмотрев, как тот впервые сделал курице «тфису» (захват), не преминул ему это заметить. А недостававшее ему знание законов пришлось приобрести, переехав для этой цели в другой город, где имелся постоянный шойхет. Славик бесстрашно оставил свою работу, нашел в себе силы переменить профессию. Через год обучения и отрыва от одесской жизни он почувствовал себя по-новому, не таким замороченным, усталым, а — вроде как простым, рабочим парнем, эдаким грамотным еврейским пролетарием с прекрасными навыками забоя птицы. Испытывал гордость — профессия ведь важная: связана с hалахой, еврейская профессия!

В культурном центре встретил однажды милейшую еврейку, проводил ее пару раз домой после организованной трапезы шабата. Начал за ней ухаживать с соблюдением дистанции, как верующий человек (да он таким уже и был). Она — нерелигиозная. Но, влюбившись, оказалась преданной, приладилась к Славкиным устремлениям. Он изложил ей свои взгляды на жизнь — она не имела ничего против религии. Им справили хупу. Он продолжал в чем-то оставаться прежним, но в основном, в приложении умственных и физических сил, распорядке дня — все согласовывал с Торой.

Порой сбрасывал с себя серьезность, резвился, пересказывал жене чужие остроты, слушал любимую музыку на кассетах, сохранял кое-что из прежних увлечений, хобби, но был очень собран на уроках Торы, а на шхите вообще выкладывался на все сто. Жену любил спокойной и доброй любовью. Когда пошли рождаться дети, то он стал ее еще больше ценить. Но именно ценить, не любить страстно. И он знал, что это чувство никогда не вернется и не будет им больше испытано — страстная любовь к женщине. И ему не надо было. Он радовался, что может в полной мере проявлять заботу о дочери и ему не мешают это делать, что жена считается и с прочими его привычками, что дом ухожен, что денег хватает и что есть уважение со стороны членов еврейской общины, хорошие хабадские и нехабадские друзья.

Раз ему приснилась Орли. Но не как желанная, а в дымке потустороннего и мистического. Во сне он говорил с ней, с собой, о ней, о себе, то диалогом, то монологом... «Хорошо ли тебе?» — Да. «Простил ли ты мне?» — Да. Все. Кроме того сумасшедшего месяца, за который я сделал скачок в иудаизм и чуть не сломал себе шею... Я помчался за тобой, а ты рассеялась, пропала куда-то... Я обнимал дым. Потом в дыму появились контуры новой жизни. Теперь, знаешь, я выгляжу и веду себя как обычный хабадник, режу кур и здоров душой как никогда. Я рад, что вернул тебе деньги за лечение. Ты была, отказывая мне, права, во всем права. Я не мог тогда стать религиозным и очень хорошо знал это... Я смог сделать это потом — только полностью абстрагировавшись от тебя, намного позже. И в этом есть большая правда. И это — выше земной любви. Когда все у человека — по Торе, то это состояние столь самодостаточно, что уже глупо мечтать о любви. При этом образе жизни получаешь эмоции гораздо более глубинные, чем романтическая любовь,— прочные, цельные, добротные. Я чувствую себя строителем, в то время как предыдущая жизнь была сплошной разрухой.

Как мне нравится чувство досконального выполнения всех заповедей. Как оно плотно и мощно выстраивает изнутри мою личность. Знаешь, если бы я тебя сейчас увидел, я бы даже не поздоровался. Ты — не в числе людей, за которых я отвечаю, ты — чужой человек, если смотреть согласно Торе, и нет никакой причины считать тебя близкой. Было, да прошло.

Растворись же окончательно, Орлик, в сизой дымке, где почему-то плавают вареники и летает белая повариха, где скорая помощь уже ни к чему, а тот рубаха-парень в коротких штанах, который пожирал тебя глазами, теперь убивает с каждой зарезаемой курицей частицу своего чувства к тебе и скоро уже ликвидирует оное совершенно. Я смотрю на покорную птицу, аккуратно лишаю ее жизненности и при этом думаю — чем, в сущности, я лучше ее и почему имею право это делать? И моя кровь — а жизненность, как известно, в крови — холодеет от мысли, что все мы — в руках Всевышнего, как курица на капорес. А знаешь, дед мой Шрага был красный комиссар: неудивительно, что всего спустя два поколения правнучка его — гойка. То есть моя дочь. Но зато у него есть и новорожденный правнук-еврей — мой сын. Еврей, слава Б-гу, и тоже назван Шрагой. Комиссарские игры кончены, круги замкнулись, я прорвал оборону противника — своей животной души — и забил гол в его ворота. Но... почему-то оборачиваюсь посмотреть, хлопаешь ли ты в ладоши.

Растворись-ка, Орлик, в дымных клубах моей сигареты, пропади, ведь я так хочу быть праведным. Я знаю, прошлое цепко, но и оно высветляется некоторым усилием разума. Раввин говорил — не бери жену на вырост. А я взял. Сам сделал ее религиозной. Потихонечку научил всему, что знал. И я доволен собой и — даже люблю ее, как изделие рук своих. И мы с ней изо дня в день проходим всякие интересные сложности, драматические моменты, которые нас сближают. Мы друзья и партнеры по жизни. Я никогда не смотрю на нее, как смотрел на тебя. Она меня вообще за такого не знает. У нее много замечательных качеств, радующих меня и приносящих пользу семье и обществу.

А ты, Орлик, знаешь меня другим. И этот другой давно зарезан — самой что ни на есть кошерной шхитой. Не стоит над ним плакать. Он был порочный одессит, не плативший долгов. Он работал в конторе, похожей на «Рога и копыта», он грезил Израилем, как Остап грезил Рио, он был побит твоей холодностью, как тот — румынскими пограничниками, и долго полз по снегу обратно в Союз. Понимаешь, о ком я говорю? Ах, Орлик... Но он нашел свой миллион — Тору, он нашел его и даже пустил в дело, стал хозяином большой, большой фирмы, целого завода, целого предприятия. Хозяином самого себя...

Знаешь, я вчера перечитывал Бабеля, думал про Беню Крика и сильно обижался за него и горевал о нем. Ты, конечно, не знаешь, что такое биндюжник. Я не рассказывал тебе о налетчиках и конокрадах, потому что ты бы все равно не поняла, только посмотрела бы на меня укоряюще. Знаешь, Орлик, в этих жестоких одесских историях есть столько добра. Какая добрая душа у еврея, если он сильнее всего боится убить человека, совершая бандитский налет!

Еврей играет, еврей резвится. Б-г хочет, чтобы мы были лучше всех, а мы не всегда согласны. И тогда Всевышний делает нас такими, что мы, честное слово, хуже всех. Потому что середины нам не дано. Либо круто вверх, либо отвесно вниз. Вот, Орлик. Я говорю с тобой уже совсем как посторонний человек, просто вижу в тебе умного воображаемого собеседника и при этом приписываю тебе способность меня понять — способность, которой на самом деле у тебя нет. Вообще говоря, я тебя совсем не знаю. Ты получила иное воспитание, читала иные книги, слушала другую музыку, училась в другой школе, где даже мальчишек-то не было, и видела совсем другие взаимоотношения в своей семье, не такие, как я в своей. И ты всегда была чиста и целеустремленна, религиозна и добра. Только поиски любви у тебя оказались немного запутанными. Я заморочил тебе голову. Но видишь — и это привело к выполнению воли Всевышнего в итоге. Ты вышла замуж за русского еврея и благодаря мне теперь можешь поддержать с ним разговор даже о... 12 стульях. А я бросил богему («беема» — животное, животный образ жизни! Не отсюда ли «богема»?) и твердо встал на ноги как соблюдающий Тору еврей.

...И вот я прощаюсь с тобой, Орлик. Наша история промелькнула, как скоростной поезд. Я благодарен тебе за то, что твоя правда и те идеалы, которые ты представляла и воплощала, действительно подтвердились потом всей жизнью, всем последующим ходом событий. Если бы не ты, я бы все еще работал в «Мике», ходил в коротких штанах, ел некошерное, пребывал бы в мирке уютных матюжков и гариков и не понимал бы, отчего так несчастен.

Нет, я не закрываю глаза и на то, что в религиозном мире тоже не все гладко и что есть всякие люди. Но главное, что свое дело я делаю, от этого на душе спокойно. И моя жена, по сути, гораздо ближе мне, чем был или мог бы быть кто-то другой... просто я в ней так уверен, что моя любовь не вспыхивает, горит себе ровнехонько и поэтому ощущается как дружеская привязанность. А если бы я имел основания хоть чуточку приревновать ее, я уверен, ощутил бы настоящее пламя. Но не нужно экспериментов! Оставим все как есть и закончим излияния, не будем размазывать белую кашу по чистому столу. Меня ждут куры, которых я должен обработать прилежно и терпеливо — кто знает, быть может, в прошлых жизнях я грешил тем, что, как Паниковский, скручивал гусям и курам голову не слишком вежливо?... На сем прервались навеянные сном размышления Славика... Он взял точильный камень, провел ножом, приглядевшись и проведя ногтем, уловил на лезвии некое подобие шероховатости... Курица высунулась из ящика и, вздохнув, расправила крылья. Занятый подготовкой ножа шойхет вызывал у нее чувство доверия, и, глядя в его доброе бородатое лицо, она знала, что зарежет он ее лишь для ее же блага.

2000

К списку номеров журнала «АРТИКЛЬ» | К содержанию номера