Лариса Володимерова

Из прошлого века

СУДЬБА


 

В Иерусалиме в будущем году

я повидаться с родиной приду

и на три части разделю по-братски

арабский, русский и удел свой рабский.

И я просилась ночью на постой,

детей спасая на Земле Святой,

и я себе простила этот бег,

и я тебе сказала: этот Бог –

он всё поймет, он тоже человек.

Но застает нас прошлое врасплох,

и детям вечно в поднятых руках

нести мое проклятие и страх.

Им, выкрестам твоим, в любой стране

дорога – в гетто, сторона – в войне

и лагерь без начала и конца.

Есть отчество в отечестве отца.

Но даже их отец, антисемит,

меня ни в чем теперь не обвинит.

 

*  *  *

Я на земле живу, и в землю – близко,

ладонью – в зелень, из-под обелиска

струящуюся, где лежит солдат

без имени,– известного солдата

переплелись рассохшиеся даты,

и я слова читаю наугад.

Но утро после похорон волшебно

всегда, как в первый раз; от Беэр-Шевы

восходит солнце, Иерусалим

с недостижимым видом на Голгофу,

пересчитав отпущенные строфы,

Бог даст, меня отправит вслед за ним.

 

*  *  *

О, Амстердам, ты улица моя, 

зловонная от спермы и удушья. 

Как ледовита радости струя! 

Услышавший – имеет уши

и страх перекидного воробья, 

на площадь Дам слетая бить баклуши. 

*  *  *

Жизнь была – она проходит, к счастью.

От любви остались поцелуи,

как литые пули, с ветерком

и язык могучий с матерком.

 

Оккупанты выверили площадь,

по пустыне, озираясь, метят,

и сараф на них белье полощет,

и колышется над ними месяц,

 

серебрятся в их карманах дыры,

в голове звенит, и на дорогу

понемногу выбегает Ирод

перед зайцем помолиться Богу.

 

 

*  *  *

лежу на перекрестке жизни.

можно расстаться, поскольку пара не впору.

или поддаться уговорам бедного, слабого

и сумасшедшего, то есть побыть еще бабою

и вдовою соломенной: шапка сжигает вора,

а виртуально – предложат и без разговору

то же, что снится меж кочками да ухабами.

 

соткан из света он был, силуэт любви,

которую мимо несли, провожая взглядами,

и он колышется в зеркале визави

под водою колодезной и звездопадами.

но не бойся, скажу я тебе: восстал твой ангел,

а уберечь тебя он всяко не сможет,

он превратится в смерть, – и наивен и мал он,

и за окном он тоже все тот же: дождик

 

слёзы мешает, и расползается образ,

тщательно создававшийся нашими классиками,

дай бог памяти, – нет, но нельзя же так, голос

меняется с возрастом, и так хочется праздника,

 

особенно если не высунуть носа из-под бомбежки,

а говорят, фейерверк, – и не признать за колючкой

по линии жизни и смерти не то что ладошку

детскую, но и в огонь трассирующий                                                            

сквозь себя не вглядеться получше.


БОЛЬНИЦА ХАДАСА

 

Пошли дожди. Я связываю ставни

веревкою. Боюсь теперь веревок.

Мы никогда счастливыми не станем,

в восторге плача от пустых обновок.

Он верит богу, он боится бога,

его учили так, хотя согласен:

жечь хлеб нельзя, когда голодных много.

Подвластен он болезням и соблазнам;

под полиэтилен он прячет шляпу

чернильную: в грозу у них так модно –

в чулках и туфлях с пряжкой. Пес мне лапу

дает, и я его целую в морду.

А в пятницу иерусалимский рынок

вылизывают наши эмигранты

и роются в грязи, а бог низринут –

поют колокола, и бьют куранты

на Спасской башне. Морг был очень долго

у самой Русской миссии, у входа,

где набежала слёз, должно быть, Волга,

и за решеткой плавала свобода.

Мои монашки, убирая чётки,

мне говорят по-русски: – Наши сестры

тебе откроют. И впускают чёрта

туда, где просто, солнечно и пёстро.

 

*  *  *

всю родину в измученных глазах

перетаскать по камешку, по капле

по памяти, узлами завязав

чтоб выцветшие лица не иссякли;

снегирь озяб, его перетяни

потуже, горло липкое прервется.

забыли музыку. зажгли огни.

монетку брось – она к тебе вернется.

 

ОБЛАКА

 

никуда не ушли. – отползли,

как солдаты перед расстрелом,

как когда-то перед рассветом

там, где небу не видно земли,

так как небо земле незаметно.

как тогда, я бегу по запретке,

с двух сторон подгоняема: пли.


*  *  *

На берегу пустыни красной

Земля встает сухой и грязной,

как бедуинка, на глаза

надвинув небо, но гроза

 

в июле быть не обещает,

и луч песчаный между туч,

пронзая горло, навещает

глубины вечности.

Ползуч,

верблюжий сцеженный кустарник

ждет, что к нему взойдет напарник,

колючка скатится ежом

и голос полоснет ножом.

 

Вздевая руки золотые,

в одеждах смерти заплетясь,

идет пастушка, заливные

луга вытаптывая в грязь,

 

она воздушна и доступна,

ее собака неотступна,

ее бараны сожжены,

ее мужчины сложены.

 

Дождями выместив коварству,

подолом вымесив полцарства

за каплю влаги –

за хамсин,

захомутав молитвой тучку,

разув кормильца, пряча ручку,

глядит арабка из трясин

 

на пальмы наши с голубями,

на стриженые паруса,

запекшимися шьет губами

в глухом Эдеме небеса,

 

и бусы сыпет, чётки нижет

и звезды вяжет бечевой,

и в отраженьи глаз я вижу

ее у нас над головой.

 

 

 

 

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера